Он был полон изгнанников, изгоев европейских войн — виконт де Ноайль, герцог Орлеанский и множество других. На улице можно было увидеть бывшую императрицу Мексики Итур-биде, проносящуюся в своей роскошной карете. В ресторанах и книжных лавках, поискав хорошенько, можно было высмотреть генерала Моро, пару Мюратов и чету Наполеонов. Граф де Сюрвилье, побывавший на престоле Испании, имел в церкви Святого Иосифа, на улице Виллинга, собственную молитвенную скамью. Мы часто видели, как он направлялся туда по воскресеньям, хотя сами посещали церковь Святой Марии на полквартала дальше — потому что наша семья в церковной склоке, закончившейся тем, что епископа отлучили от кафедры, приняла сторону попечителей. Шарль Люсьен Бонапарт, увлекавшийся естественными науками, расхаживал по болотам за городской окраиной или вдоль реки, увлеченно отыскивая новый вид ржанки или чайки, которому он мог бы дать свое имя.
И все же город, несмотря на музеи и цирки, на театр (один) и библиотеку (единственную), оставлял за пределами множество соблазнов, манивших юную речную крысу. Меня в те годы интересовало только то, что приходило извне или направлялось прочь.
Но я, кажется, упустил нить повествования. Разве я виноват? О таком нелегко говорить. Я начал говорить — Господи, лучше бы мне не вспоминать! — как в последний раз видел отца живым.
Я расскажу. Мы с матерью вместе отправились в больницу. Она шла впереди, уверенным быстрым шагом, а я тащился за ней, стараясь не отставать. Несколько раз она гневным взглядом указывала мне место рядом с собой.
От нашего пансиона идти было чуть больше мили, и всю дорогу я сдерживался, не задавал вопросов, которые так и рвались наружу, из опасения, что покажусь непочтительным сыном. Выйдя из-за стены Огороженного Города на Рыночную улицу, мы прошли сперва к югу по набережной, потом свернули в переулок Черной Лошади — я занимал мысли, вычисляя площадь между двумя кривыми, — дальше прошли по Второй мимо солодовен и пивоварен к Каштановой и от них на запад мимо больницы для бедных — к тому времени я пытался вспомнить показанный мне отцом Турно способ определения объема конической пирамиды. Снова к югу по Третьей улице, мимо скорняжной, мыловаренной и свечной фабрик. Я думал о муже Патриции, Аароне, который вел торговлю с Китаем. Кто-то — может быть, Джек? — недавно спросил его, не собирается ли он взять меня штурманом на одно из своих судов, а он в ответ засмеялся так, что понять можно было и «да», и «нет». Вот я и гадал. Мы срезали путь по улице Виллинга — моя мать гордилась своим умением сокращать путь, обдуманно выбирая маршрут (я, проходя мимо церкви Святого Иосифа, пригнул голову), и почти бегом бросились по Четвертой. Один квартал по Сливовой улице — рыжая девчонка подмигнула мне и нырнула во двор Бингема, прежде чем я успел решить, настоящая она или просто непрошеное воспоминание. Но я походил на человека, которому велено не думать о носорогах и потому он не может думать ни о чем другом. Наконец любопытство и досада взяли верх.
— Я не совсем понимаю, — начал я, стараясь говорить по-взрослому веско, но добившись только того, что голос прозвучал сварливо, — что, собственно, от меня ожидается?
Я не видел отца — и мне ясно дали понять, что видеть его мне не полагается, — с того дня, как его забрали в больницу. С того дня, как моя маленькая сестренка в ужасе выбежала из дома, где этот добрейший человек крушил мебель и выкрикивал оскорбления невидимым демонам. Тогда было решено, что дома мы с ним уже не справимся.
— Сегодня что, какой-то особенный день? И что мне делать, когда я его увижу?
Я не спросил — зачем? — но думал об этом, и мать ответила на невысказанный вопрос.
— У меня есть причины, — резко отозвалась она. — И есть серьезная основательная причина не сообщать тебе, в чем они состоят.
Мы уже подошли к больнице, и сторож впустил нас внутрь.
Мать провела меня по аллее платанов к западному флигелю. Ласковый южный ветерок разгонял зной. Больница стояла на клочке сельской местности, сохраненной в пределах города, чтобы страдальцы могли утешаться простой работой на земле. Стоит мне закрыть глаза, я как сейчас вдыхаю запах свежего сена и слышу жужжание прялки. Под окнами росли подсолнухи, точь-в-точь такие, какой чудом пробился сквозь мостовую в переулке за нашим домом и продержался до осени — никто его не затоптал и не сорвал, и он все лето приманивал к себе щеглов и сентиментальных молодых девиц. Невозможно было и представить себе более приятного места, чтобы запереть здесь своего безумного отца.
Жена смотрителя улыбнулась нам от дверей.
Мать сунула мне в руку банан.
— Вот. Можешь угостить его.
Это был первый намек, что ее со мной не будет.
Она повернулась и ушла по дорожке, хрустя гравием.
— Подожди здесь, — сказала женщина. — Я скажу, чтобы его привели.
Я долго стоял и ждал. Наконец уселся, оглядываясь по сторонам и ничего не видя. Ничего не видел и совсем уже ни о чем не думал. Меня донимали слепни.
Золотисто-коричневый банан нагрелся у меня в руке.
Прошла вечность. Из глубины коридора доносились звуки. Шаги приближались и снова удалялись. Шагов человека, которого в страхе я ждал, слышно не было.
И все же наконец дверь отворилась. Моего отца вел под руку коренастый молодой служитель. Отец прошаркал в комнату. Служитель усадил его на стул и вышел, заперев за собой дверь.
Отец мой всегда был толстячком с выпирающим купеческим брюшком, теперь же он превратился в тощее пугало. Кожа обвисла складками, вместо пухлых щек дряблые брылья.
— Здравствуй, отец, — сказал я.
Он не ответил. И не встретился со мной глазами. Его взгляд скользил взад-вперед по полу, как будто он что-то обронил и теперь искал. Я сделал жалкую попытку завязать разговор.
— Мэри вчера закончила новое платье. Из зеленого бархата — точно такого цвета, как диванные подушки и портьеры в гостиной мистера Барклая. Мать, как увидела, какую материю она выбрала, и говорит: «Ну, я знаю одно место, где ты в нем не покажешься».
Я рассмеялся. Отец — нет.
— И еще: ты, конечно, помнишь Стивена Гирарда. У него на складе прошлым летом залежалась соль — Симпсон отказался покупать, надеялся сбить цену, понимаешь. Ну, он и говорит своему грузчику: «Том, почему бы тебе не купить эту соль?»
А Том отвечает: «Сэр, как же так? У меня и денег нет!» — «Не беда, — говорит Гирард, — я подожду с уплатой. Бери и продавай в розницу, а мне заплатишь, когда сможешь». Это было прошлым летом, а теперь тот грузчик того и гляди станет главным конкурентом Симпсона в соляной торговле.
Когда и эта история не расшевелила отца — а он всегда жадно следил за поворотами фортуны знакомых купцов и больше всего радовался, когда слышал о нежданной удаче, одарившей честного труженика, — я понял, что он не очнется, что бы я ни говорил.
— Отец, ты меня узнаешь? — Я не хотел спрашивать — просто вырвалось.
Этот вопрос наконец задел в нем что-то.
— Конечно узнаю. Как же мне не узнать! — ответил он довольно воинственно, но в голосе не звучало настоящего гнева. Слова были пусты, и он по-прежнему не встречался со мной глазами. — Это же ясно, как… как дважды два четыре. Логично, не правда ли? Дважды два — четыре. Логично.
На лице его отразилась ужасная мысль, что он подвел свою семью. Наверно, он не понимал, в чем согрешил, но сознание вины явно мучило его. И от моего присутствия, присутствия человека, которого ему следовало бы знать, ему становилось только хуже.
— Я твой сын, — сказал я. — Твой сын Уильям.
Он не поднял глаз.
Не знаю, сколько времени я провел в этом чистилище. Я продолжал говорить, пока был в силах, хотя он, очевидно, не понимал ни слова, — потому что единственной альтернативой болтовне являлось молчание, а о таком молчании страшно было даже подумать. В таком молчании я бы утонул навсегда.
Я говорил и сжимал в руке банан. Мне некуда было его деть. Я перекладывал его из руки в руку. Раз или два я кое-как пристраивал его на колено. Я ни на минуту не забывал о нем. В горле у меня становилось все суше, я уже не знал, о чем еще рассказать, и мысли мои все больше сосредоточивались на проклятом банане.
Мать всегда захватывала какое-нибудь лакомство, когда ходила навещать мужа. Она была бы недовольна, если бы я вернулся, не отдав его. Я это знал. Но мне не хотелось показывать отцу, как жестоко переменились наши роли, подчеркивать его беспомощность и свое относительное превосходство, угощая его лакомством, как делал он, когда я был маленьким.
Я в муках искал выход. Все ужасные. Все никуда не годились. Наконец, не потому, что считал, что так надо, а просто чтобы избавиться от обузы, я протянул ненавистный банан отцу.
Он взял.
Отведя взгляд, он неторопливо очистил плод. Равнодушно откусил. И со звериной тоской стал есть.
Этого воспоминания я, как ни стараюсь, никогда себе не прощу — что я смотрел, как этот прекрасный когда-то человек ел банан, словно заморская обезьяна.
Но это не самое плохое, о чем я должен тебе рассказать, потому что, когда я наконец умолк, само время вокруг меня стало клейким, растянулось так, что, казалось, вовсе не движется. Проходили годы, а солнечное пятно на беленой стене оставалось на том же месте. Жужжание слепней затихло, но я знал, что, подняв голову, увижу их висящими надо мной в воздухе. Я в бессильном ужасе, не отрываясь, смотрел на моего несчастного, погибшего отца и знал, что навсегда останусь в этой комнате, в этом мгновении, в этом горе. Наконец я крепко зажмурился и вообразил, что пришел служитель, увел отца и наконец вернул меня матери. Я вообразил, что разразился слезами. Прошло немало времени, прежде чем я смог заговорить. И тогда я произнес:
— Господи боже, мать! Как ты могла так со мной поступить?
— Мне требовалась, — сказала она, — твоя добросовестная оценка его состояния.
— Ты бываешь у него каждый день. — Я невольно вскинул руку, потянулся к ней, как будто медленно тонул. — Ты должна знать, что с ним.
Она не удержала меня за руку. Не стала утешать. Не извинялась.
— Мой долг — оставаться с твоим отцом, здоров он или болен, — ответила она, — и я не откажусь от него, пока мои посещения доставляют ему хоть самое малое утешение. Но я уже некоторое время подозреваю, что он больше не узнает меня. Поэтому я привела тебя. Теперь ты должен сказать мне, приходить ли сюда и впредь.
Моя мать была железная женщина, и никогда это не проявлялось более явно, чем в ту минуту. Она не жалела о том, как поступила со мной. И она была права.
Даже тогда я это знал.
— Не ходи, — сказал я. — И пусть совесть тебя не мучает. Отец покинул нас навсегда.
Но я все плакал. Я не мог перестать. Я шел домой по улицам Филадельфии и, у всех на глазах, всем на удивление, ревел, как младенец, от ненависти к этой ужасной жизни и еще больше — к самому себе за свою ребяческую обиду на родителей, которым пришлось гораздо хуже, чем мне. И я остро сознавал себя в той комнате с остановившимся временем, и все, что со мной происходило, было только плодом моего воображения. Это чувство не совсем прошло и теперь. До сих пор, когда мысли ничем не заняты, мир начинает таять, и я чувствую, что все еще сижу перед своим отсутствующим отцом.
Я бежал из той ужасной минуты и обнаружил себя снова в плоскодонке, возвращающимся с похорон отца. На сердце у нас было легко и весело. Мы разговаривали, а лодочник, понурив голову, работал веслами.
Моя сестренка Барбара болтала рукой в воде — игра светотени скрывала ее лицо. Она надеялась поймать рыбку.
— Уилл, — с изумлением в голосе окликнула меня Мэри, — смотри!
Она указывала пальцем вверх. Я обернулся на восток, к темнеющему горизонту над Союзным островом, за которым над берегом Нью-Джерси собиралась гроза.
Обгоняя бурю, надвигаясь прямо на нас, приближалось к нам сооружение столь неимоверной сложности, что взгляд терялся в нем. Оно заполняло все небо. Оно, неподвластное человеческому разуму, нависло над нами, как летучий город из «Тысячи и одной ночи», несчетным количеством каркасов и помостов, подвешенных к сотне шаров.
Мне за несколько лет до того случилось видеть взлет воздушного шара. Он нежно разорвал связь с землей, грациозно вознесся в небо — плавучий остров, земная крупица в воздушном царстве. Он плыл, как парусник, растворяясь вдали. И растаял в небе, когда до горизонта оставалось еще далеко.
Если тот шар был кораблем, на нас надвигалась целая армада. Если тот корабль был островком, земной песчинкой, уносимой буйными ветрами, то представшее теперь нашим взглядам являлось огромным рукотворным континентом.
То было чудовищное зрелище, и оно становилось еще страшнее, оттого что на стропах и палубах корабля кишели черные точки, и, когда до сознания доходило, что это люди, истинная величина его представлялась уж вовсе невообразимой.
Ветер переменился, и грохот двигателей наполнил вселенную.
Так я впервые увидел гигантский воздушный корабль «Империя».
Моя не знающая покоя память перевернула мир, сменив солнечный свет на дождь. Два дня провалились между ними. Я топал по Каштановой улице, брызги летели из-под ног, руки готовы были отвалиться, я почти бежал. Мэри вприпрыжку поспевала за мной, прикрывая зонтиком горшок на двадцать кварт у меня в руках, а дождь с купола лился мне за шиворот.
— Не так быстро, — причитала Мэри. — Куда ты несешься? Споткнешься, все разольешь!
— Нам нельзя опаздывать. Ради бога, и зачем мать так долго продержала горшок на огне?
— Сразу видно, что тебе не приходилось готовить! Соусу нужно время, чтобы загустеть, не то к подаче на стол рагу будет холодным и гадким.
— Ну, уверяю тебя, как придем, жара нам хватит с лихвой, Таси нам задаст и еще добавит.
— Что ты болтаешь! Она не такая.
— Еще какая! Таси на кухне — деспот и тиран, возрожденный Наполеон, а недостаток роста возмещается избытком самомнения. Стоит ей взять в руки поварешку — и она Тиберий Клавдий Нерон во плоти. Ни разу со времен Ксантиппы не случалось брака между такой злоязычной женой и таким осмотрительным мужем. В ее котле жар всех кухонных плит смешался…
Мэри от смеха стала замедлять шаг.
— Ой, бока болят! — выкрикнула она, и я, разумеется, продолжил:
— …Превратив ее в ходячую перечницу, в острый соус, сдобренный уксусом, в смесь всех индийских пряностей, только обжигают они не язык, а уши. Она…
— Хватит, хватит, хватит!
По всему городу устраивали приемы в честь офицеров и команды «Империи» и первого воздушного перелета через Атлантику. В экипаже оказалось около тысячи человек — всех невозможно было чествовать в одном здании. Мы с Мэри спешили на небольшое собрание в зале библиотеки. Председательствовал на нем младший Биддл, а угощение обеспечивали Джулиус Нэш и его команда темнокожих официантов.
Мы уже приближались к цели, когда я, подняв взгляд, увидел свое будущее.
Над тюремным двором на Ореховой улице, привязанная сотнями канатов, нависала «Империя», едва видимая сквозь пелену дождя. Дома рядом с ней казались карликами. Порывы ветра дергали и подбрасывали бесцветные шары, и они чуть колебались в темноте, как беспокойный сон в спящем сознании. Я, засмотревшись, шагнул в такую глубокую лужу, что вода залилась мне за голенища сапог. Споткнулся и упал на одно колено. Мэри взвизгнула.
Но я уже вскочил и проворно заковылял дальше, торопясь что было мочи. Штаны у меня пропитались ледяной водой, колено саднило, зато горшок уцелел.
Не так легко быть старшим сыном в семье, которую кормит разоряющийся пансион. Уделом моим были вечные труды. Не то чтобы я отлынивал от работы — труд являлся уделом всех обитателей порта, и его принимали без жалоб. А вот что сжимало мне душу железным кулаком — это гибнущие одна за другой надежды на будущее.
В те дни мне хотелось долететь до Солнца и выстроить дворец на Луне. Мне хотелось спуститься к темному земному ядру и отыскать там рубины с изумрудами, огромные, как отцовская гостиница. Мне хотелось шагать по земле в семимильных сапогах, изобрести подводный корабль и открыть на дне морском русалочий народ, взобраться на африканские горы и увидеть леопардов на их заснеженных вершинах, спуститься в жерла вулканов Исландии и сразиться в недрах земли с огненными чудовищами и гигантскими ящерами, вписать свое имя в историю, став первым человеком, побывавшим на Северном полюсе. Слухи, что «Империя» будет вербовать новых матросов на места умерших за время перелета от Лондона, разъедали мне душу, как раковая опухоль.