Большой резонанс получила эта повесть и за рубежом. Например, вскоре после освобождения Парижа там появились "Непокоренные" и почти одновременно отнюдь не славящийся своими демократическими устремлениями литературный еженедельник "Нувель литерер" откликнулся восторженной рецензией: "Если существует книга… нежная и вместе с тем жестокая, трогательная без украшений и литературщины и все же насыщенная самым блестящим литературным талантом, то это повесть молодого советского писателя Горбатова, и пусть под тем предлогом, что шум битв начинает утихать в Европе, не говорят нам, что она уже не актуальна" ("Нувель литерер", 24 мая 1945).
В афористичные строках и образах своей публицистики Горбатов запечатлел и освобождение от гитлеровцев родной земли ("Здравствуй, Донбасс", "Солдаты идут на Запад", "Весна на юге"), и заклеймил изуверства фашизма, его попытки тотально истребить народы Европы ("Лагерь на Майданеке"), и заключительные аккорды Великой Отечественной войны ("В Берлине", "В районах Берлина", "Капитуляция"), и дальневосточные впечатления, почерпнутые в Японии ("Человек из сословия эта") и на Филиппинах ("Лагерь на Окинаве", "Филиппины", "Дикое поле").
Имея в виду огромную популярность творчества Горбатова в военные годы, товарищ Леонид Ильич Брежнев в книге "Малая землям среди трех наиболее выдающихся писателей "малоземельцев" назвал Бориса Горбатова (Л. И. Брежнев, "Малая земля", М., 1978).
И в мирное время писатель остается неукротимым бойцом. В 1947 году по просьбе редакции "Литературной газеты" он выступает с гневным памфлетом "Гарри Трумэн". В этом памфлете автор буквально пригвоздил к позорному столбу истории тогдашнего американского президента, разоблачив его антикоммунистическую деятельность и активизацию травли прогрессивных сил в США.
В послевоенные годы Горбатов по-прежнему много ездит. Плодотворно трудится он как секретарь правления Союза писателей СССР, как член художественного совета по кинематографии, как депутат Верховного Совета РСФСР (избранный трудящимися Жуковского, Дубровского и Рогнединского районов Брянской области). И при всем том он много пишет.
Давняя неизбывная мечта волнует и воодушевляет его. Чем бы ни был поглощен писатель, в тайниках его сердца постоянно зрела мысль о прекрасной книге. Книге, которую он напишет о родном и милом Донбассе, неузнаваемо преображенном трудом советского человека. Военные будни не раз отодвигали осуществление этого замысла. Теперь, во второй половине 40-х годов он решительно принимается за дело. В эти годы он подолгу живет в Донбассе, пишет ряд киносценариев, а главное, создает роман "Донбасс" — первую книгу задуманной им трилогии. В беседе с К. М. Симоновым Борис Леонтьевич сообщил, что второй том трилогии составят две части: "Перед войной" и "Война", А третий том — "Большой Донбасс" — предполагался как повествование о послевоенных годах, о современности.
Развитие и совершенствование форм социалистического труда и, как следствие этого, рождение и формирование нового человека — такова центральная идея нового произведения Горбатова. В зримых, конкретных образах представлен здесь шахтерский отряд рабочего класса, в среде которого вызрело стахановское движение — знаменательнейшее явление предвоенной действительности, массовое движение передовиков-новаторов.
Не сам Алексей Стаханов, не его товарищи — ирминские шахтеры, не рекорд, подготовленный ими и осуществленный августовской ночью 1935 года, оказались в центре внимания автора. Он избрал задачу и более сложную и более важную — проследить глубинные истоки могучего явления, разродившегося рекордом Стаханова и воплотившегося в массовом, поистине всенародном движении новаторов. Вот почему центральными героями повествования оказались Андрей Воронько и Виктор Абросимов — вчерашние школьники из полтавского местечка Чибиряки, прибывшие по комсомольским путевкам на заурядную донецкую шахту "Крутая Мария".
Биография героев неразрывно переплетается с биографией страны. Не случайно их самостоятельная жизнь начинается в тот переломный год, когда вся страна "готовилась для рывка в будущее". Весьма рельефно показывает автор духовный и физический рост своих персонажей, начищая от их появления на шахте и вплоть до середины 1935 года, когда они начинают готовиться к рекорду. Впечатляюще передает Горбатов новые характерные черты советских рабочих, выпестованные за годы первых пятилеток. Устами своего лирического героя, журналиста Сергея Бажанова, писатель удивленно-радостно восклицает: "Передо мной сидели трое молодых рабочих, и они мне были незнакомы и недоступны. Я таких раньше не знал. У них были золотые руки мастеровых, и гордость пролетариев, и энтузиазм ударников. Но они уже не были ни пролетариями, ни мастеровыми, ни вчерашними ударниками. Это были совсем новые люди".
Именно в сознании этих новых людей, разных и непохожих, зарождаются думы "для шахты", "для всеобщей пользы". Смутные догадки и мечты: о тесноте в забое, о спрямлении уступов, об удвоении добычи и т. п. почти одновременно волнуют и коренного донбассовца Митю Закорко, и неофита Сергея Очеретина, и кадровых горняков братьев Закорлюк, и Прокопа Лесняка и многих других. Потому-то так неудержимо влечет к себе выношенная Андреем Воронько идея: "…лаву спрямить, уступы ликвидировать и дать всю лаву забойщику. Пусть он в полную силу рубает, а за ним крепильщики крепят…"
Дерзостная простота и мудрость этой идеи покоряют людей, стимулируют стремление реализовать, испытать ее в деле. Но Стаханов опередил горняков "Крутой Марии", подтвердив правомерность исканий, пробудив множество откликов. Всколыхнулся океан народной страсти, народной инициативы, повергнувший привычные нормы и традиции. В итоге: "на каждой шахте появились свои герои, и уже не только забойщики, но и машинисты врубовок, коногоны, проходчики, бутчики, слесари. Возникали все новые и новые имена и немедленно становились знаменитыми… Славы на всех хватало".
Поняв сам, Горбатов вдохновенно передал изумительную мощь стахановского почина: "Шахтер, вырубивший за смену шесть железнодорожных вагонов угля, действительно показался сначала былинным богатырем, новым Ильей Муромцем; сперва даже не верилось, что обыкновенный человек может совершить такое. Но рекорд Стаханова был тотчас же перекрыт, и сразу на нескольких шахтах, пламя соревнования перекинулось с шахты на заводы и фабрики, стало известно о делах кузнеца Бусыгина, ткачих Виноградовых, обувщика Сметанина, — и, слушая эти вести, каждый рабочий человек почувствовал, как и в нем самом разгорается богатырский дух, как и к нему приходит озарение".
Так актуальнейшая идея современности вызрела в недрах рабочих масс, овладела ими, одухотворила их и превратилась в несокрушимую силу.
Более полувека тому, в дни своей "забойской" юности, Горбатов мечтал о том, что "когда-нибудь… из наших рядов, в результате долгой и упорной работы и учебы, вырастет большой пролетарский писатель", что вырастет он "из вороха корявых и неотесанных рабкоровских произведений", что "родится он в маленькой комнатке рабочего клуба, где занималась заводская или рудничная ячейка "Забоя", что отцом его явится "коногон, мелом на вагонетке царапающий свои первые стихи".
Горбатов успел при жизни воочию увидеть воплощение своей заветной мечты. С его участием в недрах "Забоя" выросли крупные пролетарские писатели, достойно прославившие родной Донбасс и свою социалистическую Родину.
Рано, в расцвете творческих сил многогранного, неповторимого таланта ушел из жизни Борис Горбатов. Ушел, оставив современникам и потомкам прекрасные произведения, богатый личный опыт и завещанное друзьям-литераторам правило: "…каждую страницу четыре-пять раз переписать, работать над каждым словом, над каждой мыслью, над каждым образом, над композицией, над сюжетом, — работать, как шахтер, как грузчик, ибо это не только такой же почетный, но и такой же тяжелый труд".
Погибшие в бою герои-солдаты в знак высшей оценки их доблести навечно остаются в строю своих родных подразделений. Так же навечно и Борис Горбатов остается в строю многонациональной советской литературы.
М. Диченсков,
кандидат филологических наук.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Жили два товарища
1
Жили два товарища. Одного звали Виктором, другого Андреем. В 1930 году им обоим вместе было тридцать пять лет.
— Уже лист желтеет! — с досадой сказал Виктор и показал на Псёл: кленовые листья плыли по реке. — Пора и решаться, брат!
Андрей только молча пожал плечами.
Они оба долго и с завистью глядели, как плывет по реке, покачиваясь и кружась, желтый лапчатый кленовый лист — все вниз, все вниз, к морю. Он плывет, а они все сидят на месте.
Они были ровесники, жили на одной улице, в школе сидели за одной партой. У них были общие учебники, общие голуби, общие мечты. Им и в голову не пришло бы, что дороги у них могут быть разные.
— Нет, надо ехать, ехать! — говорили они друг другу каждое утро и каждый вечер. А все не трогались с места.
Они жили в Чибиряках, маленьком городке на Псле. Тут они родились — Виктор в беленькой хатке под узорчатой черепицей, Андрей — в голубенькой под зеленой железной крышей. Тут выросли. По этой траве бегали. На эти звезды заглядывались. И вот решили покинуть все — все и навсегда.
— Отчего ж ты не хочешь в военные моряки, Андрей? — сердито спросил Виктор. — Моряк, брат, в океане плавает!
Они никогда не видели океана, ни даже моря, ни большой реки, ни большого города. Четырехэтажный дом они видели только в кино.
Все сбои семнадцать с половиною лет они прожили здесь, на этой улице; вот она вся — плетень к плетню. Она вся заросла сорной травою: лебедой и бурьяном. Сухая серебристая пыль струится от лебеды.
Никогда по этой улице не проезжала машина, даже возы тут поскрипывают редко: шлях далеко. И следы колес тут никогда не уходят в далекую даль, а круто заворачивают во дворы, словно все дороги мира ведут к клуням и кончаются у амбаров.
— А то можно и на подводную лодку угадать, — сказал Виктор. — Очень просто. Мы парни здоровые. Ну, Андрей?
Вся улица, где они родились, была в садах, палисадниках и огородах: и сады тут были богатые, тяжелые от плодов, и плетни — исправные, и огороды — любовно взлелеянные, прополотые и выхоженные, и мальва под окном — пышнотелая, мясистая, розовощекая, как красивая и гордая деревенская девушка на выданье. А хатки тут совсем терялись среди пышной и щедрой зелени. Хаты стояли вразброс, кое-как, словно главным на этой улице и в этой жизни были не хаты, а сады и огороды. И хаты здесь были маленькие, подслеповатые, мазаные и все одинаковые, только шапки на них были разные: редко — железные, чаще — черепичные, а больше всего было соломенных, по-казацки подстриженных в кружок или в скобку или покрытых седым и трухлявым очеретом. На таких крышах любят гнездиться аисты. Говорят, аист к счастью. И много аистов жило на этой улице. По вечерам они, как часовые, выстраивались на своих крышах и так стояли, поджав одну ногу, строгие и важные, оберегали счастье, которое они принесли людям.
— Ни! — тихо сказал Андрей. — Я в моряки не хочу!
— Так чего ж ты хочешь, Андрей! — в досаде закричал Виктор.
Отца у Виктора не было. Его отец лежал в сквере в центре Чибиряк, в братской могиле. Он был большевиком. И почти каждое воскресенье, возвращаясь с базара, мать Виктора приносила на могилу маленький венок из цветов и, всплакнув по привычке, осторожно клала венок к подножию памятника. Могила была общая, братская, и это всегда конфузило мать Виктора. Даже после смерти муж не принадлежал ей — лежал с товарищами.
Она была женщина простая и добрая. Раньше робко любила мужа и боялась его, сейчас любила сына и тоже его боялась. Он рос своевольным, сильным, порывистым — в отца. И мать уже догадывалась, что ему нелюбо и душно в ее гнезде. Скоро он улетит. Она уже вышивала ему рушники и сорочки на дорогу и плакала над ними.
— Может, учиться поехать, а? — робко сказал Андрей. — В райкоме путевок много.
— Учиться? — фыркнул Виктор. — Мало ты штанов за партой протер!.. Ну, не хочешь в моряки, — ну, давай в летную школу.
У Андрея были и отец и мать. Отец работал машинистом на паровой мельнице, и в детстве он казался Андрюше чародеем. Среди всех обсыпанных мукою рабочих на мельнице он один был черный, от него одного исходил сладкий, нездешний запах нефти и машинного масла, ему одному подчинялось чудо — двигатель. Андрей гордился отцом и втихомолку жалел его.
Отец Андрея любил рассказывать о своем прошлом, он умел хорошо рассказывать. Его истории всегда начинались так: "А было это еще до того, как я женился". Его молодость прошумела в странствиях и приключениях. Он плавал на пароходах, служил на железной дороге, бывал во многих городах и портах. Он всегда был "при машине". Керосиновый движок направлял его хлопотливую жизнь. Потом отец внезапно женился и осел тут. Его истории так и кончались: "Ну, а потом я женился". Дальше рассказывать было нечего и неинтересно.
И Андрею казалось, что он понимает отца, — отец несчастен. Иногда хотелось подойти к нему и сказать просто, сочувственно: "А давай-ка сорвемся отсюда, отец. А? Ты, я, Виктор — котомки за спину и айда!" Но он не делал этого. Мать крик подымет! Матери он побаивался. Он говорил ей "вы", а отцу — "ты".
А у отца Андрея не было несчастного вида. Он всегда и над всеми посмеивался: над собой, над женой, над соседями, посмеивался беззлобно, добро и лениво. Люди его любили.
Придя с работы, умывшись и пообедав, он уходил обычно в палисадник или огород и бродил там среди грядок. Этот зеленый мир не принадлежал ему, в нем царствовала жена, но отец Андрея, как и всякий рабочий человек, страстно любил зелень. Он любил сидеть на корточках среди грядок и, не уставая удивляться, следить, как за чудом, за ростом рассады, слушать музыку травы и жизни в траве, дышать запахами влажной земли и цветов… Была особенная тишина в этом зеленом мире, на этой улице и в его собственном доме. В этой тишине неслышно и незримо созревала, умирала и опять рождалась жизнь: лопались почки на вербе; полз по ниткам к крыше крученый паныч и раскрывал навстречу солнцу свои синие с желтыми разводами граммофонные трубы и призывно трубил в них; на земляном полу в хате сладко и беззвучно умирали душистые травы; по вечерам в палисаднике вдруг мощно, расцветали скромные матиолы, и их властный запах все покрывал в мире и смешивался с добрым запахом махорки на меду — любимым табаком отца Андрея. И это было счастье.
Андрей, конечно, и подозревать не мог, что эта тишина и есть счастье отца. Счастье, что есть работа и добрый, честный хлеб, и в хате прохладный полумрак от прикрытых ставен, и хата своя, и на ночь можно запереть ставни болтами, и тишина над миром, и в тишине этой растут дети, из рассады вызревают помидоры, и крученый паныч трубит в свои граммофонные трубы радостную хвалу жизни. Это было счастьем, хоть аисты и не гнездятся на железных крышах.
А несчастьем для отца и матери Андрея, и для матери Виктора, и для многих людей на этой улице было бы покинуть все это выстраданное и насиженное ради неверных и утомительных странствий по чужим местам и чужим людям.
Так что ж оно такое — счастье?! Андрей и Виктор ужаснулись бы, узнав, что они приговорены жить, стареть и умирать в Чибиряках, на родной улице. Нет, нет, где угодно, только не здесь! Тогда пусть хоть Нежин, соседний и такой захолустный Нежин, с его мукомольным техникумом — только не Чибиряки. Для мальчиков сейчас "жить" означало — "двигаться". В семнадцать лет еще не умеют любить родной город, не примечательный ничем, кроме того, что вы в нем родились. Это приходит потом, как и любовь к старенькой, доброй, малограмотной маме в ветхой холщовой запаске.