Лев Кузьмин
1
Старая бревенчатая школа темнеет среди голубых мартовских снегов. На покатую сугробную, всю в длинных сосульках кровлю падают лёгкие тени сосен. По вешней погоде снег с влажных веток обрушился, деревья стоят лохматые, а над ними — синь, солнышко и кучевые прохладные облака.
В этой деревенской школе — интернат для детей-ленинградцев.
Маленькие ленинградцы ждут здесь конца войны вот уже второй год. Многие из них и теперь ещё нет-нет да и принимают добродушное тарахтение колхозного трактора за наползающий издали угрюмый рёв вражеского бомбардировщика или испуганно вздрагивают, если хлопнет от сквозняка форточка.
И всё-таки сейчас они уже заметно пришли в себя, к мирному и тихому сельскому житью привыкли, как давно и крепко привыкли друг к другу.
Здание школы небольшое. Повариха и нянечки в ней здешние, деревенские, приходят сюда только на работу, и постоянных жильцов в интернате немного: десяток девочек да полтора десятка мальчиков. Все они малыши в возрасте от шести до девяти лет. И только двое — Елизаров и Кукин — чуть постарше. Единственная воспитательница и учительница ребят, маленькая решительная женщина в старомодном пенсне, Павла Юрьевна, занимается с Елизаровым и Кукиным отдельно, по программе третьего класса. Таким своим особым положением оба мальчика гордятся, держатся всегда вместе, даже топчаны в спальне у них стоят рядом.
Но всё же полного равенства в этой дружбе нет.
Кукин находится у Елизарова в некотором подчинении. Правда, в подчинении добровольном. Он очень уважает Сашу Елизарова. Уважает за высокий не по годам рост, за умение произносить по утрам звонко и весело, на всю спальню, английское приветствие «Гуд монинг!», за ловкость в драке, если таковая случается с деревенскими ужасно напористыми в бою мальчишками, за нежадность и за многое-многое другое, даже за причёску «чубчик».
Причёска кареглазому говорливому Елизарову очень идёт. Он храбро её отстоял перед Павлой Юрьевной, когда всех мальчишек стригли наголо, «под нуль».
Митя Кукин отлично понимает, что всех этих замечательных качеств у него самого нет и, наверное, никогда не будет. Митя знает, что он хотя и силён и крепок, да слишком низкоросл.
Он знает, что лицо у него круглое, девчоночье, что всё оно густо залеплено веснушками, что в случае чего сдачи он дать никому не может — ему для этого надо рассердиться.
А сердиться Митя не умеет совсем. Нрав у него добродушный, покладистый, как у дворового щенка.
Только всё это мелочи. Главная причина преклонения Кукина перед Елизаровым та, что у Саши есть отец, а у Мити отца нету.
Правда, одно время и Саша начал было думать, что остался без отца. Отец у Саши балтийский моряк, на войне с первых дней, но в то время, когда Саша ещё жил с мамой в Ленинграде, письма присылал часто. А потом фронт подступил к самому городу, и переписка оборвалась. С мамой Саше тоже пришлось разлучиться. Он оказался здесь, в интернате, а мама из Ленинграда уехать не могла, потому что была военным врачом. На прощание, то выхватывая из кармашка гимнастёрки платок и утирая глаза, то нарочито бодро похлопывая грустного Сашу по плечу, она говорила:
— Вот мы все и врозь… Теперь я каждый день стану ждать твоих писем. Твоих и папиных. Ты ему тоже пиши! Я верю: он откликнется.
Саша посылал отцу письма по старому адресу изо дня в день почти целый год, но ответа всё равно не получал и совсем бы упал духом, если бы не Митя Кукин.
Митя тоже говорил:
— Ничего! Ты, главное, сам пиши. Пиши, пиши, а потом однажды утром встанешь, а на тумбочке у тебя ответ от папы!
И так оно всё и случилось. Прошлой осенью, как раз первого сентября, Саша проснулся, глянул, как всегда, на тумбочку — а там письмо. Настоящее треугольное воинское письмо!
Митя письмо тоже увидел. И хотя письмо было не ему, он обрадовался так, как будто получил письмо сам, и побежал вместе с приятелем по всей школе, закричал:
— Ура! Сашкин папка нашёлся! Сашкин папка нашёлся! Он в госпитале раненый лежал!
А потом на душе у Мити сделалось ни с того ни с сего неприятно. Он затосковал, кинулся в тёмный чулан под чердачную лестницу, обнял там связку берёзовых черенков для мётел и заплакал. Заплакал от жалости к себе.
Он заплакал потому, что у него, у Мити Кукина, отец уже никогда не найдётся. Отец у Мити Кукина никогда не пропадал, он просто умер давным-давно, когда Митя был ещё маленьким.
А вот мать и сестрёнки у Мити живы, но потерялись…
Раньше, до того как случилась война, жил Митя с матерью и двумя сестрёнками, Дашей и Машей, невдалеке от Ленинграда, в совхозе «Дружная Горка», а когда началась эвакуация, то все они поехали в товарном, переполненном людьми поезде на Урал.
Но Митя до Урала не доехал. Доехал он только до какой-то ленинградской сортировочной станции.
Там поезд стоял очень долго, была жара, всем хотелось пить. Митя взял пустой чайник и, никому ничего не сказав, пошёл к водонапорной колонке.
У колонки шумела толпа. Все лезли, кричали, толкались — Митя тоже стал пробиваться к крану. А когда пробился, набрал полный чайник и вернулся на перрон — на том месте, где стоял его поезд, увидел только рельсы, догорающий жёлтый светофор да убегающее пыльное пятнышко вдали. Поезд ушёл, увёз неизвестно куда маму, Дашу и Машу, и Митя остался один с полуведёрным чайником в руках.
Он как встал у самых рельсов, так и застыл тут столбиком, и не мог от ужаса ни кричать, ни плакать.
Он лишь смотрел и смотрел туда, где исчез поезд, и ждал чуда: где-то там, за горизонтом, поезд остановится, мама с сестрёнками спрыгнут и прибегут обратно.
Чудо, может быть, и произошло бы. Мама, конечно, если бы могла, за Митей вернулась. Да весь этот день и второй день с той стороны шли только воинские срочные эшелоны, на сортировочной станции они даже не замедляли хода, а потом голодного и уже мало что понимающего от усталости и тоски Митю подобрали на перроне какие-то тётеньки с красными повязками, и вот он — хотел не хотел — очутился в интернате.
Чайник тоже здесь. В нём разносят чай во время обеда, и малыши называют его «Митин чайник»…
Под лестницей Митя плакал недолго. Других укромных местечек в интернате нет, Саша быстро его разыскал, вошёл в темноту, услышал жалостное Митино сопение и сразу всё понял. Он погладил Митю по спине, по испачканной в пыли курточке и сказал:
— Не плачь, Митя. Вот увидишь, найдутся и твои… Тут главное: терпеть и — вытерпеть. Ты же сам так говорил.
2
Письма Саше Елизарову стали приходить часто, и в один прекрасный день Павла Юрьевна положила на Сашину тумбочку не всегдашний треугольник, а настоящий конверт.
Он был твёрдый, довольно толстый — по всему было видно: в конверте находится что-то очень важное.
Павла Юрьевна, наверное, думала так же. Она положила письмо, стала дожидаться, когда Саша его распечатает. А Саша конверт осторожно разорвал, и оттуда выпала большая, с глянцевым блеском фотокарточка.
Саша так прямо и вцепился в неё. Он ведь столько времени не видел отца, что уже и забывать стал, какое у него лицо, какие глаза. Но как только глянул, так отца узнал сразу, в одну секунду.
Узнал, несмотря на то, что на карточку снялся отец не один, а с товарищем, и, кроме того, отпустил усы. Небольшие усы, но густые и очень пышные.
Товарищ отца был тоже усатый, но чуть помоложе, и улыбался так, что лукавые глаза его совсем защурились, и от них разбегались весёлые морщинки.
Отец с товарищем стояли в обнимку. Стояли не где-нибудь, а на палубе корабля у стального поручня. И по этому поручню, по краешку железной палубы, видной на фотографии, было совершенно понятно: корабль этот — боевой! И стоят на нём Сашин отец и его друг тоже в полной боевой морской форме. Да мало того, что в форме, а на кителе у каждого — орден Красной Звезды.
На другой стороне карточки с угла на угол разбежалась чёткая надпись:
«Враг будет разбит, победа будет за нами! Пусть Гитлер помнит Сталинград, пусть помнит красных моряков на Волге!
Капитан 2-го ранга С. Елизаров.
Лейтенант Н. Бабушкин».
Павла Юрьевна как глянула на фотографию, так сразу похлопала по карману безрукавки, вынула тонкое, в блестящей оправе пенсне, защипнула пружинками переносицу и, отнеся от себя фотографию на всю длину руки, произнесла:
— Ох, Саша! Какой у тебя геройский отец! И лейтенант Бабушкин тоже герой, хотя о своих подвигах они ничего и не пишут… Когда станешь посылать ответ, не забудь поздравить с наградой товарища капитана и товарища лейтенанта от всего интерната и от меня лично.
Она положила фотографию, повернулась к окну, почему-то вздохнула и быстро пошла к двери. А Саша крикнул ей:
— Напишу! Обязательно напишу! — А ещё он громко добавил: — Май-о-о!
И это на языке североамериканских индейцев значило «Хорошо! Прекрасно!».
Саша умеет разговаривать не только по-английски, а почти на всех языках всего мира, Правда, из каждого он знает лишь два-три словечка, он вычитывает их из приключенческих книг, новее равно Павла Юрьевна однажды назвала его полиглотом. Назвала при всех, и все интернатские жители сначала смутились, потому как подумали: слово это ругательное. Но когда Павла Юрьевна объяснила, что так называют людей, знающих много иностранных языков, то и Митя, и все малыши стали уважать Сашу ещё больше.
Ответ на письмо с фотографией Саша послал в тот же день. Передал ли он там капитану Елизарову и лейтенанту Бабушкину привет от Павлы Юрьевны — неизвестно, а вот про Митю Кукина написал. Саша сам прочитал эти строчки Мите вслух. Строчки были такие:
«У тебя есть друг, и у меня есть друг. Его зовут Митя Кукин. Ему десять лет, и у нас с ним всё вместе. И у Мити Кукина никого нет, ни отца, ни матери. А есть у нас заведующая Павла Юрьевна, завхоз Филатыч и петух Петя Петров. Когда был мороз, Митя прятал петуха под своей кроватью, а ещё Митя колет дрова для кухни, носит воду, а я ему помогаю. Так что снять на карточку нас некому, не обижайся».
Капитан второго ранга Елизаров, конечно, не обиделся. Он сам в ответном письме прислал Мите поклон, а лейтенант Бабушкин даже приписал чуть пониже капитанских строчек большими буквами:
«Привет тебе, Митя Кукин!»
Митя как увидел приписку, так сразу выхватил письмо из Сашиных рук, отбежал в сторону, прижал письмо к животу и чуть ли не криком сказал:
— Что хочешь делай, Сашок, а письмо отдай мне! Хочешь, я тебе за него свою новую шапку на твою старую сменяю?
— Не надо мне твоей шапки, — ответил Саша. — Что я, буржуй, что ли, на письмах наживаться? Если надо, так бери…
И вот с тех пор письмо с приветом от Бабушкина Митя носит всегда в нагрудном кармане курточки и перечитывает его не меньше чем по два раза в день: утром после подъёма и вечером перед сном. А когда на сгибах появились дырки, Митя подклеил их варёной картошкой, газетной бумагой, и опять аккуратно сложил письмо, и опять убрал в карман.
Митя и сам бы послал лейтенанту Бабушкину письмецо, да начинать переписку первым всё не решался. Писарь он был никудышный, очень боялся наделать в письме ошибок и тем самым испортить у лейтенанта Бабушкина о себе впечатление. Митины успехи за партой не очень-то велики. Он хотя и старается и плохих отметок у него почти не бывает, но и хорошие проблёскивают редко.
— Середнячок ты у нас, Митя, — нет-нет да и скажет Павла Юрьевна, когда ставит ему очередную тройку. Ставит, вздыхает, но тут же спохватывается, начинает утешать: — Ничего, ничего. Порою способности приходят позже. Так случалось со многими умными и впоследствии очень знаменитыми людьми. Главное, чтобы человек был надёжным. А ты, Митя, человек вполне надёжный. Ты у нас, можно сказать, мужчина в доме! Без тебя с нашим хозяйством мы бы не знали, что и делать…
От таких речей Митино конопатое лицо расцветает, белёсые ресницы над зелёными глазами начинают смущённо и радостно трепетать. Ведь всё, что говорит Павла Юрьевна о Митиных заслугах, — правда.
Как только кончится урок, как только Павла Юрьевна поднимет со стола медный колокольчик с надписью «Дар Валдая» и звякнет им, так Митина фигурка в затёртом казённом пальто и в пушистой шапке-ушанке скатывается с крыльца во двор.
А белый двор усыпан по мягкому, подталому снежку рыжими сосновыми иглами. А сосны над головой стоят чуть не до неба. Воздух сладок, свеж, пахнет по-весеннему ветром, и здесь Митя чувствует себя на полной свободе. Он здесь хозяин положения, и даже сам Саша Елизаров попадает волей-неволей к нему в подчинение.
Митя хватает с поленницы топор, ставит на попа чурбан-кругляш — бац! — бьёт по нему наотмашь, и чурбан разлетается на две ровные половинки.
Саша тоже берёт топор, тоже ударяет по кругляшу, но «бац!» у него не получается. Чурбак как стоял целёхонек, так и стоит, а лезвие топора глубоко вязнет в сырой древесине.
— Кар-р-рамба! — ругается по-иностранному, кажется, по-итальянски, Саша. — Как хоть ты всё это делаешь? Научи!
Митя подсказывает, что лезвие топора надо нацеливать не прямо, а чуть наискосок, что ударять надо резко, без всякого страха. Но Саша всё равно побаивается, удар у него выходит не тот, и в конце концов Митя говорит:
— Ладно… Потом натренируешься. Давай подтаскивай мне чурбаны, я сам переколю. У тебя силы много, да сноровки нет. Это потому, что раньше, у себя дома, тебе работать по хозяйству не приходилось, а мне приходилось. Зато ты учишься вон как здорово. И сам учишься, и мне помогаешь…
И так всегда. Саша первый по книгам, по учёбе, может придумать какую-нибудь развесёлую игру, а Мите больше нравится колоть дрова, откидывать от крыльца снег, таскать из бочки воду на кухню — и всю эту не очень лёгкую, мужскую работу он выполняет с удовольствием.
Снег, сосны, поленница в снегу, стук ведра о край деревянной бочки напоминают ему далёкую «Дружную Горку», напоминают родной дом.
В такие минуты ему кажется, что нет на белом свете никакой войны. Ему кажется, что вот он сейчас обернётся, а по скрипучей снежной тропинке к нему торопливым шагом идёт мать. Она высокая, очень красивая, на ней узкое пальто и чёрный с алыми цветами плат, лицо от быстрой ходьбы и зимнего воздуха румяное, и вот когда она склоняется к Мите, когда касается ласково его щеки своею нахолодавшей щекой, то и Мите сначала тоже зябко-презябко, а потом вдруг так уютно и тепло, что у него от этого тепла счастливо замирает сердце.