Таня отлично видела это, шагая позади всех в золотистом венце из пыли. А рядом с ней шел Филька со своим отцом, и самым последним — олень. Он тоже не любил пыли и громких медных труб, в которые каждые полчаса трубили лагерные музыканты, шагавшие за возами с поклажей. И когда мимо проехали на танках красноармейцы и крикнули детям «ура», он так сильно натянул повод, что вырвал его из рук охотника и скрылся в лесу между стволами высоких сосен вместе со своим вьюком. А ведь именно в этом вьюке были самые дорогие вещи Фильки и Тани.
Оленя пришлось искать.
Они нашли его среди тонких берез, как и он, дрожавших от страха.
Долго не хотел олень выходить из лесу. Но, когда наконец охотник вывел его снова на дорогу, музыки уже не было слышно и пыль улеглась обратно на те же самые камни, с каких она поднялась. И пихты больше не махали ветвями.
Лагерь ушел далеко вперед.
Не что другое, как именно это обстоятельство, послужило причиной тому, что, войдя в город с холщовой сумочкой за плечами, в тапках, разбитых об острый щебень дороги, Таня у себя дома никого не нашла.
Мать, не дождавшись, ушла на работу в больницу, как уходила она постоянно, а старая нянька полоскала на речке белье. Ворота же были открыты.
И Таня вошла в свой двор.
Но много ли путнику нужно? Напиться холодной воды, посидеть на траве, опустив руки на землю. Вот под забором трава. Она стала тоньше, верхушки ее уже сожжены ночным инеем, а все же под вечер и в ней трещат кузнечики, невесть как попавшие в город. А вот и вода. Правда, она не бежит, не струится. Она зиму и лето стоит посреди двора в бочке, прикованная к старым саням.
Таня открыла затычку и дала напиться цветам, смочив их корни, укутанные белым мхом. Потом напилась сама и подошла к деревьям, растущим направо от крыльца. Широкая ель и береза с тонкими ветвями стояли тихо рядом. Ель еще была хороша. Тени ее хватало на полдвора и больше. Но береза! Она уже начинала желтеть.
Таня потрогала ее белый ствол, весь усеянный наростами.
«Что это? Уже осень?» — подумала она.
И береза уронила сморщенный лист в ее подставленные ладони.
«Да, да, — сказала себе Таня, — это в самом деле осень. Однако ирисы под окном еще стоят. Может быть, и мои саранки постоят немного. Но где же все наши?»
В это время услышала она рядом с собой тихую возню и ворчанье. Оказалось что это старая кошка Казак привела своих котят и заставила их попрыгать перед Таней. Потом прибежала утка, полоща в клюве червя.
Котята за лето выросли, и самый маленький из них, по прозвищу Орел, уже не боялся ни червей, ни утки.
Затем в калитке показалась собака. Была она ничтожна ростом, с большой головой, и было ей лет десять по меньшей мере.
Заметив Таню, она остановилась в воротах, и в старых, слезящихся глазах ее засветился стыд — ей было совестно, что не она первая узнала о возвращении Тани. Невольным ее движением было уйти назад, вовсе не заметить Тани. Ведь бывают же и такие случаи в собачьей жизни. Она повернула уже было к воротам, не вильнув даже хвостом. Но все ее хитрые умыслы разлетелись прахом в тот самый миг, как только Таня позвала ее по имени:
— Тигр!
И тотчас же собака подпрыгнула на своих коротких ногах и бросилась к Тане, в ее зажатые колени.
Таня долго гладила ее голову, покрытую короткой жесткой шерстью, где под кожей нащупывались уже старческие бугры.
Да, все это были уже старые и слабые существа, хотя имена их были грозны.
Таня смотрела на собаку с любовью.
А когда подняла глаза, то увидела няньку, тоже старуху, с глубокими морщинками, со взором, уже потускневшим от долгой жизни.
Поставив ведро с бельем на землю, нянька поцеловала Таню и сказала:
— Какая ты черная стала, не лучше твоего Фильки. А мамы-то ведь нету дома. Ждала, ждала — не дождалась, на работу ушла. Одни, значит, мы с тобою остались. Мы завсегда одни. Хочешь, самовар поставлю? А то поешь чего? Уж не знаю, чем они вас там в лагере кормят. Поди, насилу выплюнешь.
Нет, Таня не хотела есть.
Она лишь отнесла в дом свою сумочку, походила по тихим комнатам, потрогала книги на полке.
Да, нянька была права. Как часто Таня оставалась одна хозяином своего досуга и желаний! Но только она одна знала, как эта свобода тяготила ее. В доме нет ни сестер, ни братьев. И мамы очень часто нет. Грудь стесняется чувством горьким и нежным, вызывающим слезы на глазах. Откуда возникает оно? Запах ли это рук и лица матери, или запах ее одежды, или это ее взгляд, смягченный постоянной заботой, который Таня носит в своей памяти повсюду и всегда?
Раньше, каждый раз как мать собиралась из дому, Таня начинала плакать, но теперь только думала о ней с непрестанной нежностью.
Она не спросила у няньки, скоро ли вернется мать. Она только потрогала ее платье в шкафу, посидела на ее кровати и снова вышла во двор. Надо же было наконец как-нибудь устроить цветы, которые она вырыла в лесу на болотце.
— Но ведь осень, Таня, — сказала нянька. — Какие теперь цветы?
— Ну какая же у нас осень! Посмотри, — ответила Таня.
Осень, как всегда, проходила над городом без тумана. Окрестные горы, как весной, были темны от хвои, и долго не склонялось над лесами солнце, и долго во дворах под окнами цвели большие, без запаха цветы.
В самом деле, может быть, и саранки постоят еще немного. И если засохнут, то все же корни их будут в земле.
И Таня широким ножом вырыла в земле несколько ямок на грядке и подперла стебли саранок палочками.
Тигр же ходил меж грядок и обнюхивал их. А обнюхав, поднял свою большую голову с земли и посмотрел вверх на забор. Посмотрела туда и Таня.
На заборе сидел Филька. Он был уже разут, в одной майке, без галстука, и лицо его было возбужденно.
— Таня, — крикнул он, — беги скорее к нам! Отец подарил мне настоящих ездовых собак!
Но Таня не перестала копать, руки ее были черны от земли, а лицо лоснилось.
— Этого быть не может, — сказала она, — ты обманываешь меня. Когда же успел он это сделать? Ведь мы вместе пришли сегодня в город.
— Нет, это правда, — сказал Филька. — Он привел их в город еще три дня назад и держал у хозяйки в сарае. Он хотел мне сделать подарок, и он зовет тебя посмотреть.
Таня снизу еще раз внимательно поглядела на Фильку.
В конце концов, это могло быть правдой. Ведь дарят же детям вещи, о которых они мечтают. И дарят им это отцы — как часто читала об этом Таня.
Она бросила нож на грядку и вышла за ворота на улицу.
Филька жил через двор. Ворота его были закрыты.
Но он широко открыл их перед Таней, и она увидела собак.
Возле них на земле сидел Филькин отец и курил. Трубочка его хрипела так же громко, как в лесу у костра, лицо его было приветливо. Олень стоял привязанный к забору. А собаки лежали все вместе, с хвостами, скрученными на спине в кольцо, настоящие лайки. Не поднимая острых морд, протянутых на земле, они посмотрели на Таню волчьим взглядом.
Охотник закрыл ее от зверей.
— Они злые, друга, — сказал он.
А Филька добавил:
— Это почище австралийской собаки динго.
— Я знаю этих собак отлично, — сказала Таня. — А все-таки это не дикая собака динго. Запрягите их, пожалуйста.
Охотник был озадачен немного. Запрягать собак летом? Эта забава была так неразумна! Но и сын попросил его это сделать. И охотник достал из сарая легкую нарту и упряжь и поставил собак своих на ноги. Они поднялись ворча.
А Таня любовалась их нарядной упряжью, обитой сукном и кожей. Султанчики на их головах развевались подобно белым метелкам повейника.
— Это богатый подарок, — сказала Таня.
Охотник был рад похвале своей отцовской щедрости, хотя произнесла ее только девочка.
Они посидели на нарте, и Таня подержала каюр — длинную палку из ясеня, окованную на конце железом.
Собаки все вертелись, налегая на задние ноги, — собирались бежать, тянуть нарту по голой земле. Охотник дал им за усердие юколу, которую достал из мешка. Он вынул еще из-за пазухи две другие сушеные рыбки, две крошечные корюшки, светящиеся на солнце, протянул их сыну и Тане. Филька начал громко грызть, а Таня отказалась. Но кончилось тем, что и она съела свою рыбку.
Охотник стал собираться в дорогу. Пора было уже покинуть этот город, где олень его целый день голодал. Он загнал собак в сарай и распряг там нарту. Потом отвязал от забора оленя и дал ему на ладони соли. Вьюки же были готовы давно.
За воротами охотник попрощался с детьми.
Он подал Тане руку, одну, потом другую, как подают на прощание соседу, и просил по снегу приехать на собаках в гости.
Сына же он обнял за плечи.
— Будь, если можешь, — сказал он, — добрым охотником и ученым. — И, вспомнив, должно быть, жалобы начальника на сына, добавил в раздумье: — И носи свой платок на шее, как надо.
Вот он уже подошел к повороту, ведя оленя в поводу, и обернулся еще раз. Лицо его было смугло, сделано будто из дерева, но и издали оно казалось приветливым. И Тане было жалко, что он так скоро исчез.
— Хороший у тебя отец, Филька, — сказала она в раздумье.
— Да, я его люблю, когда он не дерется.
— Разве он дерется когда-нибудь?
— Очень редко и лишь тогда, когда бывает пьян.
— Вот как! — Таня покачала головой.
— А твой разве никогда не дрался? И где он у тебя? Я его никогда не видел.
Таня посмотрела Фильке в глаза — не заметит ли она в них любопытства или усмешки. Она, кажется, никогда не говорила с ним о своем отце.
Но Филька смотрел прямо Тане в лицо, и глаза его выражали одно лишь простодушие.
— Никогда, — сказала она, — он не дрался.
— Тогда ты должна любить его.
— Нет, я не люблю его, — ответила Таня.
— Вот как! — сказал, в свою очередь, Филька. И, помолчав немного, тронул Таню за рукав. — Почему? — спросил он.
Таня нахмурилась.
И тотчас же у Фильки все слова кончились, словно ему тут же отрезали язык. И казалось, никогда он уже больше не спросит ее ни о чем.
Но Таня внезапно покраснела:
— Я его не знаю совсем.
— Он разве умер?
Таня медленно покачала головой.
— Так где же он?
— Далеко, очень далеко. Может быть, за океаном.
— В Америке, значит?
Таня кивнула головой.
— Я угадал!.. В Америке? — повторил Филька.
Таня медленно повела головой справа налево.
— Так где же он? — спросил Филька.
Толстые губы Фильки были открыты. По правде сказать, Таня поразила его.
— Ты знаешь, где Алжир и Тунис? — сказала она.
— Это я знаю. В Африке. Он, значит, там?
Но Таня снова отрицательно покачала головой, на этот раз более печально, чем прежде:
— Нет, Филька. Ты знаешь, есть такая страна — Маросейка.
— Маросейка? — повторил за ней Филька задумчиво. Это имя понравилось ему. — Должно быть, красивая страна Маросейка.
— Да, Маросейка, — тихо сказала Таня, — дом номер сорок, квартира пятьдесят три. Он там.
И она исчезла в своем дворе.
А Филька остался на улице один. Он все больше удивлялся Тане. По совести говоря, он был совершенно сбит с толку.
— Маросейка, — сказал он.
Может быть, это остров, который он за это лето забыл? Эти проклятые острова никогда не держались в его памяти. В конце концов, он был лишь простой школьник, мальчик, родившийся в глухом лесу, в кожаном шалаше зверолова. И к чему ему острова!
III
Вода лилась из бочки в жестяную лейку с таким славным шумом, будто это была вовсе не старая вода, запертая в гнилой бочке, а маленький водопад, только что родившийся высоко в горах под камнями.
Голос его был свеж и полон благодарности к этой девочке, которая одним движением руки освободила его и предоставила возможность бежать куда угодно. Он громко звенел ей в уши и так красиво сворачивал в воздухе свою струю, может быть, из одного только желания обратить ее внимание на себя.
А Таня вовсе не слышала, не замечала его.
Держа деревянную затычку в руке, она думала об отце. Разговор с Филькой сильно встревожил ее память.
Но трудно думать о человеке, которого никогда не видела и о котором ничего не помнишь, кроме того, что он твой отец и живет где-то далеко, в Москве, на Маросейке, дом номер сорок, квартира пятьдесят три. В таком случае можно думать только о себе. А что касается себя, то Таня давно уже пришла к заключению, что она не любит его, не может любить да и не должна. Ах, она знает все отлично! Он полюбил другую женщину, он оставил мать, он ушел от них много лет назад, и, может быть, у него есть уже другая дочь, другие дети. Что же он тогда для Тани? И пусть мать не говорит о нем только одно хорошее. Это ведь гордость, не больше. Но и ей, Тане, доступна она. Разве не из гордости она всегда молчит о нем? А если и приходится вымолвить несколько слов, то разве сердце ее при этом не разрывается на части?
Так думала Таня, а вода из бочки все текла, текла, маленький водопад все шумел и прыгал, оставленный без всякого внимания. Давно наполнил он жестяную лейку Тани и бежал по земле, теперь уже никого не боясь. И, добежав до Тани, притронулся к ее ногам.
Но и это не заставило ее обратить на него внимание. Тогда он побежал дальше, к грядке с цветами, сердясь и шелестя по-змеиному меж черных камешков, валявшихся повсюду на дорожке.
И лишь крики няньки вывели Таню из раздумья.
Старуха стояла на крыльце и кричала:
— Чего балуешься? Всю воду выпустила! И сама вымокла. Посмотри только на себя! Или не жалко тебе маминых денег? Ведь мы за воду деньги платим!
Таня посмотрела на себя. В самом деле, руки ее были в земле, тапочки изорваны камнями, а чулки мокры от воды.
Она показала их няне. И старуха перестала кричать, а только всплеснула руками. Она принесла ей из колодца свежей воды, чтобы помыться.
Вода была холодная. И пока Таня смывала пыль и грязь, нянька помаленьку ворчала.
— Растешь ты, как я погляжу, быстро. Вот уж пятнадцатый идет, — говорила она, — а все никак в свое положение не придешь. Думная ты уж очень.
— Это что же значит? — спросила Таня. — Умная?
— Да не умная, а думаешь много, отчего и подуравей выходишь. Иди, иди, сухие чулки надень.
У нее был свой особый язык, у этой старухи с жилистой спиной и твердыми, жилистыми руками, которыми она так часто умывала Таню в детстве.
Сняв на пороге мокрую обувь, Таня вошла в свой дом босиком.
Она пригрела ноги на ковре матери, на дешевом коврике из оленьей шкуры, вытертой в разных местах, и засунула руки под подушку, чтобы пригреть и их. Вода из колодца была действительно холодная. Но еще холодней показалась Тане твердая бумага, захрустевшая под ее пальцами.
Она вынула из-под подушки письмо. Оно было немного измято, с разорванным краем — читанное уже несколько раз письмо.
Что это?
Мать никогда не прятала под подушку своих писем.
Таня посмотрела на конверт. Письмо было к матери от отца. Таня узнала это по тому, как сильно стукнуло ее сердце, и еще по тому, что внизу прочла она адрес отца. Значит, он очень боялся, что письмо не дойдет, если на самом краю написал так старательно: «Маросейка, дом № 40, квартира 53».
Таня положила письмо на постель и, босая, прошлась по комнате. Потом спрятала его обратно под подушку и снова прошлась по комнате. Потом взяла и прочла.
«Дорогая Маша, я писал тебе уже несколько раз, но, должно быть, письма мои не доходят: ведь вы так далеко живете — совсем на другом краю света. Моя давнишняя мечта наконец исполняется — меня назначили на Дальний Восток. Буду служить как раз в вашем городе. Вылетаем на самолете втроем — с Надеждой Петровной и Колей. Его уже приняли в вашу школу, в тот же самый класс, где учится Таня. Ты ведь знаешь, как дорог нам с Надей этот мальчик. Во Владивостоке сядем на пароход. Ждите нас первого числа. Подготовь, прошу тебя, Таню. Мне страшно тебе признаться, Маша, как я виноват перед ней. Не в том, что мы с тобой разошлись, что все так случилось в жизни: у тебя, у меня, у Нади, — не в этом я виноват перед Таней. Хотя заботы о ней никогда не покидали меня, с первого дня ее рождения, но я так редко писал ей, так часто о ней забывал. Да и она мне тоже очень редко писала. И даже в тех редких письмах, когда она только научилась писать, когда рука ее с трудом выводила по три слова на одной странице, я находил как бы осуждение себе. Она меня совсем не знает. Как мы с ней встретимся — вот что меня немного страшит. Ведь ей было только восемь месяцев, когда мы с тобой расстались. У нее были такие беспомощные ноги, и пальцы на них были не больше горошин, и руки с красными ладонями. Я так хорошо это помню…»