Я улыбаюсь:
— Это будет небольшим приключением.
Она протягивает мне свою ручку. В первое мгновение я испуганно замираю, повинуясь обретенному инстинкту, а потом запоздало понимаю, что ее прикосновение останется просто прикосновением: никакого шквала чужих эмоций и чувств, захлестывающего меня от прикосновения живых людей. У нее, конечно, полно воспоминаний, но мне не под силу их увидеть. Только Библиотекари Архива способны читать мертвых.
Эмма смотрит на меня снизу вверх, я слегка сжимаю маленькую ручонку и веду девочку назад, за угол, вспоминая пройденный путь. Шагая по Коридорам, я размышляю, что могло ее разбудить. В мой список попадают в основном дети и подростки — беспокойные, но совсем не плохие — просто они умерли, так и не успев прожить свою жизнь. Каким она была ребенком? Из-за чего умерла? Но тут я словно слышу голос деда, который советует мне воздерживаться от излишнего любопытства. Я знаю, что Хранителей неспроста не учат прочитывать Истории. Считается, что для нас они не имеют значения.
Эмма испуганно сжимает мою ладонь.
— Все хорошо, — тихо говорю я, и мы проходим еще один пролет неотмеченных дверей. — Мы найдем ее.
Я надеюсь. У меня не было времени как следует освоиться на новом месте, но как только я тоже начинаю нервничать, мы делаем еще один поворот, и находим дверь.
Эмма высвобождается и, бросившись к ней, касается мелового круга ладонью с растопыренными пальцами. Теперь ее ручки вымазаны мелом. Я вставляю ключ в скважину, отпираю, и вот мы уже стоим на пороге, залитые сверкающим светом. Эмма восторженно вздыхает.
На мгновение кажется, что в этом мире нет ничего, кроме света. Прямо как я и обещала.
— Видишь? — говорю я, кладу руку ей на спину и провожу ее вперед: через порог, к Возврату.
Эмма поворачивается назад, чтобы увидеть, почему я не пошла за ней, а я зажмуриваюсь и накрепко захлопываю дверь. Ни крика, ни стука: мертвая тишина. Я стою, опустив голову, не вынимая ключа из скважины, и в груди у меня трепещет странное чувство, похожее на вину. Но оно быстро отступает. Я напоминаю самой себе, что возвращение — это милосердие. Оно освобождает Истории от морока пробуждения и погружает их в сон. Почему же тогда мне так тяжело видеть страх в глазах детей перед тем, как я запру между нами дверь?
Иногда я думаю о том, что происходит после Возврата, как Истории снова превращаются в безжизненные тела на полках Архива. Как-то раз, с одним мальчиком, я осталась посмотреть и ждала на пороге бездонной белизны (я знала, что внутрь шагать не стоит). Но до тех пор пока я не ушла, ничего не случилось. Я узнала это, потому что в конце концов закрыла дверь всего на несколько мгновений: мне потребовалось только запереть и вновь отпереть замок. А открыв дверь, я увидела, что за ней уже никого нет.
Я спрашивала Библиотекарей о том, как Истории выходят из Архива. Патрик начал болтать что-то о закрывающихся и открывающихся дверях. Лиза сказала, что в Архиве, как в любом гигантском механизме, есть свои бреши и слабые места. А Роланд просто сказал, что не имеет об этом никакого понятия.
Наверное, не так уж важно, как именно они оказываются в Коридорах. Дело только в том, что это случается. И когда это случается, их следует разыскать. Они должны вернуться на свое место. Дело заведено, и дело должно быть закрыто.
Оттолкнувшись от двери, я достаю Архивный листок из кармана, желая убедиться в том, что имя Эммы исчезло. Так и есть. Все, что от нее осталось, — след ладони на меловом кругу.
Я заштриховываю его и ухожу.
Глава третья
— Забрала из машины что хотела? — спрашивает папа, когда я появляюсь на пороге.
Он избавляет меня от необходимости лгать, помахав в воздухе ключами от машины, которые я забыла взять. Но даже несмотря на это, судя по низкому солнцу в окнах и множеству коробок, расставленных там и сям по комнате, я понимаю, что меня не было слишком долго. Я шепотом проклинаю Коридоры и Архив. Я пыталась носить часы, но бесполезно. Какими бы они ни были, стоит покинуть Внешний мир — от них уже никакого проку.
Так что мне снова приходится выбирать: правда или ложь.
Если дело касается вранья, существует несколько простых правил. Во-первых, нужно стараться говорить правду везде, где только можно. Если начнешь лгать по любому поводу, станет невозможно сводить вместе все концы, и рано или поздно ты попадешься. Как только посеяны семена сомнений, возможность солгать и не попасться в следующий раз уменьшается с геометрической прогрессией.
У меня не все гладко с враньем родителям: я то пропадаю не к месту, то ношу какие-то непонятные синяки — некоторые Истории не хотят, чтобы их возвращали — и мне приходится каждый раз искать новые варианты. Раз уж папа вынуждает меня на «правду», я поддамся. Порой родители ценят откровенность, если с ними делятся секретами. Тогда они чувствуют себя особенными.
— Весь этот переезд, — начинаю я, устало привалившись к порогу, — слишком резкие перемены. Мне потребовалось немного собственного пространства, хотелось побыть одной.
— Тут не будет проблем со свободным пространством.
— Угу, знаю, — отвечаю я, — здание огромное.
— Все семь этажей осмотрела?
— Только до пятого добралась. — Я лгу легко и спонтанно — дед мог бы гордиться мной.
В нескольких комнатах от нас я слышу мамину возню: звуки распечатываемых коробок и мяуканье радио. Мама терпеть не может тишины: она стремится заполнить любое место суетой и шумом настолько, насколько это возможно.
— Нашла что-нибудь интересное? — спрашивает папа.
Я пожимаю плечами.
— Тучи пыли. И, может быть, парочку привидений.
Он улыбается заговорщической улыбкой и слегка сторонится, давая мне пройти.
Моя грудь сжимается при виде коробок, занимающих каждый сантиметр свободного пространства квартиры. На половине из них значится «вещи». Если мама была в ударе, то на крышке писала еще и короткий перечень содержимого коробки. Но поскольку ее почерк совершенно нечитаем, мы узнавали, что внутри, только распечатав коробку. Словно на Рождество, только все подарки уже были когда-то подарены.
Папа передает мне ножницы, и тут звонит телефон. Я даже не подозревала, что у нас будет телефон. Мы с папой начинаем копошиться среди коробок в поисках аппарата, но нас выручает мама:
— Кухонная столешница, у холодильника.
И он действительно там.
— Алло! — говорю я в трубку, переводя дыхание.
— Ты меня разочаровала, — говорит какая-то девушка.
— Что? — Все происходит слишком быстро, и я не успеваю сообразить, что происходит. Не могу узнать голос.
— Ты всего полдня провела в своей новой резиденции, и уже успела меня позабыть.
Линдси. Я расслабляюсь.
— Как ты узнала номер? — удивляюсь я. — Я и то еще не знаю.
— Я же волшебница, — загадочно отвечает она. — А если бы ты обзавелась мобильником…
— У меня есть мобильник.
— И когда ты последний раз его заряжала?
Я задумываюсь.
— Маккензи Бишоп, если ты хотела обдумать ответ, твое время вышло.
Я хочу как-нибудь парировать, но не могу. Мне ни разу в жизни не пригодился мобильный телефон. Мы с Линдси прожили в соседних квартирах десять лет, и она была — и остается — моей лучшей подругой.
— Ну да, ну да, — соглашаюсь я, продираясь по квартире сквозь баррикады коробок.
Линдси просит меня подождать и, прикрыв ладонью трубку, переговаривается с кем-то, так что я слышу только гласные.
В конце коридора я вижу дверь с наклеенной бумажкой. На ней нарисовано нечто, отдаленно напоминающее букву «М», так что я могу предположить, что это моя комната. Я пинком ноги открываю дверь, заглядываю внутрь и вижу стопки вездесущих коробок, матрас и составные части несобранной кровати.
Линдси смеется над чем-то, что ей сказали, и даже за девяносто километров от нее, через телефонные провода и трубку, зажатую рукой, я чувствую исходящий от подруги свет. Линдси Ньюман просто создана из света. Он переливается в ее светлых кудрях, коже, которую поцеловало солнце, в россыпи шаловливых веснушек на щеках. Это ощущаешь, когда находишься рядом. Она одарена безоговорочной преданностью и таким потрясающим оптимизмом, которых, как я считала, в природе не существует. До тех пор пока не встретила ее. И она никогда не задает неправильных вопросов — тех, на которые нельзя ответить. Никогда не заставляет меня лгать.
— Ты еще тут? — спрашивает она.
— Ага, — отвечаю я, спихивая с дороги коробку, и прохожу к кровати. Остов стоит у стены, а матрас и пружинный каркас лежат на полу.
— Твоя мама еще не устала от новизны? — интересуется Линдси.
— К сожалению, нет, — признаюсь я и падаю ничком на матрас.
Бен обожал Линдси до умопомрачения, со всей силой, на какую способен маленький мальчик. И она его любила. Будучи классическим примером единственного ребенка в семье, она всегда мечтала о братьях и сестрах, поэтому я «поделилась» с ней братом. Когда Бен погиб, ее свет будто стал еще ярче и яростнее. А оптимизм словно бросал вызов всем невзгодам. И когда родители сообщили мне о переезде, я могла думать лишь об одном. Как же Линдс? Что будет, когда она лишится нас обоих? В тот день, когда я сообщила ей эту весть, я впервые увидела, как ее вера в лучшее пошатнулась. У нее внутри будто что-то надломилось, и она на мгновение замерла. А потом снова стала самой собой: с улыбкой на девять из десяти баллов, но тем не менее лучшей, чем те, что я когда-либо видела в собственном доме.
— Стоит попробовать убедить ее открыть кафе-мороженое в каком-нибудь милом курортном городке… — Я сдвигаю кольцо и начинаю вертеть его на пальце, а она добавляет: — Ну, или где-нибудь в России, например. Хотя бы мир повидаете.
Линдси права. Может, мои родители и бегут, но складывается ощущение, что они боятся убежать так далеко, что не смогут, оглянувшись, увидеть все то, что оставили. Ведь мы теперь живем всего в часе езды от нашего прежнего дома. Всего в часе от прежней жизни.
— Согласна, — говорю я. — Когда планируешь подивиться на великолепие нашего Коронадо?
— Он правда такой потрясающий? Скажи, что да.
— Он… старый.
— В нем водятся призраки?
Все зависит от терминологии. Слово призрак используется людьми, ничего не знающими об Историях.
— Мак, ты слишком долго думаешь, что мне ответить.
— Призраков пока не обнаружила, — сказала я. — Но впереди еще уйма времени.
Я слышу голос ее мамы на заднем плане:
— Линдси, пора. Маккензи может себе позволить немного побездельничать, а ты — нет.
Вот черт! Побездельничать. Интересно, каково это? Готова поспорить, что это не про меня. Но в Архиве вряд ли поймут, если я раскрою тайну их существования только ради того, чтобы доказать кому-то, что занята делом.
— Ой, прости! — говорит Линдси. — Мне пора на тренировку.
— На какую из? — подшучиваю я.
— Футбол.
— Ах да, конечно.
— Скоро созвонимся, ладно? — спрашивает она.
— Ага.
Телефон отключился.
Я сажусь и оглядываю свои новые владения, забитые коробками. На каждой из них где-нибудь накарябана буква «М». Я видела «М», и «Э» (маму зовут Эллисон), и «П» (папу зовут Питер), разбросанные по дому, но ни одной «Б». Страшная догадка пронзает меня.
— Мама! — кричу я, вскочив с кровати, и несусь в гостиную.
Папа притаился в углу с ножом для бумаг в одной руке и книгой в другой. Книга интересует его заметно больше.
— Что стряслось, Мак? — спрашивает он, не отрываясь от чтения. Но это сделал не папа. Я знаю, он не мог. Да, он тоже бежал, но не он возглавлял это бегство.
— Мам! — снова зову я.
Она в спальне, распаковывает вещи и на предельной громкости слушает какое-то маразматическое радиошоу.
— Что такое, дорогая? — невозмутимо спрашивает она, выкладывая одежные вешалки на постель.
Когда я заговариваю, мой голос звучит тихо, словно я на самом деле не хочу спрашивать. Не хочу знать ответ.
— Где вещи Бена?
Следует долгая, можно сказать, бесконечная пауза.
— Маккензи, — медленно начинает она, — если начинать все с нуля…
— Где они?
— Кое-какие лежат в кладовке. А остальные…
— Ты не могла так поступить.
— Колин говорит, что иногда для перемен требуются значительные…
— Ты что, в самом деле собираешься свалить на психотерапевта решение выбросить их?
Я, наверное, уже кричу, потому что из-за моей спины в комнату входит папа. Мама вся поникает, и он идет к ней, и вот я уже главный злодей на свете — просто из-за того, что хотела сохранить хоть какую-то память. Те вещи, которые я смогла бы прочитать.
— Скажи, что оставила хотя бы что-то, — сквозь накрепко сжатые зубы рычу я.
Мама кивает, уткнувшись лицом в папин воротник. Она не поднимает на меня глаз.
— Маленькую коробку. Она в твоей комнате.
Она договаривает это мне вослед. Захлопнув за собой дверь, я раскидываю по сторонам все коробки, пока не нахожу нужную. Крошечная «Б» выведена на одной стороне. Это коробка из-под обуви.
Я разрываю скотч ключом деда и высыпаю содержимое на матрас. Мои глаза жжет огнем. Дело даже не в том, что мама ничего не сохранила, дело в том, что она оставила неправильные вещи. Мы оставляем воспоминания только на тех вещах, какие любим, часто используем и изнашиваем.
Если бы мама не выбросила его любимую футболку — ту, с крестом на сердце — или какой-нибудь из его синих карандашей — хотя бы огрызок, или нашивку, которую он выиграл на состязаниях и носил в кармане, потому что очень гордился ею — но не настолько, чтобы пришить на рюкзак… Барахло, раскиданное по моей кровати, на самом деле не его. Фотографии в рамках, итоговые школьные тесты, шляпа, которую он надел всего раз, награда за конкурс, плюшевый медведь, которого он ненавидел, и чашка, которую он слепил в шесть лет на занятиях по лепке.
Я снимаю кольцо и протягиваю руку к ближайшей вещи.
Может, здесь что-нибудь осталось.
Хоть что-нибудь.
— Кензи, это не фокус для вечеринок, — сердито одергиваешь ты.
Я откладываю безделушку, и она катится в твою сторону через стол. Ты учишь меня читать — вещи, не людей, — и я, наверное, неудачно пошутила, и слишком кривлялась, пытаясь придать своему занятию театральный эффект.
— Существует только одна причина, по которой Хранители наделены способностью читать вещи, — строго замечаешь ты. — Мы можем лучше охотиться. Это помогает нам выслеживать Истории.
— Но она все равно пустая, — бормочу я.
— Конечно да, — говоришь ты, подняв безделушку и покрутив ее между пальцами. — Это просто пресс-папье. И ты должна была понять это, как только к нему прикоснулась.
В самом деле, оно было абсолютно безжизненным. Я не ощутила гудения, когда коснулась его. Ты возвращаешь мне кольцо, и я надеваю его на палец.
— Не все содержит воспоминания, — поясняешь ты. — И не каждое воспоминание достойно того, чтобы его сохраняли. Плоские поверхности — стены, полы, предметы мебели — как холсты у картин. На них прекрасно запечатляются события. И чем объект меньше, тем хуже он удерживает информацию. Но, — и ты поднимаешь стеклянное пресс-папье в своей руке так, что я вижу в нем кривой отраженный мир, — если она там сохранилась, ты обязана почувствовать это с первого прикосновения. На большее у тебя не будет времени. Если Истории удастся выбраться во Внешний мир…
— А как они это делают? — спрашиваю я.
— Убивают Хранителей или воруют ключ. Все возможно. — Ты кашляешь надсадным, мокрым кашлем. — Но это непросто.
Ты снова заходишься в кашле, и я хочу чем-то помочь тебе. Как-то я предложила тебе стакан воды, а ты прорычал, что вода ни черта не исправит, если я только не решила утопить тебя в ней. Так что теперь мы оба делаем вид, будто никакого кашля нет, а кашель запятыми и точками перемежает твои рассказы.
— Но, — продолжаешь ты, отдышавшись, — если История оказывается снаружи, ты должна ее выследить, и как можно скорее. Чтение воспоминаний должно стать твоей второй натурой. Это не игрушки, Кензи. И не забава с фокусами. Мы способны читать прошлое для одной-единственной цели: чтобы охотиться.
Я прекрасно знаю, для чего предназначен мой дар, но продолжаю рыться в фотографиях в рамках, листках бумаги и прочем сентиментальном мусоре, оставленном мамой. Я надеюсь найти хотя бы слабый след, хоть какие-то крупицы воспоминаний, оставшиеся от Бена. Но ничто не имеет значения — они бесполезны. Добравшись до наградного кубка из лагеря, я совсем отчаиваюсь. Я беру его в руки, и у меня екает сердце: едва различимый гул щекочет мои пальцы, что-то обещая. Но закрыв глаза и потянувшись к этому гулу, я вижу лишь свет и разводы, такие смазанные, что ничего не понять.