Тень за окопом (Мистическо-агитационная фантастика Первой мировой войны. Том II)

ТЕНЬ ЗА ОКОПОМ

Том II

Александр Грин

СПОКОЙНАЯ ДУША

Дух вечера, неторопливо овладев солнцем, прикрыл его низкими, воспламененными облаками, но солнце, временами пробивая слои красных паров, еще с час полосовало равнину приникшим к траве светом. Когда это кончилось, нерешительно блеснули первые звезды. Выразительный, жесткий стук выстрелов, разрывающий, не смолкая, тишину природы, напоминал треск огромного кузнечика страны Бробдиньягов[1].

В траншее, в черном цвете разрытой земли тускло-зеленый цвет защитных рубах выделялся уже не так резко, зато огни папирос стали заметны; наступал мрак.

Солдат Неборский присел отдохнуть.

— Ну как, — страшно? — спросил его молодой унтер из вольноопределяющихся, и сел рядом.

Неборский был на позиции всего второй день.

— Сказать вам правду? — ответил он, закуривая, неторопливо гася спичку и расправляя усы. — Хотите верьте, хотите — не верьте. Не страшно совсем, и не было страшно, да и не будет.

— Как так? — возразил унтер. — Вы нервный, это по лицу видно, а жутко бывает всем.

— Обстоятельства так сложились, что меня не могут убить, — заявил, подумав, Неборский, и в красивом, бородатом его лице мелькнуло добродушно-лукавое выражение.

Унтер пожал плечами.

— Я, конечно, не хочу, чтобы вас убили… Пустяки все это. Что же это за такие бронированные обстоятельства?

— Вся жизнь. Ее логика — логика моей жизни.

Над головами их посвистывали, распевая вдали, пули и унтер думал: «Тянут, как вальдшнепы, по одному месту. Попробуй-ка, высунься».

— Возьмем прошлое, — сказал Неборский. — Я выбивался, как говорится, «в люди» — крайне медленно, с огромным трудом. С пятнадцати до двадцати восьми лет мне пришлось множество раз рисковать здоровьем на всевозможных профессиях. Однако, мое упорство привело меня, в конце концов, к настоящему, осмысленному, трудовому благополучию. Настоящее — таково: небольшое имение, хорошая, как весна — жена и трое детей. Будущее этих, родных мне людей, лежит, конечно, на мне. Это я и называю логикой обстоятельств — она требует моей жизни, а не смерти; в то, что останусь жив — я верю и, поэтому, душа моя очень спокойна.

Он помолчал и прибавил:

— Короче говоря, я верю, что судьба хочет того же, чего хочу я.

Он бросил окурок и поднялся во весь рост, спокойный, молодой, сильный, с ружьем в руках, готовый возобновить стрельбу, и упал. Пуля ударила его в бровь.

Унтер неподвижно сидел с минуту, нервно косясь на содрогающееся тело Неборского, затем чиркнул спичкой и осветил окровавленное лицо мертвого. Правый глаз, красный, как помидор, вылез из раздробленной орбиты, напоминая глаз рыбы, изуродованный крючком, неожиданно рванувшим ее из призрачной воды жизни к берегу смерти, у которой тоже есть своя логика.

Александр Грин

ТАМ ИЛИ ТАМ

Я проснулся. Было очень тихо. Я лежал под чем-то теплым, закрывавшим меня с головой. Я медлил откинуть свое покрывало и осмотреться. Все произошло из-за виденного мной только что сна.

Сон был странно неуловим, как большинство тяжелых и крепких снов, но общее от него впечатление было такое, что я делал во сне нечто, очень важное и теперь, наяву. Кроме того, мне казалось, что я делал это нечто дома, в домашней обстановке, и что сейчас я тоже нахожусь дома; что стоит мне только открыть то неизвестное, что покрывает меня, как я увижу знакомые предметы, обои, стулья, свой письменный стол и все, к чему так привык за долгие годы обывательской, мирной жизни.

С другой стороны, рассудок твердил мне, что я нахожусь не дома, а в окопе, что покрыт я шинелью, а не одеялом и что вчерашняя перестрелка, пришедшая на память, должна убедить меня наконец в том, что я действительно на войне.

Эта диковинная нерешительность сонного еще сознания осложнялась тем, что воображение, ясно нарисовавшее домашнюю обстановку, задавало лукавый вопрос: «А не приснилось ли тебе, что ты на войне? Может быть, едва лишь ты откинешь это (одеяло?), как сразу увидишь прежде всего — ночной столик с медным подсвечником, книгой и папиросами, а затем — умывальник, комод и зеркало?»

Представление о войне и представление о домашней обстановке были одинаково живы. Я не знал — что из них сон, и что — действительность? Разум твердил, что я лежу у стенки окопа, под шинелью, а окрепшая иллюзия, — что лежу дома, на кровати, под одеялом.

Следовало просто встать и посмотреть вокруг — протереть глаза, как говорят в таких случаях. Я освободил голову. Мутный дневной свет блеснул в лицо, что-то черное и серое, в неясных очертаниях, показалось на мне и скрылось, так как в этот момент разорвалась надо мной первая неприятельская шрапнель и я потерял сознание.

Что шрапнель разорвалась, что я, перед этим, лежал полусонный, стараясь сообразить, где я — дома или в окопе, — это я хорошо помню. Далее же я ничего не помню вплоть до очень похожего на этот момента: я так же лежу с закрытой чем-то мягким и теплым головой, и не знаю, что это — одеяло или шинель? Я, по-видимому, спал и проснулся. Один раз я просыпаюсь так или второй раз? Я не могу решить этого. Мне кажется, что я в окопе, что стоит открыть глаза, как увижу я серые фигуры солдат, блиндаж, комья земли и небо. Но по другому ощущению — ощущению некоторого физического удобства — мне кажется, что я — дома.

Стоит открыть глаза, откинуть с головы это теплое (шинель? одеяло?) и все будет ясно.

Открываю. Я — дома: это не сон, я действительно дома; в кресле против меня спит, сидя, измученная долгим ночным уходом за мной, жена. Бужу ее. Она, плача, говорит, что выпросила меня из лазарета на квартиру, что я сильно ранен шрапнелью в голову, но поправляюсь, а раньше был без сознания.

Лежу и стараюсь решить: два раза была иллюзия недействительной обстановки или — раз? Не бред ли это был двойной, дома, во время болезни?

Н. Николаев

КАСКА

Приклонский оставил жену на вокзале, а сам метался по городу в поисках квартиры.

Ему не хотелось ждать номера в гостинице. В очереди расположилось уже несколько человек. Их вещи стояли, сложенный кучей, у подъезда и наводили тоску. Какой-то офицер в полушубке, должно быть, с фронта, сидел, понурившись, у лестницы с небольшим саком в руке и не шевелился. Может быть, спал?

Приклонский безуспешно объехал уже несколько, как он выражался по студенческой привычке, «меблирашек», когда у него мелькнула идея:

«Не съездить ли по старому адресу?»

Надежды было мало. Квартир не было и рассчитывать приходилось только на дикий случай. Но случай-то и выручил.

Оказалось, передавалась квартира Ранка. Его давно уже не было в городе, но только теперь, накануне приезда Приклонского, управляющий получил из Швеции письмо: Ранк просил сдать его квартиру на год à un homme distingué[2]. Приклонский взял ее, не торгуясь, и был счастлив.

Приходилось тащиться на извозчике через весь город, на вокзал. Но у Приклонского на душе было теперь хорошо. Он успокоился и с интересом посматривал по сторонам, на шумную жизнь столичной улицы, на стаю голубей, слетевшихся к салазкам какой-то старушки, раскидывавшей кругом горох, на солнечные блики золотых церковных маковок.

Когда в дымной, промозглой зале он нашел Софью Людвиговну и рассказал ей, истомившейся в ожидании, про выручивший их случай, явилось сомнение.

— Хороша ли обстановка?

Но потом Софья Людвиговна решила, что, наверное, хороша:

— В крайнем случае, что-нибудь прикупим!

И они стали торопливо собираться.

«Домой» они попали все-таки к сумеркам. Неосвещенная, еще знакомая лестница показалась неприветливой и холодной. Странно было остановиться, не проходя по привычке выше, в бельэтаже, у двери с медной доской, на которой крупными латинскими буквами была изображена фамилия «Ранк».

Дворник давно уже ушел, а они все еще бродили по комнатам и обменивались впечатлениями. В общем, было сумрачно, но довольно уютно.

Когда из длинной столовой, слабо освещенной одним окном с которой стены, они перешли в кабинет с широкой, почти квадратной оттоманкой, мягким ковром и плотными гардинами на окнах, Софья Людвиговна повела худенькими плечами и сказала:

— Знаешь, Макс, мне будет здесь страшно.

Приклонский рассмеялся:

— Ведь здесь полумрак… Зажжем свет, опустим шторы и ты перестанешь нервничать.

Он поцеловал жену, обняв за талию, и прибавил:

— Ты устала с дороги. Василий принесет углей, поставит самовар… Ты согреешься и повеселеешь.

Софья Людвиговна устало и нетерпеливо сморщилась и повторила:

— Я буду бояться.

Приклонский подошел к окну и стал отвязывать шнурок. Тяжелые сборки шторы медленно упали вниз, глухо стукнув подвешенными гирьками.

Когда Максим Петрович перешел к другому окну и стал снова разматывать шнурок, Софья Людвиговна, молча следившая за движениями его сильных, узловатых рук, точно спохватившись, сказала:

— Зажги раньше свет. Если ты не зажжешь люстры и спустишь шторы, я задохнусь.

— Женщина, дышащая светом! — рассмеялся Приклонский, но люстру все-таки поспешил зажечь.

Теперь можно было осмотреться подробнее.

Комната была мрачна, но уютна.

Звуки глухо замирали в бархате мягкой мебели. Шагов не было слышно. По стенам темными пятнами привлекали взгляд почерневшие от времени гравюры. Письменный стол стоял посредине, резной и, по-видимому, старинный.

— Точно саркофаг! — подумал Приклонский. Но вслух не сказал, чтобы не расстраивать жену.

Он помог Софье Людвиговне подняться с низкого пуфа и провел ее, взяв за руку, в столовую.

Здесь было несколько светлее. Готические, высокие стулья были ровно расставлены вокруг и кое-где у стен. Против двери стояло пианино, точно подпирая большое зеркало-трюмо в черной раме, приткнувшееся в углу. И только самовар, брызгавший во все стороны кипятком и криво отражавший комнату, веселил и радовал взгляд.

— Соня, что это?

Приклонский показал на пианино.

Софья Людвиговна подошла ближе и сказала:

— Каска! Откуда она здесь?

Максим Петрович повертел в руках легкую кожаную каску, потрогал медное острие и медную же чешую на ремешки; и прочел вслух надпись:

— Mit Gott für Koenig und Vaterland[3].

Потом он спросил:

— Кто этот Ранк? И… ведь он уехал еще до начала войны?

— А почему это важно? — удивилась Софья Людвиговна.

Максим Петрович не любил говорить о войне. Война мешала его работе, мешала сосредоточиться, думать. Ему нужно было спокойствие, и он боялся, как огня, войны, газет, всей этой шумной и буйной, ненужной и непонятной ему жизни.

Но вопрос, оставшийся без ответа, так и отпал сам собой. Приклонский задумался о чем-то другом, а Софья Людвиговна стала заваривать чай.

После чая ей захотелось поскорее заснуть. Но в спальне лечь она не захотела. Очень уж неприветливо смотрела широкая металлическая кровать с большими блестящими шарами на углах. Софье Людвиговне показалось здесь холодно и неприветливо, а у Приклонского мелькнула мысль о том, что Ранк, должно быть, вел не очень сдержанный образ жизни. В небольшой комнате явственно сохранился раздражающий запах пудры, острых духов и женского тела.

Решили лечь спать в кабинете. Максим Петрович раскрыл дорожный мешок и вынул одеяло и простыни. Софья Людвиговна устроила себе постель на оттоманке, а он пристроился на коротком диване. Двери заперли на ключ. Потом Максим Петрович повернул выключатель и еле добрался до дивана. В комнате стало темно, как в склепе. Из-за плотных штор и гардин нельзя было рассмотреть даже смутного контура окон на фоне вечернего неба.

Когда Приклонский, наконец, нащупал диван, лег и прислушался, до него донеслось только ровное, частое дыхание заснувшей жены да мелодичный звон неудачно подвернувшейся упругой пружины. Потом откуда-то ему показалось, что в комнате есть кто-то третий.

Максим Петрович пролежал минуты три неподвижно. Он вслушивался в темноту, но ничего не слышал. Потом собрал разбежавшиеся мысли, напряженно сжал руки и тихо-тихо окликнул жену. Она молчала и дыхания ее теперь уже не было слышно.

Приклонский протянул руку, нащупал письменный стол и тотчас же ориентировался в темноте. Он спустил на пол ноги, затекшие в неудобной позе на коротком диване, привстал, нащупал соседнее кресло и медленно, бесшумно добрался до оттоманки. Здесь он протянул руку, чтобы разбудить жену, и вздрогнул: Софья Людвиговна не спала, а сидела на оттоманке, согнув спину и судорожно держась рукой за подушку. Она не вскрикнула от неожиданности и даже не пошевелилась. Потом по ее шепоту Максим Петрович понял, что его Соня чувствовала каждое его движение и знала, что он пробирается к дивану, так же точно, как будто видела в темноте.

— Соня, что с тобой? — тихо спросил Приклонский и удивился: почему у него такой хриплый голос.

Софья Людвиговна немного помолчала и ответила:

— Мне страшно.

— Отчего? — снова спросил, чтобы что-нибудь сказать, Максим Петрович.

— Оттого, что пока мы спали, здесь кто-то сидел на моей постели.

— Что за чушь! — с сердцем и уже громко ответил Приклонский.

Тогда Софья Людвиговна взял его руку и прижала к одеялу. В этом месте на одеяле образовалось углубление, и оно было теплое, точно нагретое сверху.

Не отвечая, Приклонский грубо вырвал свою руку из руки жены и, натыкаясь в темноте на мебель, бросился к двери. Он пошарил рукой по стене, нашел выключатель, щелк-пул им, и комната осветилась ровным, рассеянным светом. Приклонский увидел свою жену, сидевшую на оттоманке в скорченной позе, с уставленными вперед, неподвижными, расширенными, полубезумными глазами. Увидел свой растерзанный ночной туалет, руку, все еще державшуюся за выключатель, точно за единственную точку опоры, занавешенные окна, пустую, безжизненно-мягкую, мрачную комнату, и ему невольно стало стыдно.

— Нервы расшалились! — сказал он жене, точно извиняясь.

Потом спохватился, бросился к Софье Людвиговне, обнял ее за талию, стал гладить по кудрявым волосам, целовать ее испуганные глаза и ободрять ласковыми словами.

Софья Людвиговна, слушая, приходила в себя. Потом она ухватилась за плечи мужа и стала умолять его не отходить от нее и не тушить света.

Максим Петрович не расспрашивал ее и покорился. Он уложил жену, присел и закурил сигару.

Софья Людвиговна заснула не скоро. Приклонский сидел и думал, пуская дым струйкой и следя, как он расплывается по комнате ровными, густыми волнами.

Сигара была уже почти докурена, когда он прилег и задремал, не погасив огня. Софья Людвиговна лежала с закрытыми глазами, должно быть, также дремала.

Сквозь дремоту до него доносился тягучий, мелодичный мотив. Тихо, но надоедливо, кто-то наигрывал на рояле сентиментальную, наивную песенку. Мелодия докучливо щекотала слух, отрывала от сна и не могла оторвать, — только настораживала внимание, вызывая безуспешную борьбу с дремотой. И так тянулось долго, могло бы тянуться еще дольше, если бы не рыдание, глухое, сдержанное и все же отчетливое рыдание сплелось с мотивом и вырвало из полуяви в явь. Максим Петрович вскочил и присел на диван с протянутой вперед, точно для самозащиты, рукой.

В комнате было светло и пусто. На оттоманке, полуприкрытой скомканной простыней, сидела Софья Людвиговна, обхватив руками колени и спрятав лицо. Волосы у нее были распущены и разметались по поднятым кверху худеньким плечам. Она беззвучно вздрагивала и передергивалась мелкой дрожью. Только изредка, задыхаясь, она слегка поднимала лицо, и тогда Максим Петрович видел знакомые ему, милые, глубокие глаза, теперь расширенные, страдающие, и слышал рыдание, похожее на стон или жалобу.

Дальше