Некоторые люди восседали на чёрных или мышиных злых мулах, и по этому можно было догадаться, что едут особы духовного звания. Но, если бы не пурпурная кардинальская мантия одного, если бы не епископский плащ другого, если бы не серая доминиканская и не лиловая православная рясы двух остальных, любой наблюдатель мог бы взять это под сомнение.
Из-под ряс выглядывали кольчужные воротники, под плащами были золочёные латы с солнцем на груди. (В солнце превращалась голова Медузы Горгоны, которую любили чеканить на своих латах поганцы; превращалась потому, что, как известно, не к лицу христианам носить на груди поганский знак. И вот вместо лица Медузы грозился с лат солнечный диск, а вместо змей волнисто разбегались лучи.).
Против того, что это попы, говорило и иное. Все до единого имели оружие, на боку или в руках. Еловые — полесские, тисовые — западные и страшные белорусские луки из двух скреплённых рогов серого лесного быка, колчаны-тулы, пищали; гигантские, в человеческий рост, двуручные мечи с волнообразным или прямым лезвием, без ножен, так как из них невозможно вытянуть самому лезвие такой длины; мечи средней длины и короткие корды. Азиатские, прямые, как меч, сабли и сабли булатные, змееподобные; персидские, узкие, как аир, и острые, как жало; турецкие ялманы[17] из стали, которая идёт голубыми звёздочками; ятаганы, похожие на серпы и предназначенные, как и серпы, для удара вогнутой стороной; приднепровские белорусские копья полуторной длины и поэтому бросаемые ногой, с подъёма ступни, и белорусские же клыки, короткие мечи с лезвием широким и толстым, как коровий язык, и длиной в двадцать пять дюймов, с месяцеподобным концом рукояти для упора в живот или грудь, когда бросаешься на врага, и двумя упорами для рук, клыки, предназначенные для смертельной рукопашной в тесноте. И на всём этом — пестрота отделки, эмали, золота, рубинов, ажурных накладок. А над всем этим, под шишаками, арабскими зерцалами, кольчужными сетками и булатными шлемами — глаза, которые и минуты не задумаются над тем, применить эту сталь или не применить.
Изумился бы этому только чужеземец. На протяжении нескольких столетий, а особенно в то время, дождём сыпались декреты, в которых запрещалось духовным лицам носить оружие в мирное время, похваляться им, злоупотреблять. И однако никто не обращал внимания на декреты и на угрозы, что были в них. В крайнем случае, можно было спросить даже и самого Папу, где он видел мир.
И поэтому вооружены были все, кроме нескольких женщин.
Да, женщин. Третье, что могло бы заставить усомниться в духовном сане всадников, было то, что с ними — на отдельных конях, а то и просто за спинами — сидели женщины. Раскрашенные, белёные, с подплоёнными волосами под золотыми с алмазами сетками, с обнажёнными почти до сосков грудями, на которых прислужницы мастерски вывели тонюсенькими карандашиками паутинку лазурных жилок. Зубастые, очевидно хищные, очевидно неопределённого поведения — всё равно, знатная это была дама или женщина с бесстыдной улицы.
Некоторые женщины были также вооружены. У остальных сидели на перчатках соколы.
С гиком, выкриками, хохотом мчал конный поезд. Бежали на сворках гладкие волкодавы и борзые.
Всадники ворвались в деревню, как орда. Замелькали по сторонам серые домишки, халупы, сложенные из торфяных кирпичей, и просто землянки.
Человек, сидящий у дороги на куче навоза, протянул потрескавшуюся, как земля, руку. Тот, что ехал впереди, достал из-под пурпурной мантии, из кошелька, подвешенного под мышкой, медную монету и бросил.
— Напрасно вы это, — сказал ему епископ.
— Для вас у меня есть фамилия, пан Комар.
— Напрасно вы это, пан Лотр.
— Почему?
— Разве хватит на всё это быдло? Работать не хотят, руку тянут. И потом... если бы это увидели другие — они бы набросились, как безумные. Могли бы и разорвать. И, во всяком случае, пришлось бы применить оружие. Лучше прибавить ходу и сейчас.
Кавалькада помчала галопом. Из-за кучи навоза показалась голова четырёхлетней девочки.
— Что он тебе дал?
— Две буханки хлеба, дочка. Чистого хлеба.
— А хлеб вкусный?
— Вкусный.
Девочка зачарованно глядела вслед охоте:
— Краси-и-вые.
— Понятно, красивые. Это же не мы, мужики. Покровителю перед Паном Богом нужно быть красивым. Иначе его Пан Бог и во дворец к Себе не пустит.
Кавалькада снова вырвалась в поля, оставив за собой хаты, похожие на кучи навоза, и готический изящный костёлик, подобный друзе горного хрусталя. Кони пошли медленным шагом.
— То же, что и двадцать лет назад, когда я покинул эту землю, — тихо сказал Лотр. — Только тогда здесь было куда богаче. Богатая ведь земля.
Комар, нахмурив тяжёлые брови, глядел Лотру в лицо: испытывает, что ли? Но это лицо, улыбчивое, белое и румяное, благородное, казалось бы, на самый поверхностный взгляд, было просто доброжелательным и красивым.
— Дело веры требует жертв, — уклончиво заметил епископ.
— Известно.
— И особенно, если учесть, как тяжело болен этот край схизмой.
— Бросьте. Вон та схизма, митрополит Болванович, скачет за нами. Неплохой человек.
— У этого неплохого человека отобрали за последнее время две церкви. Вот так. И не потому, что он плохой, а потому, что это — чужое влияние на земли, ещё не ставшие нашими.
— Вы разбираетесь, пан Комар... Кстати, спасибо вам за вашу бывшую пасомую. — Он откинул голову назад, будто показывая затылком на женщину, сидящую за его спиной. Усмехнулся: — Таким образом, вы для меня, по сути, то же, что для мирян тесть.
— Ну, если можно представить себе тестя, который... — грубое, резкое лицо Комара искривилось в лёгкой усмешке.
Женщина глядела на него с ожиданием и укором.
— А ведь красивая? — спросил Комар.
— Красивая. Ни в Италии, нигде я не видел таких.
Женщина была вправду красива. Безмерные чёрные глаза, длинные, как стрелы, ресницы, маленький вишнёвый ротик, снежной белизны и нежности кожа лица и детских рук. Гибкая, как змея, с высокими небольшими грудями, она, хоть и было ей неудобно, сидела грациозно, гибко, мягко придерживаясь ручкой за плечо Лотра.
— Так вот и старайся, — приказал ей Комар. — Служи своему новому пану, как и надлежит служить такому высокому гостю.
— Если можно считать гостем человека, приехавшего на год и более, — вставил Лотр.
— Мы гостеприимство не днями измеряем.
— Знаю. Сам здешний.
— Ну вот. И потому, девка, служи без нареканий и глупостей. Слышишь, Марина?
Румянец появился на лице женщины. А потом надежда, с которой она глядела на епископа, угасла. Ушла теплота, глаза сухо поблескивали.
— Вот только грустная что-то, — мягко промолвил Лотр.
— Погрустит и бросит. Она привязчивая, пан. Преданная. И на любовь охочая.
Говорили они так, словно её вовсе и не было с ними.
— А если будет кислым лицом настроение вам портить — накажите, — сказал Комар.
— Не премину воспользоваться советом, — улыбнулся кардинал. — Вот только вернёмся домой.
Женщина даже не вздохнула. Только опустила голову и отвернула её прочь от епископа. С той стороны не ехал никто, а если бы ехал, то заметил бы в женских глазах отчаяние оскорблённой гордости и отринутой привязанности, бессильный гнев и сухую ненависть.
— Кстати, — проговорил Лотр. — Позовите мне этого... доминиканца... Как же его?
— Флориан Босяцкий. Монах-капеллан костёла псов Пана Бога.
— Вот-вот...
— Собираетесь вернуться с ним?
— Зачем? Не можем же мы лишить нашего общества и приятной беседы отца Болвановича и этого... с ним... пана Цыкмуна Жабу. Он войт[18] города?
— Войт.
— И, кажется, не отличается талантом собеседника?
— Он и умом не отличается.
— Ну вот. Пока будем говорить, подбросьте им своего... Кстати, девка надёжная?
— Можете свободно говорить обо всём. Сам убедился. Впрочем, ей известно, что бывает за болтовню. А о важном можно и по латыни.
— С Богом, пан Комар.
Епископ поскакал к остальным всадникам, далеко отставшим от них. Лотр повернул голову к женщине.
— Как тебя?..
— Марина Кривиц.
В женских глазах уже не было отчаяния и гнева. Одно обречённое, почти спокойное смирение. Лотр и повернулся только потому, что она, словно поняв, что ничего не сможет сделать, крепче обняла его плечо.
— Ты не бойся, девушка. Тебе со мной будет хорошо.
— Мне со всеми было хорошо.
— И с ним?
— И с ним. С последним.
— Ну-ну... Не с первым и не с последним.
— Мне надоело это, ваше преосвященство.
— Ты будешь называть меня преосвященством и дома? — перевёл разговор на другое нунций. — Брось... Что, тебе надоели богатство, известность, сила? Лучше было б за вонючим кожемякой замужем? Ты довольно легкомысленная девка, ты хочешь жить, как следует. Так?
— Так, — усмехнулась она.
Он закинул руку назад и погладил её бедро.
— А теперь улыбайся. Вон скачет капеллан.
Доминиканец осадил возле них ощеренного коня. Худой, поджарый, с пронзительным умным взором серых глаз, он был даже симпатичен и этим взором, и змеистой, еле уловимой усмешкой. Хитрая, старая лиса. С почтительностью поглядел на женщину, поняв, что всё решено, поклонился Лотру.
— Вам удобно с ней, ваше преосвященство?
— Своё я привык ощущать телом, а не видеть на другом коне. Мне приятно, и этого достаточно.
— Ваша правда, — признал доминиканец.
В молчании ехали они дорогой. Монах только единожды бросил на кардинала пытливый взгляд, а потом ехал молча, внешне рассеянный, понимая, что собеседник заговорит первым, если захочет.
— Слава Иисусу, — внезапно очень тихо произнес Лотр.
— Я не понимаю вас, — с доброжелательной спокойной улыбкой ответил капеллан.
— Мечтаете поскорей скинуть рясу?
— И здесь смысл сказанного вами тёмен для ушей моих.
— Вы учились в Саламанке? — перешёл на латынь кардинал.
— Доктор honoris causa[19], — также по латыни ответил капеллан.
— Привет от друга.
— Какого?
— Игнатия Лойолы.
— Кого?
— Хватит, вот знак.
И он протянул монаху ладонь, а на ней медальон со змеёй, обвившей подножие креста. Змея приняла угрожающую позу, обороняя крест.
— Внутри также всё, что нужно.
— Я не понимаю только одного, — молвил монах.
— Откуда я знаю?
— Да. Откуда вы знаете, если идея братства Иисуса только зародилась в голове...
— Если идея эта — две тысячи человек, способных на всё.
— Вы и это знаете?
— Знаю.
— Такой немногочисленный круг, — изрек капеллан.
— Этот круг скоро будет самым могущественным орденом на земле. Самым могущественным, ибо самым невидимым.
— Не надо об этом. Папа ещё ничего не знает и не утвердил.
— Он скоро утвердит. Мы позаботились об этом. Кажется, он согласен...
— Боже, какой неожиданный успех.
— Почему неожиданный, — улыбнулся Лотр. — Жданный и заслуженный. Триста лет существуют францисканцы-бродяги. Нищенство снискало им людскую любовь, жизнь среди людей — знание их и влияние на них. Но они приметны, хотя бы облачением. И триста лет существует твой, доминиканский, орден. Он грызёт врагов Бога, как пёс. Начав с вальденсов и катаров, вы уничтожаете ереси, вы руководите инквизицией, но вы также на глазах. Естественно было бы создать братство, которое жило бы в миру, как францисканцы, и знало бы людей, как они, но одновременно рвало бы еретиков, как псы Господни. Искореняло бы их — не грубым топором, разумеется, — оставим его вашему... гм... теперешнему ордену, а более тонким оружием. — Он покачал медальоном: — Хотя бы вот таким. И этот орден должен быть невидимым и всепроникающим, как смерть, знать всё и вся, даже то, о чём враг страшится подумать. Тайный, могучий, не выдающий себя одеянием, с магнатом — магнат, с хлопом — хлоп, с вольнодумцем — вольнодумец, с православным — православный, но всегда — яд самого Господа Бога во вражьем теле. Невидимое войско в каждой стране, которое ведёт войны, готовит войну, убивая сильных и воспитуя малых детей, всем, что сотворил дьявол и что мы обязаны сделать оружием в защиту Господа. Стоит ли пренебрегать чем-то? А грехи наши замолят. Если бы вы не существовали, вас нужно было бы выдумать. И счастье, что вы нашлись, а Лойола, такой ещё молодой, понял, что он нужен и открылся нам.
— Вы льёте бальзам на мою душу, как...
— Я догадываюсь, о каком ещё своём знакомом вы хотите сказать. Бог дал великому Томасу[20] долгую жизнь, семьдесят восемь лет, очевидно, для того, чтоб тот вволю натешился перед вечными муками ада, куда он, несомненно, попал.
— Он?
— Он. Потому что рубил сплеча. Десять тысяч сожжённых, изгнанные из Испании мавры и иудеи. Ремесленники, торговцы, упорные земледельцы и ткачи, выделывающие шелка, — где они? И главное, где их богатство? Они в Африке, теперь заклятые наши враги. Рано или поздно они устроят какую-нибудь каверзу... А одних лишь денег, которые он выбрасывал на дрова для этой иллюминации и костюмы для этой комедии, хватило бы, чтобы сделать из этих людей, или хотя бы из их детей, точно таких же, как и он. Я не против костров, но к ним не нужно привыкать, как к ежедневному обеду, сидению на горшке или еженощной шлюхе в твоей постели — это не для твоих ушей, дитя, — ими нужно убеждать. Мавры, евреи и еретики тоже люди...
— Что вы говорите?! — не зная, испытывает его собеседник или говорит искренне, обиделся монах.
— ...и из них сделать мерзавцев, и последнюю сволочь, и богов, и воинов веры, и убийц, и палачей ничуть не труднее, чем из всех остальных двуногих. Христос был иудеем и — до поры — еретиком, и Павел, и... Лютер, а теперь на них молится большее или меньшее количество людей. Еретики только до тех пор еретики, покуда они слабы. И каждому такому нельзя позволить сделаться сильным. Вы понимаете меня?
— Кажется, понимаю. Это мысли Игнатия. Только... гм... опасно отточенные.
— А я и не говорю, что придумал бы такое сам. Я знаю, на что способна моя голова, и в этом моя сила. Так что?
— Поскольку бывшая «ересь» Христа, а теперь его «вера» есть наша вера, нам не нужны другие ереси, которые также могут сделаться верой и тем ослабить нашу веру и нас. Всё относительно, и сегодняшние цари завтра дерьмо, а сегодняшнее дерьмо завтра царь.
— Т-так, — улыбнулся Лотр.
— И потому воюй за своё, а особенно против самой страшной ереси, человеческого самомнения и желания думать, воюй против самой страшной ереси, которую в Италии зовут гуманизмом, потому что это источник вечного беспокойства, потому что это единственная ересь, которая не станет верой и догмой, но если станет — нам всем и навеки придёт конец.
— Ого, — поразился Лотр.
Он глядел на этого сегодняшнего доминиканца, а завтрашнего иезуита с ужасом и почти с восхищением. И одновременно с болью осознавал, что сам он только переносчик чужих мыслей, что он никогда не сумеет развивать их до конца, до столь решительных выводов, что он — лицо Церкви, но никак не сердце, не разум, не оружие.
— И потому, если мы не хотим погибнуть, не руби сплеча. Ведь у гидры отрастают головы. А отрубив, отравой помажь, воюй грязью за чистое Божье дело, плетьми да оговорами — за правду, нашу правду. А лучше отними детей, их приучи с самого начала думать по-твоему, убей ересь гуманизма ещё в колыбели, пускай даже и самой великой ложью. Тогда и мечи не понадобятся. Ведь зачем же своих бить? Это только безумнейший среди тысяч глупцов делать может.
— Правильно, — вздохнул Лотр. — И потому готовься. Можешь костёл доминиканцев уже сейчас в мыслях звать иезуитским, а коллегиум при нём — иезуитским коллегиумом. Со временем снимешь эту рясу, чтоб не носить никакой. Вы будете мощными, сильнее всех. Магистр ваш будет не магистром, а «серым Папой», не разумом серым, а неприметностью и всепроницаемостью, потому что серое повсюду. Готовь детей... Сколько у тебя сейчас людей?