Искатель. 1985. Выпуск №1 2 стр.

ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ

Один из всадников неспешно направился к нам, и было явственно слышно, как хрустели и шуршали багряно-желтые листья под копытами коня. Мы приготовили оружие. До всадника оставалось метров пятьдесят. Раздался хриплый, простуженный голос:

— Кто будете? Кто старший?

— Капитан Ивнев! — назвал себя артиллерист и шагнул навстречу.

Всадник остановил коня, поджидая его… Вот о чем-то заговорили

Капитан махнул рукой, и мы стали по одному подходить к ним. Человек на коне был в черной суконной гимнастерке, ватных брюках и полурасстегнутой телогрейке. Мы называли свои фамилии, и он, оглядывая нас, делал пометки на клочке бумаги.

— Пошли! — скомандовал капитан.

Мы переглянулись. Рядом со мной ополченец Скориков молчит, словно что-то обдумывая, потом говорит:

— Партизанить так партизанить!

— Где немцы? — спрашивает кто-то.

— Везде, — отвечает партизан и называет себя: — Хижняк, начальник разведки.

Он трогает коня, к нему присоединяется другой всадник, назвавшийся Гамовым.

Пауза. Шорох шагов. Огонек самокрутки. Стихающие голоса. Молчание.

Я подумал о партизанском лагере. Захотелось представить, как он выглядит. И как только я вообразил дорогу к нему, землянки, высокую сосну около деревянного сарая, явилась уверенность, что мне доводилось уже видеть их, видеть наяву, а не во сне.

Летело время. Открывались и пропадали извивы колеи, а я никак не мог отделаться от возникшего в памяти видения: землянки на краю поляны, сарай со стенами из смолистых бревен, дым, ползший полупрозрачным облаком над его крышей, давно знакомые лица вокруг меня. И сарай был какой-то свой, точно провели мы немало часов у костра, разведенного внутри его, под квадратом, вырубленным в крыше (дым как раз и тянуло в этот квадрат). И уже родилась во мне радость, сродни той, какая приходит, когда возвращаешься домой после долгого отсутствия. Я знал, что никогда не был там, а видение не уходило, память подсказывала: у костра лежит человек в полушубке, под головой у него охапка сена. Раньше других я замечаю, что искры попали на сено — так близко к огню расположился человек. Дымок идет от его полушубка, по сену пробегают первые красные светляки. А он спит! Мы осторожно переносим его к холодной стене. Я зачерпываю корцом воду из бочки, чтобы погасить красные искры в сене… И тут я понял, что знал этот лес, лица, разговор. Точно видел уже однажды все это и потому мог сказать точно, что произойдет в следующий момент. И здесь, на дороге, выбегавшей из леса, как из бесконечной объемной рамы, я чувствовал эту вдруг родившуюся во мне способность, которая в иные минуты подавляла, даже пугала. И лес с его седым гребнем можно было остановить на секунду и рассмотреть как под микроскопом: вот черно-сизая ворона слетала с головы дерева — я уже ждал этого, — и время опять текло мерно, как замерзающая река.

…Смеркалось. Дорога как бы спускалась на морское дно — такой неоглядный простор открывался с холма. У горизонта темная лента леса уже сливалась с небом. Через несколько минут деревья расступились, открыв — площадку с землянками. Передо мной вырос большой бревенчатый Сарай. Внутри его горел костер, вокруг лежали толстые бревна-скамейки, в углу стояла бочка с водой, над ней висел на гвозде корец, на краю которого держалась прозрачная капля, отражая красные угли костра, всплески света от искр летучих. У самого огня спал человек. Охапка сена в его изголовье и тулуп дымились от искр. Я взял корец, набрал воды и залил огоньки, подкравшиеся к нему. Кто-то произнес его фамилию — Ольмин — и прибавил крепкое словцо. Гамов и Хижняк осторожно перенесли его ближе к стене сарая. На всю жизнь запомнил я совпадение ожидаемого с действительностью; это было похоже на мираж, но мираж остается недостижимым. У меня же случилось иначе…

Встав до зари, ожегши рот кашей, я с необыкновенным наслаждением разбирал и собирал винтовку, прицеливался в можжевеловый куст, в раннюю тень сосны. Я с нетерпением ждал: когда же?..

* * *

Но пока только партизанская разведка выезжала в дозоры. Совершался переход к спокойной, несытой, благополучной жизни, и я замечал, как угнетает капитана бездеятельность. Он, как мог, сдерживал себя. Несколько раз он пробовал объясниться с командиром отряда Максимовым. Уравновешенный бородач, кажется, одерживал над капитаном победу. Окладистая борода, круглые блестящие глаза, розовые пятна щек — таким я запомнил командира.

— Ударим, когда надо! — услышал я однажды от него и понял, что он не спешил «ударить».

…Витя Скориков достал пилу, два топора, и мы отправились валить лес для землянки. Капитан оказался с нами. Я вспомнил, как лесничий под Звенигородом объяснял когда-то, что такое строевой лес и как с ним надо обращаться. Было это, когда нас зачислили на биофак, — значит, около года назад…

— Студент? — удивился капитан, когда я попробовал вспомнить урок лесничего.

— Бывший.

— Доброволец?

— Доброволец.

— Мы из одной роты, — сказал тощий темноглазый Скориков, — и почти земляки: я из Раменского, он из Москвы. И было нас двое, потом Ходжиакбар присоединился, потом еще кто-то, потом уж ты, капитан.

Скориков лихо скрутил козью ножку и прикрыл глаза от удовольствия, когда затянулся. До войны он был слесарем, жил с матерью, и я видел, как он писал ей письмо при свете коптилки, — вечер, два, три, а он все писал и писал, медленно выводя буквы огрызком синего карандаша.

— Самолетом отправишь? — спросил я. Он уловил иронию и, не отрываясь от письма, сказал:

— Не беспокойся, отправлю.

А я не любил писать письма. И потом, события войны — стремительное наступление немцев, окружение и, главное, слухи о выдвижении неприятеля к Москве — поглощали мое внимание. Тысячу раз представлял я, как один, увешанный гранатами, проникаю в штаб вражеской дивизии на исходе ночи… или встречаю немецких автоматчиков убийственным огнем из лесной засады. Между тем я ни разу еще не бывал в бою. Потому-то легко получилось все в моем воображении, и я непременно выигрывал любую схватку.

Но, честное слово, капитан думал о том же. Если бы не удар немецкой авиации, если бы орудия остались целы, если бы не пошли неприятельские танки… Все эти «если» открывались мне из отрывочных замечаний, из отдельны, услышанных мной фраз.

…Итак, в землянке нас оказалось четверо: капитан Ивнев, Скориков, Ходжиакбар и я.

* * *

Разговор в партизанском сарае… Мы взмостились на нары, сбитые из горбыля.

— Расскажи, как там было. — Чей-то вопрос был адресован человеку, которого я в полутьме сначала не заметил, но по шраму на щеке узнал: Мешко. Станислав потянулся к огню, метавшемуся в самодельной «буржуйке», быстро подкинул на ладони уголек, прикурил от него, примерился и отправил его снова в печурку.

Он глубоко, жадно затянулся и вовсе не спешил отвечать на вопрос. В неярком красноватом свете руки и лицо его казались вырезанными из твердого светлого дерева.

Все молчали, и в этом узком пространстве между плохо обструганными досками землянки казалось пусто без человеческого голоса. Лица застыли, как маски, и я почти физически уловил это тревожное состояние ожидания и угадал, что сейчас он заговорит…

— Как там было?.. — негромко, хрипло переспросил Мешко и снова глубоко затянулся, так что самокрутка, потрескивая, вспыхнула светло-оранжевым огнем, отразившимся в его глазах. — Лучше бы я не помнил этого, — сказал он в сердцах, но лицо его оставалось неподвижным. — Лучше бы забыть все, что было после взятия немцами Окуниновского моста. Не слыхали про такой?

— Нет, вроде не знаем, — неуверенно пробасил некто в замусоленных до блеска ватных штанах.

— То-то и оно, — проговорил Станислав, — а я хорошо знаю… Не думали мы тогда, не гадали, что так быстро переправятся они через Днепр. Там даже и боя настоящего не было. Стояли артиллеристы на правом берегу, а когда подошли немецкие танки, у них не оказалось бронебойных снарядов. Открыли огонь шрапнелью, но танку шрапнель что лошади комариный укус. Вот и прошли они…

Мешко снова затянулся, умолк, задумался и как-то пристально смотрел на красную дверку печки, словно пытаясь прочесть там не ведомые никому слова.

— Вот и прошли они… — повторял он. — И пошли, и пошли…

— Что же дальше? — спросил тот же голос — и осекся.

— Дальше? Ты что же, не знаешь, что было дальше? Окружили они нас, замкнули кольцо. Что потом было — соображай. Теперь-то уж представить нетрудно, как можно воевать в окружении.

— А ты не паникуешь, брат? — спросил кто-то скороговоркой и сплюнул.

— Ты сам расскажи, если знаешь! — ответил Мешко. — Молчишь? Без паники мы в окружение попали, стояли насмерть. Но дело, как оказалось, не в этом.

— А в чем же?

— В умении воевать.

— Что же, по-твоему, выходит, давай прикинем…

— А мне нечего добавить к тому, что сказал, и прикидывать нечего. Я чудом жив остался и жизнью не дорожу после того, что видел. Разве дело во мне? Видел бы ты, что там было. Там товарищей моих немало осталось.

И потом он говорил медленно, тихо, с расстановкой, и, пока говорил, его никто не перебивал. Все чувствовали правду в его голосе, но не могли поверить словам. И во мне все сопротивлялось желанию поверить в услышанное. И за этим снова и снова рой вопросов, тревожных и беспощадных, и я думал о том, как трудно осознавать истину,

* * *

Помню ясный вечер с высоким небом, с какими-то утраченными запахами: то ли хвоя так пахла, то ли сено, то ли сама земля, присыпанная снегом, еще давала знать о себе,

И звезды… Где-то далеко-далеко звездная пыль могла превратиться в ничто — пламя могло давно угаснуть, и к нам шли последние, где-то уже оборвавшиеся сигналы бедствия.

Ближайшие к нам звезды горели ярко и спокойно. Даже человеческая жизнь кажется долгой по сравнению с запаздыванием лучей, посланных как доказательство несомненного их существования, подлинности.

В этот вечер появился мальчишка. Сначала он побывал у бородатого командира, потом капитан привел его в нашу землянку. Вместе мы быстро сладили топчан, и Кузнечик остался с нами пятым. Полное его имя — Володя Кузнецов — в отряде с первого же дня предали забвению.

Мне не хотелось спать. Оттого ли, что это был последний день раннего предзимья, или оттого, что после рассказа Кузнечика я еще продолжал мечтать, как бы поступил я, если бы… Если бы?! Странное мальчишеское заклинание, которое помогало мне держаться и думать о будущем.

…Кузнечик шел к партизанам. Наткнулся на немцев. Они гнали заложников в Михайловку, но на развилке полузанесенных снегом дорог выбрали окольный путь. Впереди слепо белели полукружия холмов.

— Ты есть пацайн! — на ломаном русском кричал офицер. — Отвечайт! Ты есть местни?

— Местный я, — подтвердил Володя.

— Показат дорога на Михайловка! — приказал офицер, и Володе показалось, что он пьян. — Зо, зо, Михайловка, так есть название.

Володя повел их к деревне. Слышно было, как немцы, сопровождавшие колонну, покрикивали:

— Бистро, бистро, рус!

По пути к деревне офицер протрезвел и спросил:

— Куда шел, мальчик?

— Я шел в свою деревню, — ответил Володя.

Ответ показался немцу удачным, и он отпустил Володю, подарив ему пачку сигарет.

— Есть подарок за работ, — пояснил он.

— Веселый офицер, — улыбнулся Володя, рассказывая эту историю. — Все время по дороге что-то лопотал своим, те за животы держались.

— Куда поместили заложников? — спросил капитан.

— В школу.

— Сколько немцев?

— Насчитал около двадцати.

— А в Михайловке до этого сколько было? — спросил Скориков.

— Около сотни, если не больше.

— Ясно? — спросил капитан. — Засиделись мы в лесу, как медведи в берлоге, не ровен час, шерстью обрастем…

РЕКА ПАМЯТИ

Резкие длинные тени обозначились на деревянном столе, на лавке, на земляном полу. Коптилка ярко вспыхнула, потом замигала и погасла. И я погрузился в сон…

Снился ветер над зеленым раздольем поля; трава была удивительно рослой, шершавой на ощупь; было тепло, ясно, но солнца не было видно. Как будто бы пряталось оно за высоким загривком холма, заросшего дикими голубыми травами и незнакомыми цветами. Сухие стебли касались моей шеи и подбородка. Я шел к вершине холма. Сильное ровное движение воздуха над моей головой я ощущал поднятыми ладонями. Чем ближе к вершине, тем реже становилась трава и тем звонче была песня ветра.

Под ногами — зелено-голубые волны Зоркими мальчишечьими глазами я поймал две тени. Увидел гривы и горячие глаза коней. Внезапно испугавшись чего-то, они застыли на мгновение и понеслись так, что у меня дух захватило: гривы гнедых разметаны ветром, уши прижаты, ног не видно над травой.

Я тоже испугался и побежал вниз. Навстречу несся гребень леса, он поднялся вдруг на том месте, где кончался крутой склон. Темный, ропщущий под ветром лес, и слышно было, как начали стонать стволы. Вершины деревьев качались уже над самой моей головой. Куда-то вдруг исчез привычный мир, не видно ни неба, ни окоема, ни травы — сухие корявые стволы почти без листьев. Я иду по лесу, иду и не могу выбраться, начинаю кричать… Просыпаюсь на мгновение, успокаиваюсь и снова проваливаюсь куда-то. Теперь это глухая опушка леса, где корни черной ольхи вымыты из крутого берега потоком, где зеленый шатер укрывает неведомую реку. Ее темные воды бегут спокойно, на глади реки ни морщинки. Волшебный поток несет желтые листья, хотя вокруг темная, влажная зелень. На воде появляется мертвая лилово-красная бабочка. Потом — сказочный золотой жук, он бежит по воде, как посуху. Я начинаю догадываться. Еще минута, и ответ приходит, не нарушив сна. Это же Река памяти!

По ней можно добраться куда угодно. Мгновение я балансирую на грани сна и бодрствования. Снова сон.

Величаво, спокойно несет свои воды Река памяти.

Возникает простор.

Холмы в свете дня, бесконечные волнистые дали и над ними — сияние. Две знакомые ветлы, между ними — солнце. Дом моей деревенской бабки. Дом каменный, крыльцо деревянное. Группа высоких ветел поодаль, у пруда. Там тревожно кричат черные птицы.

Появляется Наденька, сверстница. Дом ее бабки рядом. Я вижу теперь Наденьку так отчетливо, что угадываю ее мысли.

Три недели кряду не дождило, тщетно купались воробьи в сухой пыли на дороге, близ самого крыльца, и даже ветер обманул — пронес над селом, над самыми крышами, серые тучи, а живительного дождя так и не надул. «Дождя бы!» — думает Наденька.

Вокруг дома бродят гуси, не узнающие Наденьку, чуть что — шея колом, клюв щипцами, тогда беги куда глаза глядят. Глубокая лужа с талой водой высохла, дно ее растрескалось, а ведь еще в июне прямо с пыльной дороги босиком можно было вбежать в тепловатую, но свежую воду и по травяному берегу выйти к поляне, за которой начинались огороды. «Как странно! — думает Наденька. — Что-то случилось». Бабка Василиса, еще довольно молодая (пятьдесят девять всего), скупая на слова, строгая, не очень привечает Наденьку. А в последнее время, когда в поле, на огороде все прибавлялось и прибавлялось хлопот и солнце начинало жечь уже до полудня, загорелое лицо бабки еще посуровело.

Пыль припудрила все вокруг — изумрудную поляну с одуванчиками и высокими колючками, на которые садились щеглы, доски, приготовленные для починки двора, листья черемух в саду, большие лопухи у забора. Как хорошо было в мае! Какими прозрачными, необычными, светлыми вечерами встречали Наденьку сад и дом, затерянные где-то на полпути в сказку!

В первый же вечер показалась над забором веснушчатая физиономия соседа Борьки. Поглядел на меня, на нее и спрятался, потом залез на забор, поманил Наденьку рукой, спросил:

— Хочешь, я тебе свистульку сделаю?

— Я не умею свистеть, — сожалением созналась Наденька.

— Я научу, — сказал Борька, — я все умею.

Он пропал за забором. Потом снова возникла его рыжеватая голова. Он перелез через забор и подал Наденьке свисток. Но, когда она приложила его к губам, раздался лишь чуть слышный низкий звук — такой, что нужно прислушаться, тогда услышишь. Из вежливости Наденька не подала виду, что разочарована.

Назад Дальше