Крис Картер
Длань наказующая. Файл №214
Родительско-учительский комитет Средней школы Кроули Милфорд-Хэйвен, Нью-Гемпшир 23 сентября, 19.42 Скучно.
Трое мужчин и женщина сидели по сторонам стола, просторного, как бейсбольное поле. Электрический свет, натужно претендуя на способность создавать уют, окатывал липа, и плечи, и пустынную столешницу с одиноко торчащей посреди мертвой свечой в тяжелом подсвечнике; по низу стен грязными сугробами стыла мгла. Неторопливо клацали из сумрака старинные часы, каждой превращенной в звук секундой равномерно и прямолинейно издеваясь над дерганым ритмом изломанного века. Скучно.
— Ну, что? Все — за?
— Да, — ответил за всех учитель химии, маленький лысый Пол Витарис.
Да, подумал он. Да. Будь все проклято, да. Всегда — да. Разумеется — за. Куда и зачем провалилось благословенное, вихрем взвившееся время, когда все и всегда были против? Марш на Капитолий; братание с «Черными пантерами»; бравурное сожжение повесток, со стопроцентно американским электромеханическим радушием приглашающих повидать мир во вьетнамских джунглях; и гитары, гитары, гитары. Мы хотели перемен. Мы ждали перемен. Каждой клеточкой кожи, каждой капелькой крови… каждым толчком сердца и каждым биением вен. И, переплетая руки, ряд за рядом упоенно раскачивались на многотысячных митингах, растворяясь во всемогущей громаде, которой подвластно будущее; сотрясая мир простой мелодией: уи шэлл оверка-ам, уи шэлл оверка-ам са-а-амдэй… Вот тебе твой оверкам.
Оверкиль. Вся жизнь — оверкиль.
Зачем жить, зачем вообще мучиться и слой за слоем терять кожу и плоть в нескончаемо дребезжащей соковыжималке бытия, если мне никогда, хоть из кожи вылези вон, никогда не купить яхту?
Хотя бы такую, как Джонсы в восемьдесят седьмом…
Что есть, то и пребудет уже во веки веков, до конца. А чего не было, — того уже никогда не будет. Все исчислено, Валтасар, все взвешено. И все разделено.
— Теперь так. Это весьма существенно. Я попрошу вас это себе отметить и довести до сведения остальных. Начиная с понедельника беговая дорожка на школьном стадионе будет закрываться в восемь тридцать вечера, а не в десять, как прежде.
Все еще красивая, импозантная Дебора Браун, заботливая и требовательная мать одной из лучших учениц выпускного класса, кивнула с понимающим видом.
— Осень, — произнесла она сожалеюще и чуть брезгливо.
Скучно.
Скоро настанет ночь. Муж, сопя и глупо хихикая, снова навалится слева. Всегда, из года в год — слева. Правая рука — ей под плечо, левой за ягодицу или за грудь; и — сверху, слева. Хорошо хоть, что коротко. И дергаясь, хрюкая, кончая, обязательно скажет: сладкая ты моя уточка.
А ей немедленно мерещилась — из года в год мерещилась, из года в год — настоящая жареная утка, жирная, с хрустящей аппетитной корочкой, с белым мясом, тающим на зубах… и сладкая, как патока! Джизус, как она ухитрялась из года в год, из вечера в вечер сдерживать судороги рвоты, вызываемые отчетливым вкусом сладкой жирной утки, вспыхивавшим во рту всякий раз, когда этот похотливый и немощный козел кончал! Ее за этот нескончаемый героизм Пурпурным Сердцем наградить пора бы! И после смерти похоронить на Арлингтонском кладбище! Из года в год… Сколько раз она ему говорила, умоляла, заклинала звать ее как-то иначе, или хотя бы молчать, если мозгов не хватает придумать что-то поаппетитнее; сколько раз он клятвенно обещал ей… но — все забывал, тупица, глухарь, когда из него брызгало. И только опять: уточка ты моя сладенькая! Джизус… Ей давным-давно уже хотелось сунуть под подушку, скажем, ножницы и, когда муж снова навалится слева, следуя примеру невзрачной женщины из захолустья, в одночасье ставшей известной всему свету героиней борьбы за женские права, отчекрыжить козлу все под корень. Но не хватало духу, — и она ненавидела себя за слабость. Духу хватало лишь мыть кости мркь-ям в разговорах с подругами — в супермаркете, в парикмахерской, у массажиста; и, послушав подруг, она убеждалась, что малодушна не она одна, что, если бы духу хватило у всех, кто жаждет, — половина мужчин главной страны мира запела бы сладким тенором.
От такой жизни можно осатанеть, подумала она — и усмехнулась про себя, неожиданно осознав, какая получилась игра Можно. Что я и сделала.
— У кого есть какие-то вопросы? Проблемы? Прежде чем мы закруглимся, можно обсудить.
— Да, — сказал учитель литературы, долговязый Пит Калгани. — Да. Есть проблемы.
Есть, есть, есть проблемы. Например: почему сквозь белоснежный лист чистой бумаги перестали просвечивать иные миры? Почему его чреватая вселенской бесконечностью чистота сделалась не более чем бессодержательной белизной, на которой просто-напросто ничего не написано? Почему мне рке не хочется на ней что-то написать?
Есть проблемы. Почему божественное «у вашей двери шалаш я сплел бы, чтобы из него взывать к возлюбленной» теперь представляется выспренной сентиментальной галиматьей, в которой нет ничего от реальной жизни? А почему и когда сделалось заболтанной и претенциозной чушью то, от чего когда-то священный трепет пробегал по коже и по душе: «Всё королева Маб. Она пересекает по ночам мозг любящих, которым снится нежность, горбы вельмож, которым снится двор, усы судей, которым снятся взятки, и губы дев, которым снится страсть»? Почему все более и более естественными, подчас даже вполне осмысленными, кажутся вопросы учеников, никто из которых ни разу не спросил о замысле автора, о стиле, о композиции… «А правда, что Шекспир был педиком и смуглая леди сонетов — это на самом деле граф Чичестер… Рочестер… ну… правда?» «Мистер Калгани, скажите честно: Марк Твен всю жизнь клеветал на американский образ жизни и американскую мечту потому, что был евреем?» «Достоевский и Солженицын стрелялись на Блэк-Ривер действительно из-за этой телки, Натальи Как-Ее-Там или старого эпилептика просто-напросто нанял Кэй-Джи-Би, пообещав снабжать его нашим новейшим лекарством?»
А попробуй ответь как-нибудь не так, усмехнись, дай хоть на миг понять, насколько тебя коробит от этаких познаний, — балбесы назавтра же с искренним негодованием настучат в совет попечителей, и полгода будешь потом отмазываться, пресмыкаться и извиняться за неуважительное отношение к полноправным учащимся гражданам…
Всё королева Маб…
Или, как написал кто-то из удручающе однообразных великих русских — еще до президентства Вудро Вильсона, кажется: «Скучно на этом свете, господа!»
— Какие?
Три пары глаз уставились на учителя литературы.
— Я слышал, — сказал он, заранее надев на губы снисходительную улыбку, — что наш учитель драмы Хауард Роберте хочет силами учеников поставить оперу «Джизус Крайст — суперстар».
— О!
Теперь заулыбались уже все.
— Хауард просто старается делать то, что нравится детям.
— Вот и я о том же, — сказала Дебора Браун. — Но эта пьеса никак не годится для нашей школы, — и она со значением заглянула в глаза каждому из мужчин.
Пол пожал плечами. Это выглядело так, словно не плечи поднимались, а маленькая голова едва не до самой плеши втягивалась в плечи.
— Если учитель хочет чем-то порадовать и развлечь молодежь, — сказал он, — пусть ставит «Эвиту» или «Бриолин».
Дебора кокетливо поджала губы.
— А разве там нет подтекста для взрослых? Председатель комитета Джим Осбери был человеком среднего роста и не слишком крепкого сложения, — но поражали аскетичность его неказистого лица и глаза, горящие фанатичным огнем. Он был, пожалуй, единственным человеком здесь, который ни на миг не ощущал скуки. Он твердо знал, впитав это знание с молоком матери: чтобы чувствовать себя выше всех, нужно совсем немного. В сущности, лишь одно: чтобы эти самые все — страшились тебя, и ненавидели тебя, и хотели с тобою покончить. Это уже само по себе заведомо делает их людьми второго сорта. Ибо они не знают, что боятся и ненавидят именно тебя. Боятся и ненавидят, — но сами не ведают, кого; трясутся ночами, по двадцать раз проверяя запоры и крючки на окнах перед сном, — но здороваются с тобою за руку, приветливо раскланиваются, беседуют о пустяках и делятся своими страхами, будто ты — всего лишь один из них.
Те, кто сидел с ним сейчас за одним столом, были, в сущности, лишь неофитами — пусть десять, пусть пятнадцать лет, все равно неофитами и не более; носителем и столпом был он один.
Молча переводя взгляд с одного лица на другое, он терпеливо дождался, пока члены комитета отсмеются. Чувствуя давление его взгляда, затих один, потом второй… В наконец наступившей тишине — лишь равнодушно клацали часы — он негромко сказал:
— А теперь мы помолимся.
— Джим, — попытался возразить Пол, — вот-вот начнется футбол!
Человек слаб, подумал Джим, и нужно быть снисходительным к его слабостям. Поэтому он даже не повысил голос.
— Это займет одну минуту.
— Мы и так уже давно не молились вместе, — поддержал председателя Пит.
Джим выждал еще мгновение, потом снова обвел присутствующих тяжелым взглядом.
— Пол, — мягко сказал он. Тот вздрогнул. — Пойди, запри дверь.
Маленький герой допотопных манифестаций, втянув голову в плечи, поднялся и, шаркая ногами, побрел поперек просторного кабинета к дверям. Джим достал зажигалку и, придвинув к себе свечу, зажег ее.
Пламя встало неестественно мощно и ровно и, казалось, с едва слышным слитным ревом, — словно выхлоп стартующего вдали «Атласа». В сумеречной глубине кабинета протяжно ударил засов.
Когда Пол вернулся и остался стоять возле своего стула, остальные тоже поднялись и уставились на длинную и тонкую, словно слепящее лезвие стилета, прорезь окостеневшего пламени. А по кивку Джима они неторопливо и веско заговорили слаженным, хоть и чуточку нестройным, хором:
— Во имя властелина тьмы! Во имя правителей земли и королей подземного мира! Повелеваю силам мрака поделиться со мною своим могуществом! О, властелин тьмы! Он могуществен! В длани его все, что наказует больно! Ад земной принадлежит ему и ад подземный принадлежит ему. Пусть праотцы наши с его соизволения сделают нас сильными. Слава, слава, слава властелину тьмы!
Под тонущим во мраке дубовым резным потолком перекатывалось потусторонне оглушительное и четкое эхо, колокольным гулом переполняя кабинет. Свеча рдяно сияла, словно топка.
Окрестности Милфорд-Хэйвена 23 сентября, 23.17
Мелкий осенний дождь нескончаемо шуршал по невидимой в темноте листве. Водяная пыль оседала на лицах и на руках и понемногу пропитывала одежду. Ноги то и дело проскальзывали на раскисшей от влаги земле. И, как ни старайся, как ни подсвечивай вниз фонариками, — не убережешься от ставящих подножки мучительно скорченных корней.
Лучше всего было бы сесть на «Харлея» и с воплем понестись по шоссе, пугая светофоры, и встречных, и поперечных, и всех, кто ложится спать за окнами придорожных домов, — так, чтобы треск разрывал небо и землю, как перепревшую холстину пополам. Но скелеты никак не наскребут капусты единственному сыну на долгожданный подарок.
Поэтому сойдет пока и эта ерундень.
Тем более, чем черт не шутит, вдруг она поможет добыть «Харлея» и без денег.
Андреа громко щелкнула светлым пузырем жвачки и спросила:
— Далеко еще?
Как не хочется делать аборт, в сотый раз думала она. И не то что страшно, а — противно. Унизительно. И очень скучно.
Вот бы эта штука получилась. Андреа даже хихикнула при мысли, что это может получиться. Ох, неужели это — может получиться? Я бы тогда заказала, чтоб стать снова девственницей.
А уже тогда дала бы Джерри Стивенсу.
— Где-то здесь, — сказал Джерри Стивене.
Мы обязательно должны натянуть этих «Атомных тигрят», думал он. Ну и что, что у них на левом краю Хартли такой великий? А я его натяну. Я ему просто ноги переломаю. И вот тогда все увидят, кто великий. Если мы их не натянем, я просто не знаю. Просто не знаю. Скучища смертная. Почему жизнь так устроена, что как следует оттянуться можно, лишь кого-нибудь как следует натянув? Вот бы этот хмырь и впрямь вылез из-под земли. Уж я-то знаю, что у него просить.
— Не где-то, — прихлебнув пива из жестянки, наставительно сказал Дэйв Дориан, мечтавший о «Харлее», — а вот прямо впереди. Считай, рке пришли, — он еще прихлебнул. Резинку он, когда делал глотки, языком отпасовывал за щеку. — Алтарь — это вон тот пень, — и он показал вперед бегучим лучом своего фонарика, мазнув пятном света кособокий, жутковатого вида черный пень посреди открывшейся в чащобе поляны. Сквозь луч острыми искрами пролетели слева направо мелкие бисеринки дождя.
— Мне страшно, — с вызовом заявила Кристиан.
Она не мечтала ни о чем. Просто дома было невыносимо скучно. Телевизор просто осточертел. И компьютер просто осточертел. И младший братец, дристун и плакса, осточертел вконец, особенно из-за каждодневного рефрена: «Ты уже большая, а он еще маленький, поэтому уступи…» Жаль, по описанному в книжке ритуалу не нужны жертвоприношения. Я рк знала бы, кого распотрошить!
Но теперь ей и дождь осточертел, и тьма, и сырость, и корни, и скользкая земля под кроссовками.
— Все будет о'кей. — уверенно сказал Дэйв. — Давайте по последнему глотку, и за дело.
Мальчишки хлопнули еще по жестянке пива, девочки разделили одну на двоих. Дэйв вынул из кармана свечу.
— Прикройте от дождя, — сказал он.
Он ловко вставил свечу в одну из замшелых расселин древнего пня, щелкнул зажигалкой — и едва успел отдернуть руку. Со скрюченного фитиля с готовностью хлестнул вверх жгучий гейзер огня, — будто зажгли сварочный аппарат.
— Ого, — удивленно сказал Джерри.
— Все о'кэй, — ответил Дэйв с таким видом, будто это он сам изготовил для сегодняшнего вечера столь особенную свечу. — Теперь каждый должен дать какую-нибудь личную вещь.
Ребята завозились по карманам.
— Ага… Вот сюда все, на алтарь кругом свечки. По четырем углам. Теперь разбиваемся по-, парно. Андреа, встань сюда, лицом к Джерри.
Джерри и Андреа встали вплотную, полуобнявшись. Джерри еще слегка потянул ее к себе. Андреа от души щелкнула пузырем резинки и сказал кокетливо:
— А мне это нравится.
Я так и знал, что лифчик она не носит, подумал Джерри. Интересно, а трусики? Наверное, трусики все-таки носит. С чего бы ей не носить трусики. Интересно, какого они цвета? Наверно, прозрачные. Совершенно прозрачные трусики. Сегодня посмотрю.
— Кэй, ты встань лицом ко мне, — продолжал распоряжаться Дэйв, извлекая из другого кармана сложенный вдвое лист плотной бумаги. Развернул. Откашлялся. Держа листок одной рукой, другую положил на плечо Кристиан.
— Ты правда думаешь, что тут кто-то занимался черной магией? — спросила та.
— Несколько поколений, — почему-то немного волнуясь, сказал Дэйв. — Именно тут.
Листок дрожал в его руке. На просвет он весь светился ровным оранжевым светом, до краев наполненный бьющим снизу исступленным сиянием свечи. Первые капли, словно икринки, призрачно вспучились над бумагой. Вот невидимка отложил еще одну… еще.
— Во имя… это… властелина тьмы! Во имя правителей земли и королей подземного мира!
Голос Дэйва сорвался. Нет, с резинкой за щекой читать вслух такой текст было неловко. Он выплюнул жвачку, потом встряхнул листок.
— Ну давай, Дэйв, давай! — азартно прошептал Джерри.
— Во имя властелина тьмы! — опять начал Дэйв, стараясь читать отчетливо и мрачно; от избытка старательности он на сей раз даже чуть подвывал. Коротенько бросил взгляд на друзей, — как они воспринимают его в этой новой роли.
— Во имя правителей земли и королей подземного мира! Повелеваю силам мрака поделиться со мною своим могуществом! Знайте все вы, кичащиеся своею праведностью, что звякнул замок и врата открылись! О, властелин тьмы! Восстань! Восстань! О, Азазеллоу!
Ударила тьма. Пламя свечи сгинуло, как если бы его кто-то выключил. Легкий шорох капель в листве стал оглушительным, как рокот Ниагарского водопада. Потом в реве угадалась мелодия, невыносимо торжественная, как речь губернатора в День независимости, и непонятно жуткая. Каждое из невидимых в темноте деревьев запело, будто труба титанического органа.
— Что… — начала было Кристиан, и в этот миг земля запищала миллионом тоненьких писков и зашевелилась.