У меня обмякли ноги. Я нащупал кресло и сел.
— И конечно, сам тоже, знаешь, скучаю. Однако! — Он назидательно тряхнул вытянутым пальцем. — Мало ли чего мы хотим. Важно, что им надо. Я тут столько учебников по педагогике проработал… — застенчиво сказал он и улыбнулся. — Ой, давно тебя не видел, столько рассказать всего хочется! Мысли скачут… Вчера-то толком так и не поговорили…
— Господа! Кушать подано! — раздался звонкий голос.
На тарелках дымился завтрак.
Марина сунула полную ложку себе в рот и сказала:
— М-м, какая вкуснотель!
Эта реплика явно предназначалась Женьке, который, присев на краешек стула, удрученно принюхивался.
— Да… — пробормотал он. — Конечно, это еще ничего. С молочком… — Он осторожно прихлебнул молока из бокала.
— Опоздаешь, — заметила Марина.
Женька стрельнул глазами на часы и, ахнув, врубил ложку в брикет. Марина улыбалась, поглядывая на него исподлобья, потом глянула на меня, приглашая поулыбаться тоже. Я поулыбался тоже. Ее улыбка была почти материнской. Женька, отставив пустую тарелку и бокал, поднялся и растерянно замер.
— Что-то ведь я еще хотел…
— Побриться, — уронила Марина, не поднимая головы и продолжая аккуратно есть.
— Ой, точно! — простонал он и улетел в ванную. Там сразу что-то громко упало и раскатилось по полу.
Марина стала собирать посуду. Я смотрел. Стоило смотреть. Стоило только и делать, что смотреть на нее.
— И так вот каждый день, — произнесла она, а руки ее между тем что-то открывали, закрывали, включали: широкое солнце телеокна льнуло к ее гибкой спине, смуглым ногам. — Дитятко, ей-богу… — Она глянула на меня и тут же отвернулась. Я вдруг понял, что она меня боится.
— Побежал! — крикнул Женька, просовывая голову в кухню на какой-то нечеловеческой высоте. — Энди, не уходи! Все мне расскажешь про Оберон!
— Счастливо! — хором крикнули мы с Мариной, и он исчез.
— Вечно опаздывает, — недовольно сказала Марина.
— Почему? — спросил я. Соломин никогда никуда не опаздывал. По нему можно было проверять часы. — Это я его немного задержал…
— Немного, — усмехнулась она чуть пренебрежительно. — Это самый несобранный человек на свете. Я ничего не могу поделать, и так старалась, и этак… Сегодня из-за вас. Сидит на кровати и бурчит: нельзя будить, устал с дороги… а сам косит на часы, ерзает… Завтра из-за мальчишки на улице, который попросит его достать залетевший на карниз планер, или из-за соседки, одинокой старушки, которая любит с ним болтать, или с парнями будет возиться, сюсюкать, словно не сыновья у него, а дочки, или… да мало ли, мне и в голову не придет. — Она помрачнела. — Увидит, например, очередной номер «Вакуума» или «Физикл» в киоске и станет, кусая губы, крутиться возле, а потом с отчаяния возьмет «Моды». «Посмотри, родная, что я тебе принес!»
— Он был талантливый физик, Марина, — сказал я после паузы.
Она словно ждала, что я заговорю об этом. Ответила сразу:
— Гениальный. К сожалению. Все ему мешали, все было не так. Это ведь тоже от громадной внутренней несобранности. Почему я могу, почему все могут и работать с интересом, и оставаться нормальными людьми!
— Что это — нормальные?
— Вы… — несколько секунд она молча смотрела мне в глаза. — Видеться раз в неделю — это нормально? Тысячи самых прекрасных слов, преданность удивительная, женская почти — а потом опять дни и ночи ни слова, ни звука от него… и сама-то боишься позвонить, как же, помешать гению не дай бог! Это нормально? Три месяца не решалась сказать, что жду ребенка… сам не замечал. А потом — то же сумасшествие навыворот. Либо совсем не заботиться о нас, твердо зная, что у него одни права и никаких обязанностей, либо только одной заботой и заниматься, так, что в голову, кроме этого, вообще ничего не идет! Наверное, по-вашему, это нормально, ведь вы один. И он был бы один. Если б я его не спасла — засох бы. До меня он всегда был один. Это — нормально?
— Он сам вам сказал?
— Конечно, нет. — Она усмехнулась. — Хорохорился. Но когда… я же не девчонка, это понятно сразу…
— Вы не уважаете его, Марина? — тихо спросил я.
У нее сверкнули глаза.
— Я его люблю. Вы знаете, что это?
— Думаю, что знаю, — проговорил я.
— Думаю, что не знаете, — проговорила она.
Я улыбнулся. Некоторое время мы молчали, потом она рассмеялась, смущенно махнув рукой:
— Что это я развоевалась? Простите, Энди!..
Я облегченно засмеялся с нею вместе.
— Просто я струсила, — призналась она.
— Я догадался. Но умыкать вашего мужа в пользу теоретической физики мне даже и в голову не приходило…
— Глупо, да? Вы не думайте, я им ужасно гордилась. Даже свысока на всех посматривала: вот какая я, что такой человек меня любит. И очень старалась… но это не могло длиться вечно.
— Марина, не надо. Я все понимаю. А вы будто прощения просите у меня.
— Не-ет, — ответила она. — Я права. Это вы просите у меня прощения, потому что когда-то были не правы с женщиной — вот и соглашаетесь со всем, что я говорю.
Я даже не помню, о чем мы, собственно, с нею дальше беседовали. Мне было удивительно хорошо. Странно — еще лучше, чем вчера на аэродроме. Я как-то даже забыл, что ничего не понимаю. Она рассказывала про детей, про Женьку — как он побеждает всех других прыгунов в своей возрастной категории; как трудно бывает вытащить его в филармонию, хотя ему нравится старинная музыка, особенно — органная, к которой она ухитрилась его приучить еще в ранние годы; как он часами возится с детьми, с таким удовольствием, словно сам ребенок, играющий со сверстниками; как о нем, будто и впрямь о маленьком, надо заботиться, все напоминать… Я тоже бол-тал — про космос, наверное. Помню, она ахала с замиранием: «Да неужто?» И мне было хорошо.
* * *
…Только мы с Женькой уселись в комнате, предвкушая беседу и обед, как запел вызов.
— Елки зеленые, — пробормотал Женька, идя к экрану. — С Маришкиной работы, что ли…
На экране появился мужчина с красным, блестящим от пота лицом. Ворот его рубашки был расстегнут.
— Товарищ Соломин, здравствуйте, — выдохнул он. — Директор детского лагеря «Рассвет» Патрик Мирзоев.
— Узнал. — Женька встревоженно подобрался. — Что… Вадька?
Мирзоев судорожно кивнул. Женька вцепился в спинку кресла.
— Нет-нет, ничего не случилось! Просто Вадик с другом покинули лагерь. С ними был третий, но он испугался и отстал. От него мы узнали, что они хотели уйти в горы.
Женька желтел на глазах. Мирзоев с мукой смотрел на него.
— Предгорья прочесывают двенадцать орнитоптеров. К сожалению, одоролокаторы почти неприменимы: идет дождь…
— Дождь, — бессмысленно повторил Женька. — Постойте, орнитоптеры… как же видимость?
Мирзоев пожевал толстыми коричневыми губами и смолчал.
— Все камни скользкие… — пробормотал Женька. — Вы… да это же… Я лечу к вам!
Из кухни, пробиваясь сквозь шум текущей воды, доносилось мирное пение.
— Марина! — неверным голосом позвал Женька.
— Аушки? — ответила она. — Изголодались? Уже скоро.
Женька двинулся на кухню.
Там перестала бежать вода.
* * *
…Женька сел за пульт и уставился на свои руки. Руки ходили ходуном.
— Дай-ка мне, — попросил я.
— Да, — бесцветно согласился он и неуклюже, боком, выкарабкался с переднего сиденья.
Летели молча. Впереди были медленно ворочающиеся облака и острые взблески голубизны.
— Все это пустяки, — вдруг заявил Женька бодрым жидким голосом. — Далеко ли уйдут два клопа? На кручу не полезут, а в долине разве что промокнут. Ты не волнуйся, Маринушка.
— Энди, — спросила Марина, — там такие тучи. Они нам не помешают?
— «Рассвет» в дожде, — ответил я. — Нам это никоим образом не помешает. — Я заметил, что выламываю акселератор, дошедший до упора. — Главное — спокойствие! — сказал я громко и положил руки на колени, сцепив пальцы. Пальцы хрустнули.
— Ты, главное, не волнуйся, — Женька погладил Марину по неподвижному плечу. — Главное — спокойствие. К нашему прилету их, конечно, уже найдут.
— Энди, — спросила Марина, — нельзя ли побыстрее? Мне все кажется, мы стоим.
— Мы делаем тысячу триста сорок.
— Благодарю вас, я вижу спидометр.
Я скособочился так, чтобы она не видела спидометр.
— Вот сейчас еще прибавлю, — пообещал я и бесцельно потрогал рычажок акселератора.
— Спасибо, — сказала она.
— Сейчас Энди еще прибавит… — беспомощно сказал Женька.
Я бросил оптер глубоко вниз и врезался в гребни туч. Мы пронизывали их, на миг выныривали в небо, с неистовой быстротой на нас рушился очередной блистающий, будто бы плазменный, горб, накрывал, мелькал за светозащитным стеклом дымными серыми струями. Стало лучше.
— Как мы летим… — произнесла Марина.
А потом вдруг сразу все кончилось. Я пошел на посадку, тут позвонил Мирзоев: дети нашлись живы-здоровы, даже не промокли, преспокойно пережидая дождь в семи километрах от лагеря, в маленьком гроте. Засекший их орнитоптер кружил в облаках, не обнаруживая своего присутствия. Пилоту был дан приказ скрытно сопровождать ребят до завершения побега. С минуты на минуту синоптики приоткроют небо над лагерем, и ребята смогут успеть вернуться посуху.
— А если они дальше пойдут? — хрипел умирающий от счастья Женька. — Хватайте их за шкирки!
Мирзоев отрицательно покачал головой. Глаза его буквально светились от облегчения, что дети нашлись.
— Придут сами, — проговорил он твердо. — Мы обеспечили их безопасность, но унижать их не имеем права. Вмешаемся только в крайнем случае. Пусть работают.
А Марина молчала, улыбаясь и прикрыв глаза. На прокушенной губе поблескивала капелька крови.
Приземлились на плоском поле, поросшем реденькой настоящей травой. В сизой дымке угадывались смутные тени гор. Клубящиеся тучи нависали над полем, над стеклянными глыбами зданий: из туч хлестал прямой светлый ливень, и рахитичные метелочки травы часто вздрагивали. Чувствовалось, что скоро проглянет солнце. Накрываясь блестящими плащами, к нам бежали люди, из дождя выныривали орнитоптеры, трепеща туманными крылышками.
— Какой ливень, — проговорил у меня за спиной Женька. — Ну вот, Энди, скоро увидишь нашего карапуза..
Я приоткрыл колпак. В оптер прорвался шум дождя, гул моторов, широкий сырой воздух, напоенный ароматом земли. Я мгновенно промок, волосы седым клоком свесились на глаза, и по спине потекло.
— Вы меня извините, ребята, — сказал я и выпрыгнул из оптера.
— Энди! — крикнула Марина. Только один раз.
Оскальзываясь, я пошел прочь, раздвигая сверкающий звонкий дождь окаменелым лицом. А потом, когда машина пропала за переливчатой завесой, опустился на колени, а потом припал к земле, как к жене. Земля была теплой, и дождь тоже. Я не был необходим — значит, был не нужен.
3
Месяц прошел. Месяц на Земле. Среди лиц, на которых даже под улыбками темнели привычные озабоченность и тревога. Месяц…
Я очень много успел. Вечером первого же дня я запросил Трансмеркурий Мортона — тот, захлебываясь от возбуждения, стал рассказывать, что происходило минувшей ночью в метрике околосолнечного пространства. Он ничего не знал. Я улетел к нему, проработал почти неделю, вернулся… Кто бы поверил мне? В общих чертах я уже представлял механику процесса, но голова шла кругом от мысли, что я, благодаря какой-то микрофлуктуации на прогибе поля, единственный, быть может, человек, оставшийся с памятью о том варианте. Приблизительно раз в тысячу семьсот двадцать шесть лет — я вычислил периодичность с точностью до секунд — дикие искажения пространственно-временного континуума приводят к его разрыву. Происходит скачок на другую мировую линию. Одна из бесчисленных неосуществившихся вероятностей становится реальностью, реальность — всего лишь одной из неосуществившихся вероятностей. Вчера я установил, что энергетика процесса на пределе и текущий вариант, мир Б, — неустойчив. Сегодня — что время работает на него. Чем дольше он продержится, тем меньше вероятность обратного перехода. Года через полтора возможность спонтанного соскальзывания обратно в мир А практически исчезнет, но сейчас любой толчок мог вызвать возвращение.
С Женькой я не виделся — он тренировался, готовясь к мировым соревнованиям, у меня тоже не было времени.
Пару раз мы созванивались. Марина смотрела на меня дружелюбно.
Сейчас я отдыхал.
Бар назывался забавно: «У доктора». Я набрел на него, бесцельно бродя по извилистым улочкам старого города. Взял два пива, уселся в затемненном углу. Пиво, оседая, шуршало в кружках.
Я отдыхал долго. Иногда входили люди, и бармен, видимо, всех их знал, потому что говорил: «Курт, я слышал, твой мальчик вернулся с Каллисто?», «Илза, дорогая, экспедиция наконец-то разрешена! Как печальна эта радость для меня — ты уезжаешь так надолго…», «Войтек, дитя мое, вы плохо выглядите. О эти женщины! Лучше совсем не иметь с ними дела!»
С пустыми кружками я подошел к стойке.
— Еще можно?
— Понравилось? — спросил бармен, листая какой-то журнал.
— Пива вкуснее вашего я не знаю.
Он отложил журнал.
— Это настоящее баварское пиво, — задумчиво проговорил он, неспешно наполняя кружку. — Простите, больше не могу. На ваш приход я не рассчитывал. Я сам, по случайно оброненным замечаниям в источниках, воссоздал рецепт. Мой бог, как надо мной смеялись коллеги!
Я понял, почему бар называется «У доктора». Я узнал бармена, его фото были в газетах несколько раз. Пиво мне наливал доктор истории и социологии Йозеф Айзентрегер.
— Но почему, объясните мне, почетно вытаскивать на свет грязные секреты политиканов и зазорно — вкусные секреты пивоваров? Два вечера в неделю я с искренним удовольствием стою у стойки, говорю и слушаю, угощаю друзей и делаю им немножко приятно…
— Совсем настоящее? — спросил я.
Он впился взглядом мне в лицо и ответил не сразу.
— Вы шутите, — наконец проговорил он, — и очень неудачно. Конечно, я вынужден отчасти прибегать к синтетике. Но за это спросите не с меня. — Он махнул короткой волосатой рукой куда-то в сторону далекой, гниющей Атлантики. Со стуком поставил кружку передо мной, поправил рукав рубашки. Пиво вскинулось от сотрясения. — Было уже предельно ясно: если не принять срочных мер, к концу века планета начнет умирать. Но их же совершенно не волновало, чем дышать и что есть нам сегодня!
— И завтра, — добавил я.
— И тем более завтра. Мой бог, на родной планете мы забираемся под колпаки…
Мне вспомнились спиральные вихри, с ревом бьющие из шахт обогатителей там, в том мире.
— Я тоже чувствую эту боль, доктор, — сказал я. — Слишком обидно расплачиваться за ошибки, сделанные так давно, не нами — теми, кто давно исчез и давно осужден…
— Мой бог, они же предвидели все это! Столько слов! Вы не поверите, сколько было слов! И ученые были, они всё знали и били тревогу, но эти горе-политики на ней только спекулировали. Я очень мирный человек, но я бы… — он помедлил, — расстреливал…
— Да, пожалуй, — согласился я.
— Мне семьдесят лет. У меня три сына и ни одного внука. Люди боятся иметь детей.
— Далеко не все.
— Не все. Но я не знаю, кто прав. И кого уважать за мужество.
— И тех и других, — улыбнулся я. — Знаете, доктор, я встречал довольно много разных людей. И кажется, не встретил ни одного, кто не заслуживал бы уважения.
— Мой бог, если б это могло помочь…
— В конечном счете лишь это и может помочь. Я не философ и не историк, но мне так нравится, что на любого человека можно положиться!
— Если вам этого хватает, — сказал Айзентрегер печально, — вы счастливый человек. У вас есть дети?
— Нет.
Он покивал и опять чуть нервно поправил рукав.
В кармане у меня запел радиофон.
— Добрый вечер, доктор Гюнтер, — удрученно произнес с экрана Абрахамс, когда я дал контакт. — Я крайне виноват… Вы, вероятно, будете сердиться, но увидеться с вами в ближайшее время я не смогу.