По сути, Великая французская революция ознаменовала собой первый кризис гуманистической идеи со славных времен Просвещения. Войдя в свой героический период, гуманизм внезапно обнаружил слабые места – в частности, неспособность впитать и понять естественность непоправимого трагизма жизни, того, что всеобщего счастья и гармонии никогда не будет, как не будет и всеобщего примирения людей. Христианство своим порядком вбирает в себя это противоречие, так как, с одной стороны, не верит в прочность и постоянство людских добродетелей, а с другой – долгое благоденствие и покой души считает вредным. Горе, страдание, разорение, обиду христианство называет даже временами посещением Божиим, в то время как гуманизм просто хочет стереть с лица земли эти необходимые и даже полезные для людей обиды, горести и печали. Хочет стереть и, стирая, сам становится драконом.
Вероятно, милосердию и состраданию все-таки следует подчиниться суровым, но неизменным истинам земного бытия. На это способно христианское сознание, но гуманисты-просветители отвергли Бога, а на его пьедестал водрузили Богиню Разума – капризную даму, которая не скажет нам: «Терпите. Всем лучше никогда не будет. Одним будет лучше, другим станет хуже. Взаимные колебания благости и боли – такова единственно возможная на земле гармония». Она скажет: «Искореняйте зло, ибо зло безнравственно». Но беда в том, что гуманистическая идея не понимает диалектический характер морали: без зла нет и не может быть никакого добра. В своем стремлении искоренить зло гуманизм непременно разрушает добро и таким образом разрушает мораль. Этот урок французской революции остался невыученным. Либо урок этот стал своего рода эзотерическим знанием политической элиты, поскольку даже сегодня никто из рьяных поборников демократических ценностей не скажет нам откровенно, что сделать нечто лучшее можно только за счет того, что кому-то станет хуже, а стало быть, зло и добро бессмысленно искоренять – есть смысл их просто
Но Нечаев не спешил унывать – ему удалось распропагандировать охрану и через нее вступить в сношения с партией «Народная воля», которой он предложил план освобождения всех заключенных из крепости, в том числе и из Алексеевского равелина, а также целый ряд не менее фантастических проектов. Осуществлению их помешали события 1 марта 1881 года.
Вскоре после убийства первомартовцами Александра II связь Нечаева с народовольцами была обнаружена и охрана заменена. Прежняя, пав жертвой харизматической личности петропавловского узника, отправилась по этапу в Сибирь. Через год после этого Нечаев умер, по одним сведениям – от водянки, по другим – покончив с собой.
Сергей Нечаев, как своеобразный тип борца за свободу, симбиоз радикала и уголовника, был увековечен Достоевским в «Бесах» в образе Петра Верховенского. (Что говорить, Нечаев просился на бумагу, так как саму судьбу свою выстроил, словно авантюрный роман.) В те времена, когда в политическую деятельность как правило шли люди честные, достойные, подчас истинно благородные, подобный тип революционера был еще редкостью.
Федор Михайлович, во младые лета вместе с другими петрашевцами пострадавший за увлечение умеренным радикализмом, усмотрел в нигилизме Нечаева опасную болезнь – «появились новые трихины», – он вообще питал слабость к болезням, гениально отправляя своих героев в горячку, беспамятство, идиотизм. Но было ли это болезнью? Если да, то болен был и сам Достоевский. Чем, в сущности, занимается художник? Сюжетной и стилистической организацией воображенного пространства в меру отпущенного ему таланта. Тем же занимается и всякий экстремист, с той разницей, что он последовательно стремится преобразовать пространство, до которого физически способен дотянуться. То есть его усилия направлены на создание вокруг себя угодной ему реальности. А не является ли искусством высшего порядка попытка дерзостью поступка, широтой жеста и величием порыва стремительно преобразить вокруг себя саму действительность?
Для обоснования параллели: сфера искусства – сфера политики, – уместно будет привести следующую универсальную схему.
Культура эпохи – это сложное единство различных типов культуры, в котором противоположности оказываются залогом существования как друг друга, так и общего целого. С наибольшей наглядностью логически оформить горизонтальный срез культуры можно при помощи модели Леви-Строса «горячие культуры – холодные культуры», перенеся ее с традиционно исторических культур на современные в системе элитарное – массовое.
Чтобы не возникла путаница в понятиях, следует привести ряд уточнений. Самый горячий полюс – это элита в понимании Воррингера и Ортеги-и-Гасета. Если добавить социологическую характеристику, то получится следующее: творческая элита – это динамическое социокультурное образование, малочисленное, но влиятельное в общей картине культуры. Это люди активные, ярко одаренные, способные к созиданию принципиально новых форм. Все, что они создают, пугающе ново, ломает существующие правила и осознается обществом как нечто враждебное. Культура элиты крайне разнообразна, разнонаправлена, здесь очень высок процент «ложного эксперимента», болезненности, у нее и ангельский, и демонический лики, она порождает и открытия, и заблуждения, но только она способна творить новое. Образовательный ценз и социальное происхождение не играют при формировании творческой элиты особой роли. Действует некий закон вытеснения в элиту: непонимание и враждебность окружающих заставляют людей, способных к созданию новых форм, менять образ жизни до тех пор, пока они не обретут единомышленников.
В массе своей общество не признает подобный элитарный тип культуры, отказывая ему и в элитарности и в культурности, и оценивая его как непрофессионализм, антигуманность, безкультурие. В общественном сознании существует иная элита – та, что стоит на страже традиционного, адаптированного и привитого обществу искусства.
Далее следует массовая культура. Она генетически связана с «большой», профессиональной культурой, по которой обычно устанавливают периодизацию и историю искусства, но ее хронологические границы несколько сдвинуты, поскольку она использует только те культурные явления, которые получили признание, тогда как драматическая перипетия их рождения уже забыта.
Массовая культура – особый феномен, у нее свои законы возникновения и развития форм, своя температура (более холодная), свое время (замедленное). У нее относительно небольшой диапазон версий, она любит однообразие и повторение и обладает избирательной памятью – помнит элементы давно забытых культур, но забывает недавнее прошлое. Массовая культура легка для усвоения, поскольку ориентирована на норму, на среднее. При этом массовое искусство имеет свои каноны художественного и не может быть определено как плохое элитарное искусство.
И наконец абсолютно холодный полюс – это народная культура в этнографическом смысле слова: замкнутый, завершенный, неразвивающийся музей массовой культуры прошлых эпох. Творческая элита обращается к нему, как правило, в периоды культурных переломов, оживляя ушедшие, но ставшие вдруг актуальными идеи и формы.
Если перевести эту модель из контекста культуры в социально-политический план, мы получим следующую схему.
Горячий полюс – это кипящий котел радикализма, поле деятельности экстремистов и политических маргиналов самого разнообразного направления и толка, стремящихся волевым усилием сломать существующие устои, а затем на пустыре воздвигнуть свою, пусть не всегда внятную, идеальную конструкцию, построить небо на земле. Ради этого они готовы на самые крайние меры, вплоть до принесения в жертву как самих себя, так и совершенно посторонних людей. Таков их дар человечеству или какой-то определенной его части, выделяемой по национальному, классовому, конфессиональному или какому-либо иному признаку. При этом, они уже не задумываются над тем, будет ли их дар принят, хотя многие подспудно догадываются, что даруемый о подарке не просит и, возможно, при случае вернет его – неучтиво и даже грубо.
Место массовой культуры в этой модели займут различные центристские силы в промежутке от умеренного либерализма до умеренного консерватизма, не стремящиеся к радикальному слому существующего порядка, но лишь к его постепенной эволюционной трансформации, к медленному дрейфу гражданского общества в лоно личного и государственного благоденствия.
Ну, а холодный полюс – это мечтательный консерватизм пассеистического направления, стремящийся музеефицировать прошлое и там, в этом музее, свить гнездо, чтобы высидеть отсутствующее в нашем отравленном нелепыми новшествами настоящем некое исконное счастье. Однако черпают отсюда и радикалы – ведь теория расового превосходства была выведена едва ли не из культа Вотана.
Подобная универсальная модель дает представление о том, что люди оказываются разведенными в разные категории культурного, социально-политического или какого-то иного поприща не по причине особой организации ума, имущественному цензу или наличию/отсутствию определенных моральных качеств, а лишь из-за разницы температуры их творческого накала. У Достоевского и Нечаева – без какого бы то ни было уязвления личностных свойств каждого – накал этот вполне сопоставим. Ведь художественная практика, как и практика политического радикализма, отнюдь не чужда пламенному ниспровержению традиции. Не эта ли правда таится в придонной тьме природы терроризма?
О том, что экстремизм и горячий полюс культуры родственны по темпераменту, говорит хотя бы тот факт, что русские футуристы с восторгом приняли революцию, а итальянские колонной пошли за Муссолини. О том же самом свидетельствует и участие литератора Прыжова в убийстве студента Иванова, и раскритикованные Ремизовым литературные попытки Бориса Савинкова, и поэтические опыты Блюмкина, и автомат Сикейроса, поливающий свинцом резиденцию Троцкого, и демарш Мисимы, и незавершенная судьба Лимонова… Все они вслед за Константином Леонтьевым, каким бы яростным оппонентом радикализма и революции он не был, могли бы клятвенно воскликнуть: «Эстетика выше этики!» Кроме того, если вспомнить, что террор – инструмент не только оппозиции, но и власти, то вполне естественно будет выглядеть и кифара в руках Нерона, и поэтическое перо за ухом семинариста Джугашвили, и палитра с кистью у Адольфа Шикльгрубера.