— Я еду домой, — сказал фон Кольвиц. — Маленький отпуск... Где вы остановитесь в Берлине?
— Где удастся.
— Если будут трудности, позвоните мне... позвоните дежурному офицеру — семь-шестнадцать-сорок три, — и он меня разыщет...
— Вы так любезны! Еще вина?
— За болгар! За наших союзников! Прозит!
И вот на тебе: после такого тоста, после номера телефона, явно не числящегося ни в одном берлинском справочнике, вопрос о министерстве, на который я бессилен ответить.
Вид у меня, надо полагать, был достаточно глупый, хотя я изо всех сил старался заинтересоваться этикеткой на бутылке шнапса. На ней был изображен веселенький пастушок, играющий на свирели. Фон Кольвиц взял у меня бутылку и наполнил рюмки.
— Ну, ну, можете не отвечать, если не хотите. Я привык уважать чужие секреты, господин Багрянов.
— Как вы догадались?
— На письме есть пометка моего друга доктора Делиуса — маленький крючок в самом низу листа.
— Доктор Делиус — торговый атташе посольства, и я знакомил его с письмом.
— Это я и имел в виду. Прозит!
Мы выпили еще, и фон Кольвиц совсем расклеился. Его умения держаться хватило ровно настолько, сколько требовалось, чтобы выслушать мой рассказ о встречах с доктором Делиусом — рассказ, расцвеченный подробным описанием внешности доктора и обстановки его кабинета. Выпить за своего друга Отто Делиуса фон Кольвиц не успел — начались неприятности, пришел проводник и, убрав бутылки стал вычищать коврик. Фон Кольвиц смотрел на него, как на привидение.
Дождь все еще шел. Я долго чистил зубы в туалете и пытался высмотреть в окно, как там обстоит дело по части туч, но стекла окончательно замутнели, и я поплелся спать, утешая себя мыслью, что все кончается на этом свете — в том числе и дождь.
Во сне я продолжал пьянствовать и вел себя чрезвычайно непристойно. Мы с фон Кольвицем — оба в верблюжьих халатах — плясали на столе канкан и сообщали друг другу на ухо государственные секреты. При этом я все время не забывал, что с самой первой рюмки был намерен напоить оберфюрера до положения риз и познакомиться с содержимым его карманов. Фон Кольвиц, идя мне навстречу, безостановочно выбалтывал тайны и, не противясь, дал себя обыскать. У меня был «Менокс», и я, запершись в туалетной комнате, нащелкал множество интересных кадров... Единственное, чего я не сделал во сне, — так и не сумел решить, какую именно разведку я представляю: СИС, «Дузьем бюро» или «Джи-ту»[2].
Проснулся я от толчков и лязга и обнаружил, что у меня раскалывается голова. Надо встать и умыться, но нет ни сил, ни желания.
Я лежу и вслушиваюсь в тоненький храп фон Кольвица. Морская болезнь вызывает ни с чем не сравнимые страдания. Кроме того, меня познабливает от мысли, что фон Кольвицу, вполне возможно, снится тот же сон, что и мне.
Самое скверное, если при оберфюрере на самом деле окажутся секретные документы. Один шанс на тысячу, что это так, и дай бог, чтобы он не выпал на мою долю.
«Спокойно, Слави!» — твержу я себе и пытаюсь привести мысли в порядок. Конечно, нельзя исключить печальную возможность, что, проснувшись, фон Кольвиц в приступе полицейской подозрительности ссадит меня в Триесте и сдаст в контрразведку. Он, конечно, не выбалтывал секретов, а я не пытался их выведать, но будет ли он поутру уверен в этом? Или, спаси господь, после попойки у оберфюрера наступил провал памяти и содержание наших невинных разговоров выветрится, уступив место сомнениям: «А не сболтнул ли я лишнего?» Если так, то в гестапо мне трудно будет доказать, что в «Плиску» не была подмешана какая-нибудь дрянь, развязывающая языки.
Господи, как безобразно он храпит, этот фон Кольвиц! Что за рулады — скрипка, фагот и флейта. «Спокойно, Слави, спокойно...» Вагон мерно колышется, проскакивая стыки. Синяя лампочка освещает голову фон Кольвица, блаженно прильнувшую к подушке. Скоро Триест, а я еще ничего не решил.
Есть ли при оберфюрере служебный пакет? Пожалуй, нет. Его никто не сопровождал, а уважающий себя чиновник РСХА не рискнет везти секретные бумаги без охраны. Тем более в долгую командировку.
Он сказал: «В отпуск, Слави!»
Как бы не так! Хотел бы я найти отпускника, избирающего самую длинную и неудобную дорогу домой. Белград — Триест — Милан — Берн или Женева — добрый кусок Франции, и только потом уже, через Страсбург или Париж, автострадой до Берлина. Не лучше ли было срезать путь вдвое и ехать в родные пенаты через Вену и Мюнхен? Правда, я и сам не следую истине, гласящей, что прямая — кратчайшее расстояние между двумя точками, но Слави Николов Багрянов — коммерсант, а не контрразведчик, стосковавшийся по семье и тихим комнатам без крови на обоях.
Я закуриваю и, закинув руки за голову, вытягиваюсь во весь рост на диване. В таком положении меньше качает и легче думать. Светящийся кончик сигареты выхватывает из темноты вершину желтого лысого бугра. Я рассматриваю ее, скосив глаза, и в тысячный раз огорчаюсь: разве это нос?! Толстый, приплюснутый — никакого намека на сходство с классическими образцами.
Моя внешность всегда расстраивает меня. Сказать, что я не красавец, — значит ничего не сказать. У меня мясистые щеки, широченный рот и редеющие волосы. Такие лица заполняют страницы юмористических журналов, а в жизни принадлежат, как правило, доверчивым мужьям и добродушным простакам, обкрадываемым своими экономками. Примет ли фон Кольвиц, восстав ото сна, мою внешность в расчет или же его подозрительность окажется безграничной?
Ответа нет, и я покладисто расстаюсь с размышлениями о грядущих последствиях, чтобы перейти к двум деталям, затронутым в разговоре. Обе они не таят опасности, и думать о них — сущее удовольствие.
Прежде всего Делиус. Признаться, я и не догадывался, что он связан с секретными службами империи. Для меня, как, впрочем, и других коммерсантов, он был и оставался торговым атташе, малозаметной спицей в колеснице его превосходительства посланника Бекерле. Теперь я повышаю ему цену и мысленно одеваю в подходящий мундир. Друг оберфюрера не может быть в чине ниже майорского. Так и запишем.
Вторая деталь связана с письмом. Точнее, с визой в левом нижнем углу, играющей, как выяснилось, роль «сезама» при общении с чинами РСХА. Отныне и до самого Берлина письмо будет храниться не менее бережно, чем детективный роман с пистолетом на обложке. Ну, ну, это уже кое-что...
Докуриваю сигарету и ощупью давлю ее в пепельнице. Так не хочется вставать, но храп фон Кольвица нестерпимо, режет перепонки, и я должен бежать от него в спасительную тишину коридора. Пойду умоюсь.
В туалетной я долго держу голову под холодной струей. Мало-помалу боль стихает, концентрируясь где-то у затылка. Глотаю на всякий случай таблетку аспирина и делаю несколько приседаний. Сейчас я не отказался бы от чашечки кофе.
Проводник не спит. Хотя после внеочередной уборки он и не чувствует ко мне симпатии, но, будучи рабом железнодорожных правил, не осмеливается протестовать и заваривает кофе на спиртовке. Пять динаров несколько улучшают его настроение, а другие пять — за бутерброд с мармеладом — делают это настроение, на мой взгляд, превосходным. Мы становимся почти друзьями, выкурив по сигарете.
— Еще кофе?
— Лучше утром.
— Одну чашку?
— Две, и покрепче.
Помня об усатом д'Артаньяне, я выскальзываю из служебного купе на цыпочках. Но чему суждено быть, то неминуемо происходит. Первой меня настигает Чина — уже в середине коридора; следом долетает голос хозяйки, окликающей собаку, а заодно и меня. Мысленно подняв руки кверху, оборачиваюсь и капитулирую перед распахнутым халатиком и чарующей улыбкой.
— Это вы? Не спите? Как странно...
— Я, знаете ли, звездочет.
Синьора тихо смеется и запахивает халат. Подносит руку к груди. Чина юркает в купе и рычит на меня, давая синьоре повод продолжить разговор.
— Маленький чертенок! Она совсем отбилась от рук... А я не мужчина и не могу ее наказать.
От меня требуют рыцарства, и я вынужден играть в донкихота.
— Поручите это мне.
— А вы можете?
— Вряд ли...
— Я так и думала: вы не похожи на человека, способного обидеть беззащитного.
По-итальянски я говорю хуже, чем по-немецки, но все же достаточно бойко, чтобы ответить галантностью:
— Вы так благосклонны, синьора...
В результате три минуты спустя я уже сижу в купе попутчицы и любуюсь ее розовыми коленками, нескромно выглядывающими из-за халатика. Синьору зовут Диной. Дина Ферраччи — виконтесса делля Абруццо. Представляясь, я именую ее «эччеленца», но она протестует:
— Просто Дина.
— Тогда — просто Слави.
Поразительно, как быстро сближаются люди, оказавшись в вагоне-люкс Симплонского экспресса. И суток не прошло, а я уже на короткой ноге с оберфюрером СС и итальянской аристократкой. Сам факт пребывания в литерном вагоне заменяет для людей известного круга рекомендательные письма и все такое прочее.
Чина примирилась с моим присутствием и спит на моих коленях. Брюки мокнут от ее слюны. Я воспитанно не замечаю этого и забавляю синьору Ферраччи рассказом о коте, боявшемся мышей. Дина тихо воркует, и бриллианты у нее в ушах горят, как радуга.
— Вы едете в Милан?
— В Рим.
— И не остановитесь в Милане?
— У меня нет там знакомых, синьора.
— Мы же условились — Дина... А я? Бог покарает меня, если я откажу вам в гостеприимстве.
Не слишком ли она решительна для нежной аристократки? Впрочем, кто его знает, быть может, у Дины свое понимание норм приличия. Кольцо на левой руке говорит о том, что она вдова. К тому же ей, если отмыть грим, никак не меньше сорока.
Чина продолжает портить мои парадные брюки.
— Благодарю за честь, — бормочу я и осторожно спускаю болонку на коврик. — Если обстоятельства позволят...
— Но нельзя же не осмотреть Милана! Уверена: вы никогда себе не простите, если проедете мимо. Без Милана нет настоящей Италии.
— Рад буду убедиться.
— Я знала, что вы согласитесь. У вас хороший характер, Слави.
Все хвалят мой характер, но не мое лицо. И эта тоже. Впрочем, я и не очаровывался на ее счет. Дине нравлюсь не я — Слави Багрянов, тридцатипятилетний толстяк, а мое положение состоятельного холостяка. Когда женщине за сорок, трудно рассчитывать на более блестящую партию.
Дина опять тихо смеется — голубица, завидевшая корм.
— Ночь... тишина... Как странно...
Пора уносить ноги.
— Весь мир — великая странность, — изрекаю я и встаю.
Наклоняюсь, чтобы поцеловать Дине руку, и лоб мой обдает телесное тепло, настоянное на духах. Дина не торопится запахнуть вырез халатика...
В коридоре тихо и светло. Сияют начищенные ручки; в полированном орехе панелей отражается блеск хрустальных бра. Оскальзываясь на ковре, добираюсь до своего купе и вхожу.
Фон Кольвиц не спит. Сидит в полном облачении и читает мой детектив. Словно и не он полчаса назад храпел, перегрузившись спиртным. Окно наполовину опущено, и сырой сквозняк гуляет по полу.
Фон Кольвиц отрывается от моей книги. Губы его сухо поджаты. Он расцепляет их и говорит холодно и трезво:
— Виноват... Книга попалась мне на глаза, и я воспользовался ею без вашего разрешения. Нет лучшего средства от бессонницы, чем уголовный роман.
— Вы так находите? — говорю я и сажусь на свое место. — Меня она не убаюкала.
Я отлично помню: книга лежала под подушкой и никак не могла попасть фон Кольвицу на глаза. Эта ложь лежит на его совести... О том, что на совести оберфюрера СС лежит и многое другое — отвратительное и страшное, — я стараюсь не думать, ибо догадываюсь, что фон Кольвиц из той породы, которой дано умение читать мысли по выражению лица. До самого Триеста он теперь будет наблюдать за мной, и один черт ведает, чем все это кончится.
3. ИЮЛЬ 1942 ГОДА. ТРИЕСТ. ПОГРАНИЧНЫЙ КОНТРОЛЬ И ТАМОЖНЯ
— Одним спокойствие дается сравнительно легко, другим труднее — все зависит от человека и условий; но абсолютно спокойны только мертвецы.
— Ну, я-то, слава богу, еще жив!
— И спокойны на все сто процентов?
— Вообще-то, я привык рассчитывать на себя. До известного предела, разумеется.
Солнце. Здесь его сколько угодно, даже, пожалуй, больше, чем требуется для обогрева и освещения. Симплон — Восток стоит на запасном пути и, накаляясь под лучами, медленно превращается в духовку. За ночь он потерял хвост и голову: в Загребе отцепили вагон «Вена — Прага — Берлин», а утром, на разъезде у самой границы, убрали красовавшуюся перед паровозом платформу с песком. Присутствие ее прозрачно намекало на перспективу вознесения к небесам при встрече с партизанской миной.
Отныне, очевидно, преждевременный полет в рай нам не угрожает: вместе с платформой исчезли пулеметчики, дежурившие на боковых площадках паровоза. Пятнистые маскировочные накидки делали их похожими на впавших в спячку жаб.
Мы стоим уже больше часа, и опять никто ничего не знает. Пассажирам приказано не покидать перрона до особого распоряжения. Мы гуляем и ждем. Ждем и гуляем, каждый сам по себе. Занятие неутомительное, но скучное. Хуже всех себя чувствует оберфюрер. Он возмущен нерасторопностью итальянцев и скверной выправкой карабинеров[3], занявших посты у выхода с перрона. Магические документы фон Кольвица утратили в Триесте силу, о чем ему дали понять еще в вагоне. Пограничники не посчитались с желанием Вешалки остаться в купе и, игнорируя его командный тон, проводили до двери. Я слышал, как они смеялись, передразнивая акцент фон Кольвица и журавлиную походку, и мимоходом отметил про себя, что итальянцы не жалуют союзников.
Карабинеры смеялись, а я нет. С приближением к границе — бог ведает, какой на моем счету! — у меня, как правило, атрофируется врожденное чувство юмора. В обычное время я готов захохотать по любому приличному поводу; в детстве для этого оказывалось достаточно просто пальца; но сейчас меня не развеселил бы и Фернандель. Я разглядываю рекламный щит с его физиономией и уговариваю себя не волноваться. «Спокойно, Слави дорогой... Как говорится, еще не вечер».
Фон Кольвицу явно претит прогулка по перрону. Краем глаза наблюдаю, как он ведет переговоры с карабинерами. Похоже, они договорились; во всяком случае, когда я, налюбовавшись Фернанделем, поворачиваюсь к выходу, Вешалка уже миновал турникет и скрывается в вокзале. Его сопровождает малосимпатичная личность в черной форме.
Это совсем не тот случай, по которому веселятся, хотя, с другой стороны, еще не повод для слез. Раскрываю детектив, сдвигаю шляпу на лоб, чтобы не мешало солнце, и начинаю упиваться похождениями благородного сыщика. Толстый роман — отрада путешествующего. Его друг и спутник, стоимостью двадцать марок и пятьдесят пфеннигов. Он куплен, судя по пометке, до войны у известного берлинского букиниста — довольно редкое издание «Мании старого Деррика» Эдгара Уоллеса в переводе на немецкий.
Скучно. Одиноко. Жарко. Солнце ведет себя безобразно, превращая крахмальный воротничок в противоангинный компресс. В детстве я часто страдал ангинами, и с тех пор воспоминания о бесчисленных компрессах, приятных и удобных, как петля на висельнике, возникают в памяти — была бы причина. «Ах, Слави! — выговариваю я себе. — Ты все остришь, старина! Чувство юмора — это прекрасно, но не кажется ли тебе, что применительно к данным обстоятельствам оно являет пример перехода достоинства в недостаток?»
Плиты на перроне излучают жар адского котла. Между ними растет трава, украшенная мусором и конфетными бумажками. Изучаю ее с обстоятельностью человека, не знающего, куда девать свободное время. Кроме оберток, чаще всего встречаются горелые спички и окурки. Не попадется ли монетка на счастье?
— Чем это вы заняты, Слави?
Синьора Ферраччи с Чиной на руках и в обществе римского патриция в шикарной фашистской форме. У патриция гордый нос и масса золота во рту.