Я долго просидел у Петра — этого любителя „роскошной жизни". Он рассказал мне немало любопытного… А затем мы уже в сумерках пошли по селу, подыскивать мне жилье.
И вскоре нашли: это была просторная изба-пятистенка,[4] стоящая над рекой, над самым обрывом. Обитала здесь пожилая вдова Наталья Макаровна Болотова (которую, впрочем, все звали просто Макаровной) и больной ее сын Алексей. Чем он болел, я так и не понял поначалу. Был он парень молодой и плечистый, с одутловатым бледным лицом, густой копной рыжеватых нечесаных волос и странным бегающим взглядом.
Вот только один этот взгляд и настораживал, и навевал некоторые сомнения…
Макаровна, говоря о сыне, сделала рукой неопределенный жест:
— Что-то у него нервное… Он раньше шофером был. А с прошлой весны, с апреля, освобожден от работы по инвалидности. Отдыхает. Ему покой нужен!
— Мне тоже, кстати, нужен, — сказал я. — И если тут, действительно, тихо…
— О, насчет этого не беспокойся, — заверила меня вдова, — у нас тихо, как в могиле… Да и просторно. Вся вторая половина избы — твоя!
Мы легко с ней сладились — цену она назначила невысокую. И я тотчас же перетащил на новое место пожитки. Их было немного: старый рюкзак с барахлом и чемодан, нагруженный книгами и рукописями.
СТРАННЫЙ ДОМ
Оставшись один, я разложил на столе бумаги. Присел, закурил. И задумался.
Я перебрал в памяти события дня, пытался разобраться в них. И вдруг, непонятно почему, передо мною возникло видение детства. Я не звал это воспоминание, оно пришло само… Наша память — как клубящийся туман. В мутных волнах его маячат фигуры людей и очертания предметов; то проступают отчетливо, то растворяются, тают… А иногда, под порывами ветра, пелена тумана колеблется и рвется, и тогда на какое-то мгновение открывается яркий пейзаж…
И сейчас я увидел пейзаж своего детства; узнал окрестности Подмосковья. И разглядел — на зеленой лужайке — самого себя, отчаянно дерущегося, измазанного в крови, окруженного толпой возбужденных подростков.
Я дрался с врагом своим — соседским мальчишкой. Не помню уж, по какой причине возникла эта вражда… Впрочем, врагов у меня всегда хватало с избытком! Схватка была нешуточной — до полной победы. И тянулась она долго. Противник был покрупнее меня, покрепче, но я знал, что не уступлю ему, не поддамся! И сопя, задыхаясь, бил его. Принимал удары и снова бил. Все бил и бил… Мне легче было бы умереть, чем проиграть. Особенно здесь, сейчас, на виду у толпы.
И я, в результате, выиграл! Сбитый с ног, он не поднялся — остался на земле. Ах, это был триумф! Исполненный гордости и торжества, я постоял над ним подбоченясь… А затем побежал к своему дому. Ребята бросились за мною следом. Но они не обгоняли меня; держались почтительно сзади. Они сразу дружно признали во мне вождя. И я чувствовал это!
Я бежал, как бегают чемпионы, — небрежно, вразвалочку, с эдакой ленивой грацией… И неожиданно возле самого дома поскользнулся, потерял равновесие. И с размаха шлепнулся — лицом в дерьмо.
Лицом в дерьмо! Представляете, что это такое? Я поднялся, весь скорчившись, содрогаясь от отвращения. Зловонная желтая жижа текла по моим глазам. На мгновение я ослеп… И сразу же услышал хихиканье. Из героя и победителя я мгновенно превратился в посмешище, в ничто.
Пустяшный этот, давний случай показался мне почти символическим. В самом деле — разве не так сложилась и вся моя взрослая жизнь? Не под тем ли знаком она проходила? Я постоянно рвусь к победе — и падаю, поскользнувшись.
Не оказаться бы в таком положении и сейчас, подумал я с мрачным юмором, не поскользнуться бы… Ведь что происходит: я, начинающий журналист, сразу же, с первых шагов, наткнулся на богатейшую тему. „Очурские миллионеры" — какой это материал для статьи! Какая редкостная находка! И, конечно же, отказаться от такой находки глупо. Да и вообще нельзя. Ведь рассказать обо всем, что я узнал, мой прямой журналистский долг! Но, с другой стороны, к чему это может привести? Статья, разумеется, нашумит, создаст мне имя. И в то же время она явится обвинительным материалом против крестьян. Я выступлю как разоблачитель и сделаю имя на чужой беде. А ведь крестьянство и так испытало немало — и свирепый классовый террор, и повальный голод тридцатых годов, а затем — и сороковых… Пережило все это и поднялось, как бы из праха. И вот здесь, в Очурах, сумело жалкие свой огороды превратить в источник небывалых доходов. Конечно, местные мужики — спекулянты, торгаши. Но ведь не они же, в конце-то концов, создали черный рынок! Мужички — что ж! Они просто использовали ситуацию.
Так, в одиночестве, без сна, я сидел и чувствовал, что в обоих случаях — напишу я или нет — я одинаково могу поскользнуться… Речь, так или иначе, идет о предательстве. Или я предам людей, или же — самого себя, свои интересы, карьеру.
В моих рассуждениях был только один пункт, не вызывавший ни малейших сомнений. Если очурских мужиков я жалел, то местного парторга — нет, никак! Мужики — извечные жертвы властей; им можно многое в связи с этим простить… Но зачем, ради чего прощать представителя власти, секретаря партийной организации?! Его участие в спекуляциях — это ведь не борьба за жизнь, а просто грязная жажда наживы. Причем здесь он спекулирует вдвойне, ибо пользуется партийными привилегиями и обманывает свою партию.
Вот о нем бы я написал охотно! Но тут опять свои сложности. Стоит мне только затронуть имя этого подонка, и сразу же потянется ниточка ко всем остальным…
Машинально я глянул на часы; время уже далеко перешло за полночь. Стояла глухая поздняя предутренняя пора. Ноги затекли, занемели от неудобной позы, и я поднялся, разминаясь. И подошел к окну.
За ним, в пепельном лунном дыму, лежал Енисей — одна из величайших азиатских рек. Отсюда, с обрыва, хорошо было видно белесое его, ледяное плато. Он широко лежал, Енисей; здесь, в среднем течении, ширина его была около километра.
И вглядываясь в светлую мглу за окошком, я внезапно подумал о том, что мы оба с этой рекою — бродяги. И наши судьбы схожи. Мы начинали бурно, извилисто, суетясь и куда-то спеша, а теперь уже прошли часть пути и обрели размах и некоторое спокойствие. Остепенились. Перевалили рубеж… Хотя мне было тогда всего лишь двадцать восемь лет, вроде бы совсем немного, чувствовал я себя старше, гораздо старше. Я всегда жил как бы с двойной нагрузкой… Жил за двоих! И если это учесть, то возраст у меня получался солидный. Такой, при котором уже нельзя, непозволительно было суетиться и путаться.
Так, незаметно, начали рождаться стихи. „Среднее теченье — это значит, путь к седым вершинам жизни начат!"
И уже знал я: статью о „горьком золоте" я никогда не напишу. Но зато в первом же моем письме в редакцию будет послано новое стихотворение.
* * *
Кто-то легонько тронул меня за плечо, и я обернулся стремительно. И увидел Алексея.
Как он появился здесь? И зачем? Его шагов я не расслышал, не ощутил — значит, он специально подкрадывался сзади…
— В чем дело? — спросил я угрюмо. Я не любил, когда кто-то дышит за моей спиной, возникает исподтишка. — Что? Не спится?
— Да уж какой тут сон, какой сон, — забормотал он. И осекся, с перехваченным дыханием.
И некоторое время стоял так — весь напрягшийся, со взмокшими висками, с застывшим, недвижимым лицом.
Он стоял вплотную ко мне. Но глаза его бегали, ускользали, и я все никак не мог заглянуть в их глубину. Они смотрели мимо меня, в окно.
— Какой тут сон… Они же там! Ты тоже, наверное, заметил.
— Что заметил? — спросил я удивленно.
— Ну, что. Будто не понимаешь. Прислушайся! Он подался к окошку — вытянул шею.
— Вон — скрипнуло. Слышишь? И еще… Это они! Ходят возле дома. Все ходят и ходят. Кажную ночь!
— Да кто ходит-то? — нахмурился я. — Кто? Что это еще за чертовщина! Ничего я не слышу. Да и нет там никого…
— А зачем же ты стоишь тут? — усмехнулся он недоверчиво. — На что смотришь-то?
— Просто так… На Енисей. Гляжу вот, думаю.
— Ой, не хитри, не хитри!
Он погрозил мне пальцем. И тут, наконец, наши взгляды встретились, пересеклись.
Зрачки его были расширены, непомерно велики. И они дышали, подрагивали…
Впервые в жизни я видел, как дрожат глаза. В них не отражалось ни единой живой мысли — только страх! Один только темный, слепой страх.
И, положив на плечо ему руку, я тогда сказал, как можно проще и ласковей:
— Послушай, успокойся. Я не хитрю. Иди к себе — ляг, усни… А если я что-нибудь замечу, я тебя сразу же предупрежу. Обещаю!
— Правда? — лицо его сразу помягчело и осветилось улыбкой. — Обещаешь? Ну, тогда ладно. Пойду…
Алексей ушел, а я вскоре разделся и потушил свет.
„Странный дом", — подумал я, укладываясь.
И невольно вспомнил слова, сказанные Макаровной: „У нас тихо — как в могиле".
И в этот самый момент из-за двери из другой половины избы — донесся тихий, прерывистый, скрежещущий звук.
„Что еще там делают?" — удивился я.
Прислушался. И понял вдруг, догадался: с таким вот скользким скрежетом точится на оселке сталь ножа.
Я НАЧИНАЮ ДЕЙСТВОВАТЬ
На следующее утро состоялось мое вступление в должность директора. Я обошел все помещения клуба — двухэтажного, барачного типа здания — и принял от Петра под расписку казенное имущество… Процесс этот не затянулся надолго, имущества было немного.
Среди клубного инвентаря оказался, между прочим, старенький газик, стоявший во дворе, в дощатой пристроечке. Осмотрев его, я спросил:
— А шофер есть?
— Ну откуда, — сказал Петр, — здесь же ведь не театр, а сельский клуб. По штату положены только трое: директор, худрук и уборщица. — И потом, ухмыляясь: — А ты сам-то разве не водишь?
— Да нет, — проговорил я невнятно, — не успел, понимаешь, научиться… Времени все не было… Но, черт возьми, как же быть без шофера?
— Обойдемся, — похлопал он меня по плечу. — Я вообще-то умею немного… Теперь ты мой начальник, прикажешь — повезу.
Он весело говорил со мной, беззаботно, и это меня порадовало. Признаться, я ожидал иной реакции. Мне казалось, что он воспримет свое понижение с обидой и, не дай Бог, еще станет моим врагом. Но нет, все обошлось. Происшедшая с ним перемена его как бы даже устраивала, удовлетворяла!
Да он мне погодя так и заявил:
— Знаешь, я доволен. Теперь я вольная птица! Мое дело — музыка, самодеятельность, работа с молодежью. А где она, молодежь? Ей не до песен, она луком занята… Ну, и я могу заняться, чем хочу. А на директорском посту все время суета, хлопоты. То одно требуется, то другое. Вот завтра, к примеру, привозят новый фильм, надо подготовить зрительный зал.
— А что там готовить? — небрежно поинтересовался я.
— Ты видел, в зале в углу навалены скамейки? — сказал он. — Мы их недавно только приобрели… Так вот, они еще не крашены. Их нужно сегодня же успеть покрасить, и главное, пронумеровать. Учти: на носу праздник — Новый год!
Затем он заторопился, стал прощаться. И, пожимая мягкую, влажную его ладонь, я спросил растерянно:
— А разве ты не останешься?
— Нет, брат, некогда, — мигнул он, — пойду домой — музыкой подзаймусь…
* * *
Итак, я начал действовать.
Порывшись в клубной кладовке, я разыскал зеленую краску для скамеек и светлый сурик — для цифр. Подумал: может быть, заготовить для цифр трафареты? Но тут же с усмешечкой отогнал эту мысль: „Зачем? Пустяки. Ведь я же художник!"
И, расставив рядами тяжелые длинные скамейки, я неспешно принялся малевать. Я малевал и посвистывал, и одновременно размышлял о ночном происшествии — о больном Алексее.
Странная все-таки у него болезнь… Ведь он болен страхом — это похоже на манию преследования. Но как же она возникла, эта мания — по какой причине?
Есть в медицине такое понятие: „психическая защита". У городских жителей, у интеллигенции, защита эта ослаблена, и потому так много там всяческих психозов и комплексов. Город порождает или анархическую личность, пафос которой — разрушение, или же личность больную, безвольную, ослабленную страстями и страхами… Но деревенская среда иная! Люди здесь, может быть, ненамного лучше городских, но все же проще, целостнее, ближе к земле. И жизнь их менее суетна. И если у такого молодого, крепкого деревенского парня, как Алексей, появляется мания преследования, то для этого должны быть веские основания.
Причины болезни надо искать здесь, во внешних обстоятельствах, в недавних деталях его биографии. Что я, собственно, знаю об Алексее? Немного, очень немного… Знаю, что он коренной житель села. В Очурах родился, рос и учился. Потом работал шофером на кирпичном заводе, расположенном неподалеку. Все шло нормально, но вдруг весной 1954 года что-то случилось с парнем.
Он перестал ходить на работу, стал бояться темноты, начал страдать бессонницей… И когда мать отвела Алексея к врачу, тот сразу же признал его больным. А затем на медицинской комиссии Алексею дали временную инвалидность.
Так что же все-таки случилось? Что могло столь сильно напугать его, ошеломить, подвести к черте безумия?
Тут была какая-то тайна… Тайна, которую следовало раскрыть, разгадать!
Погруженный в раздумья, я трудился весь день, дотемна. И покончив с покраской скамеек, долго еще возился в клубе — наводил там порядок, подновлял старые, выцветшие плакаты и лозунги. И стены здания преображались под моими рукми, обретали праздничную пестроту…
Уснул я под утро. И, засыпая, вздохнул утомленно и пробормотал, обращаясь непонятно к кому:
— Я вам покажу, что такое настоящий директор! Настоящий мастер! Вы надолго запомните имя Михаила Демина.
* * *
Я ужинал, сидя в закусочной. Время было — восьмой час. До начала первого сеанса оставалось минут двадцать, и я, закончив все дела, отдыхал, благодушествовал, неторопливо потягивая пивко.
Дверь закусочной распахнулась с грохотом. И на пороге возник человек в заснеженной волчьей дохе, в шапке, сдвинутой на бок. С минуту он постоял, озирая зал. Затем крикнул зычно:
— Эй, кто тут новый директор клуба?
Пробегающая мимо официантка указала на меня. И он пошагал вперевалочку и, подойдя ко мне, грузно оперся ладонями о столик.
— Так это ты, значит!
— Ну, я, — сказал я, поднимая лицо.
— Хорош гусь, — протяжно проговорил незнакомец, — хорош… Значит, вот так ты и директорствуешь?
Лицо у него было злое, темное, на щеке подрагивал желвачок. И я спросил, настораживаясь:
— А вы по какому, собственно, вопросу?
— По какому? — прищурился тот. — Не знаешь? Натворил делов, а потом целочку строишь, а? Ты мне всю работу сорвал, вот и весь вопрос!
— Да кто вы такой?
— Киномеханик.
— Ну и что?
— Как — что? — грозно нахмурился он. — Я же должен продать все билеты, у меня план, понимаешь?! Мне надо выручку собрать. А как я соберу ее сейчас, после твоих фокусов?
Я еще не понял в чем дело, но тоже уже начал сердиться. „Черт возьми, — подумал я, — что же это он называет фокусами?" Я старался изо всех сил, работал почти сутки. Перекрасил старый сарай. И вот благодарность!
Но тут же у меня мелькнула мысль: может, вся суть именно в краске? Она, очевидно, не высохла, и сидения пачкаются…
— Так вы о скамейках, что ли? — спросил я.
— Конечно, — сказал он. — Как теперь на них сидеть?
— Ну, это уж не моя вина, — начал было я, усмехнувшись. Но он перебил меня яростно:
— А чья же? Чья же еще? Ты как их пронумеровал? У меня билеты стандартные. На каждом — обозначен определенный ряд и место. А ты пустил номера вкруговую! И сейчас там, в зале, паника, драки, скандал…
Пока мы толковали с ним, в чайную набилось много народа. Люди обступили нас плотной стеной. И какая-то девушка, протягивая мне билет, вскрикнула плачущим голосом: