То, что меня не убьёт...-1

Карри

В КАЖДОЙ ШУТКЕ ЕСТЬ ДОЛЯ ШУТКИ.

(Известное изречение.)

… А В КАЖДОЙ ВЫДУМКЕ — ДОЛЯ ВЫДУМКИ…

Странное время

* * * Ребёнок лежал в колыбели и изумлённо взирал на огромные лица, склонившиеся над ним. Лиц было два, они сдержанно сияли любовью и нежностью, тихие голоса обсуждали что-то, ещё недоступное пониманию ребёнка, зато малышка видела то, чего не могли видеть взрослые, и тянула свои непослушные ручки, пытаясь схватить чудесное мягкое сияние, окутывавшее этих гигантов. Её собственные ручки и ножки тоже сияли и малышка не оставляла попыток ухватить и их, но то и дело промахивалась, возмущённо вскрикивала… В общем, она весь день была очень занята — всегда, когда не спала.

А спят малыши много. И сон их мало отличается от яви, удваивая тягучее время младенчества. Во сне, как и наяву, мир наполнен яркими красками, тёмные пятна затягивают его, неясные образы нависают порой над колыбелью, всматриваясь не столько в лицо, сколько в душу ребёнка… Диво ли, что девочка часто кричала, призывая мать.

Никаким страхам не коснуться малыша, укрытого, как щитом, её тёплыми объятиями, пусть мать и не видит ни щита, ни сияния…

…В том, что окружающие действительно ничего не замечают, девочка с удивлением убедилась, наблюдая, как бесцеремонно они пересекают пространство комнат, заполненное толпами теней, которые спешат посторониться. И что бывает, когда тени не успевают убраться, а что — когда они убираться и не собираются… От неё самой они, кстати, старательно отстранялись, и девочка перестала их замечать.

Малышке дали длинное непонятное имя, как и полагалось старшей наследнице древнего рода, но, так как пока она была всего лишь милой крохой, то постепенно от имени остался только один слог — Миль, а с лёгкой руки отца все дома звали её — Милька. В год она научилась ходить и говорить, чисто выговаривая все звуки, и на лепет заботливого соседа, просюсюкавшего над ней:

— Ты, детка, туда не ходи, а то в ямку — бух, головка бо-бо будет! — ребёнок, повернувшись к родителям, вопросил:

— Дядя — дурак? — чем несказанно порадовал присутствующих. И немедленно нажил если и не врага, то недоброжелателя: дураки — народ крайне опасный и зачастую — злопамятный, жить и без них непросто, но годовалому несмышлёнышу не втолкуешь, что не всё очевидное подлежит огласке. Да и «дяде» было всего лет двенадцать, можно было надеяться, что всё обойдётся.

Мир покуда был добр, населён ласковыми великанами, раскрашен яркими красками. Но!

Потолки в каждом помещении парили на недосягаемой высоте, любую мебель требовалось брать штурмом — просто так не заберёшься, лестницы громоздились всегда длинные и крутые, их приходилось преодолевать долго и осторожно, предлагаемая еда, часто вообще несъедобная, то и дело не лезла в рот, и ещё эти запахи… и звуки! Сколько непереносимых звуков неслось со всех сторон! И ничего не объяснить этим гигантам, привыкшим жить именно в таком мире — и теперь старательно приучавшим жить в нём любимое чадо, нравится это ему или нет.

И сам Мир словно присматривался к малышке, испытывая, изучая внимательно и пристрастно. Разглядывал глазами птиц, кошек, собак, ощупывал лапками севшей на руку бабочки, ревниво следя при этом: оценила ли милость? Трогал круглые щёчки ладонью ветра, задумчиво перебирал тонкие пока волосы. Подставлял крапиву и смотрел: ну, как? Запомнишь? Но зато и хвастал красотами и богатством, расстилая почти у самых детских глазёнок невероятно зелёную, высокую траву, всю усыпанную драгоценно сверкающей росой — смотри, запоминай! — и зимние снежные ковры, что переливались бесчисленными ослепительно-острыми искрами, и озорничал, добавляя капельку хмеля в пьяняще-морозный, вкусный воздух — а отведай-ка, надышись, напитайся!..

…Странное время — детство. Из-за того, что мало кто его помнит, взрослым оно кажется «золотым», «безоблачным». И на детей смотрят, как на инопланетян или на ангелов, большинство даже не считает нужным их стесняться — мол, всё равно они ничего не понимают и всё забудут. А если не забудут?

Детские психологи и сексопатологи могли бы многое вам поведать о том, откуда у проблем ноги растут, господа взрослые… Может быть, люди оттого так плохо и помнят своё детство, что его, и правда, лучше забыть… Даже тем, у кого оно было.

У малышки Мильки, например, всё, вроде бы, складывалось отлично: дом, любящая семья, куча игрушек — чего ж ещё-то? Мама, посреди бела дня кувыркающаяся с папочкой в смятой постели? Или необязательно даже с папочкой… Неприятно… но, наверное, правильно? Лучше не думать об этом. И о том, как бурно дышала прижатая папой к стенке в сумрачном коридоре красивая тётя из соседней квартиры, и как смешно при этом дёргал папа голой почему-то попой. Тем более что папочка на вопрос: «А что вы делаете?» — сказал: «Играем. Иди гулять». Зачем помнить о том, что у дедушки под исподним — смешная розовая сосиска, сморщенная и толстая, он спокойно её достаёт на глазах у моющей руки в ванной Мильки, а потом почему-то краснеет, когда внучка рассказывает об увиденном во дворе или за столом. Ведь в угол носом поставили всё равно не дедушку, наверное, потому, что он старенький и у него ножки болят. И не бабулю, спрятавшую в свою шкатулку мамины золотые с красным глазком серёжки и колечко — чтобы внучка не потеряла, ясное дело. И не стоило требовать у бабушки свою сверкающую брошь-полумесяц, пусть бабушка поносит, а у Мильки её могут отнять соседские дети, видевшие, как она эту брошь из земли выкопала… «Поноси пока вот сломанную пластмассовую брошку, её-то точно никто не отнимет… Ты её подарила подружке?! Как ты могла?!»

Мильке многое пришлось загнать поглубже, постараться не замечать, не помнить, хотя бы днём.

Она скоро поняла, что не следует спрашивать взрослых, не страшно ли им, когда мебель в комнатах двигается сама собой, и что отвечать голосам, окликающим её по имени, когда дома — никого. И можно ли заглядывать в те складки и щели, которые иногда открываются под кроватью, в углах или за шкафами. И следует ли здороваться со всеми незнакомыми, шныряющими за спинами родных, ведь эти незнакомцы — они порой такие… такие…

Она усвоила, что не стоит тащить в дом всё интересное, что находишь на улице — не только прекрасных жуков и красивые камушки и стёклышки, но и те штуки, на которые никто не обращает внимания, пока Милька не возьмёт их в руки. (Например, хоть та же брошь полумесяцем или янтарный мундштук, который, само собой, перекочевал к дедушке… А ведь были и другие вещи, не похожие вообще ни на что знакомое…) Что бесполезно доказывать маме, что никуда не уходила, а стояла вот здесь, за углом, и смотрела, как колышутся на ветру красные и жёлтые тюльпаны — до самого неба… Что? Это называется «горизонт»? Значит, отсюда и до самого горизонта… Как — нет никаких тюльпанов, только автобусная остановка? Жалко, ведь только что были… И уже не добавляла, что запах всё ещё доносится — чудный аромат, а не противные духи от той тёти, не то мать скажет, что тюльпаны вообще не пахнут.

Несмотря ни на что, Миль любила своих родных, ведь и те любили её, как умели, — такую, как есть, со всеми странностями и заморочками. Она тосковала, когда вдруг умерла бабушка, а вскоре — сразу сдавший после её смерти дед. И только потом её сердечко нехорошо ёкнуло при виде матери, потерянно перебирающей бабушкины украшения: брошка в виде усыпанного мелкими сверкающими камешками полумесяца всё ещё лежала в шкатулке, призывно сияя в уголке. Мать потянулась взять её, но Милька быстро накрыла брошь ладошкой, и мать, встретив неожиданно строгий взгляд ясных детских глаз, молча уступила. Наверное, можно было отдать вещь маме — из рук в руки, добровольно, но Мильке было только два года, она ни в чём не была уверена и не собиралась рисковать. Полумесяц, уколов напоследок глаз яркой искрой, канул в мягкую, рыхлую огородную землю, как в воду. «Прости», — с сожалением шепнула ему малышка, прихлопывая почву.

Немного погодя весь двор, посмеиваясь, исподтишка наблюдал, как соседский пацан, ранее ни разу не замеченный в избытке трудолюбия, перекапывает огород. Ладно бы перекапывал — но он же его только что не просеивал. Хорошо хоть, огород примыкал к дому и, значит, был невелик — и то пацан рыл, что называется, носом до самых сумерек, прежде, чем понял, что ничего, кроме месяца в вечереющем небе ему, увы, не светит. И чем отчётливей он это понимал, тем больше рос его счёт к мелкой мерзавке из квартиры напротив.

А «мерзавку» в это время укладывали спать — со скандалом и капризами: всё, что ребёнок прятал от себя днём, обрушивалось обратно, стоило заснуть. Девочка не жаловалась на кошмары, она и слова-то такого не знала, думая, что все видят во сне скелеты, чертей, покойников, пожары, смерть родителей, собственную смерть, нападения, удушения, утопления… и прочее в том же духе в различных сочетаниях. Спать в её понимании значило постоянно сражаться за свою жизнь с полчищами всяких гадов — в мире, где правила менялись на ходу, а полагаться можно было только на себя, ведь даже мама там то бросала дочку, то оборачивалась кем-то чужим, а то и сама нападала на неё…

Поэтому Мильке, чтобы как-то выжить, пришлось научиться летать — и это было единственное, что мирило её с необходимостью спать, но только ночью! Не хватало ещё окунаться в эту жуть и днём тоже. Минувшей ночью, например, Миль почти весь сон просидела, вжавшись в угол и с головой накрывшись одеялом — только так можно было спрятаться от чёрных негнущихся плоских теней овальной формы; высокие, вроде бы невесомые, они тяжело вразнобой прыгали по комнате — бух! бух! бух! — ожидая, когда же на них кто-нибудь посмотрит, и вот тут-то они и набросятся на проснувшегося… но все мирно спали, а несчастная Милька ловко притворялась почти до самого утра, пока тени не ускакали охотиться на кого-то другого. Тогда она расслабилась и смогла просто поспать. И снилось ей, в который уже раз, что надо куда-то идти, что-то делать — а она до смерти хочет спать, просто коленки подгибаются и глаза закрываются. Ну и зачем сопротивляться…

Ещё бывало здорово, когда родители отлучались в гости или сами устраивали застолье. Если не мозолить глаза, то взрослые про дочь скоро забывали, думая, что ребёнок спит (наивные!), и можно было далеко заполночь явиться в родительскую постель, забраться верхом на папину грудь и долго-долго слушать удивительные истории, сказки, стихи, рассказанные артистично, на голоса… а потом и заснуть было уже не страшно, прямо на папочке. Ах, эти истории… Миль запомнила их на всю жизнь, некоторые иногда даже снились ей, вытесняя кошмары.

Петух, мышка, упавшая куртка…

…Отец был единственным, кто никогда не обрывал её рассказы, не смеялся над её

страхами, а если мать, сердясь на обоих, ворчала, что он не должен поощрять эти глупые выдумки, спокойно возражал, что не находит их глупыми и не уверен, что всё это — выдумки. Мама заводилась ещё больше и, повышая голос, спрашивала, что он имеет в виду, отец отвечал: «А ты?» Дальше они обычно вспоминали, что ребёнок их внимательно слушает, Мильку выставляли за дверь, и начинали сперва шипеть, а затем безобразно орать друг на друга… Слышать это было невыносимо, хотя и очень информативно, и, зная, что скандал вскоре сменится шорохами и стонами, а потом родители выйдут растрёпанные, но довольные, Милька спокойно уходила куда-нибудь побродить, благо, что соседи в двухэтажном бревенчатом доме жили дружно и двери квартир, по случаю жаркой погоды распахнутые настежь, прикрывали лишь символические тюлевые занавески — и те от мух, так что гуляй — не хочу.

И Милька гуляла. В одной квартире её напоили молоком, в другой она помогла достать из-под кровати закатившийся напёрсток, а в третьей у стенки сидел на стуле тот самый дядя двенадцати… ах, простите, уже тринадцати лет — с приспущенными спереди штанами и маялся со своим писуном. На законный вопрос — а что же это он делает, дядя ответил, что у него болит и он так лечится, а потом его осенило — а не поможет ли ему Милька? Всегда готовая оказать посильную помощь, девочка честно пыталась, но двухлетний малыш может далеко не всё и слишком быстро устаёт. Поэтому дядя придумал другую игру. Он привёл маленькую соседку в тесный застеклённый не то чулан, не то что-то вроде балкона. Там, кроме разного хлама, имелась какая-то лежанка, на которую он и уложил Мильку, снял с неё трусишки и… Из дальнейших событий её память удержала немногое: было солнечно, очень жарко и скучно, дядя долго возился над ней, сопел, сердился. Потом, наконец, одел её, обозвал почему-то дурой, и Милька убежала играть.

Кто-то из соседей с первого этажа отсыпал ей горсть чёрных мелких семечек. Вкусные, конечно, но уж очень долгое дело — выковыривать их из скорлупок. Терпения Мильке не хватило, а по двору как раз гуляли замечательные белые куры во главе с красавцем петухом. Было так здорово подзывать их, рассыпая по зелёной траве угощение… Что уж там не понравилось петуху, кто его знает, но только он закококал грозно и стал, кося оранжевым глазом, боком-боком наступать на девочку. Будучи ростом чуть выше того петуха, Миль отлично видела его грозный глаз, яростный и бессмысленный. Сначала она медленно отступала, а потом повернулась и со всех ног помчалась домой, да где там! Пару раз взмахнув крыльями, петух на лету догнал её, вскочил на спину, и от красного сарафанчика только клочки полетели…

Ух, как было больно! Хорошо ещё, что она не обернулась, не то пернатый гад добрался бы до глаз. Петуха, конечно, отогнали, но с того дня проходу он Мильке не давал. Стоило ей появиться во дворе, история повторялась. И почему безмозглая птица из всего населения дома взъелась именно на неё, осталось тайной, которую петух унёс с собой… в суп. Когда топор, коротко тюкнув, отделил его голову от шеи, безголовый петух ещё довольно долго бегал, поливая зелень травы красной кровью, а Миль смотрела, как затягивается тусклой плёнкой оранжевый птичий глаз, и не испытывала жалости.

Гораздо больше ей было жаль мышку — та пришла к ней сама прямо в кухню, где мама занималась стиркой, а Милька, которую из-за лёгкой простуды не пустили гулять, скучала в уголке со своими игрушками. Маленькая, серая, мягкая мышка незаметно оказалась рядом и доверчиво залезла в подставленную ладошку, легонько щекоча её махонькими лапками, поводя усатым носиком и глядя на Миль чёрными блестящими бисерными глазками. Они играли вместе и так увлеклись, что мама застала их врасплох — как раз, когда Милька хохотала оттого, что мышь забралась ей на голову.

— Это что такое?! — раздалось над ней, и обе — мышь и девочка — замерли.

— Мы играли, — безмятежно ответила Миль, бережно беря подружку в руки. — А кушать скоро будем? Я есть хочу, и мышка — тоже.

— Дай-ка сюда! — Мышь взяли за хвостик, кликнули кошку… Та схватила подарок и выскочила за дверь.

— Зачем отдала мою мышку?! — осознав потерю, завопила Миль, но поздно. Бессовестная кошка вернулась одна и очень довольная. Миль долго на неё сердилась. И больше никогда не играла с мышами.

Она вообще часто играла одна — старшим детям было не до малышей, младшие в друзья и вовсе не годились, а с ровесниками у неё не ладилось чаще, чем нужно для поддержания отношений. Милька искренне не понимала, почему она должна делать то, что от неё хотят: водить с глупыми песнями нудный хоровод для подружкиной мамы, без конца нянчить пластмассового младенца, заверять подружкиных кукол, что они — красавицы, хотя и кошке понятно, что они все в хозяйку, и доверять свои игрушки всем желающим их испортить. Ещё скучнее было, когда им в компанию навязывали совсем маленьких: младенцев ещё ладно, они хоть никуда не лезли, спали себе, похожие на больших пупсов, или принимались плакать и тогда их сразу забирали, но вот если приводили тех, которые уже ходили и всё хватали, а сдачи им давать было неудобно, а взрослые на всё это лишь умилённо улыбались… это уже не игра. С мальчиками же все игры рано или поздно сводились к их неистребимому интересу к различиям полов. Лучше всего было, когда играли всем двором, а самыми мелкими занимались их родители — но такое случалось редко.

Дальше