Константин Курбатов
Пророк из 8-го «б»,
или Вчера ошибок не будет
От автора
Почему у одного человека жизнь складывается удачно, счастливо, а у другого — нет? Наверное, однозначно ответить на этот вопрос нельзя. И семья, и школа, и друзья, и многое-многое другое влияют на формирование личности, на выбор пути, когда подходишь к развилке дорог. И все же, как бы там ни было, в конечном итоге дорогу ты всегда выбираешь сам. Человек всегда сам творец своей судьбы, своего взлета или падения. Вот мысль, которая должна была стать основной в моей повести «Пророк из 8-го «б».
Чтобы отстоять эту мысль, можно было, разумеется, пойти прямым путем — рассказать о судьбе сильного, смелого и честного человека, который умел критически относиться к собственным поступкам и одержал победу. Но я избрал путь негативный, сатирический. Я решил вести доказательство как бы «от обратного». Вынося на суд читателя исповедь неудачника, я хочу наглядно показать молодому человеку, до чего можно докатиться, если смотреть на мир глазами моего героя.
Однако что это такое — смотреть на мир? Разве окружающий нас мир не является объективной реальностью, не зависящей от того, как мы на нее смотрим?
Дело вот в чем. Одно и то же явление (абсолютно любое, без исключения!) рассматривается каждым человеком с каких-то определенных позиций. В сосне, что растет на берегу ручья, лесник видит лес, который нужно сберечь от порубки; мальчишка — дерево, на которое тянет забраться; столяр — материал, из которого получится добрый шкаф; браконьер — ценность, которую можно втихую спилить и продать.
В раннем детстве, в возрасте куличиков-лопаточек, многие городские детишки завидуют дворникам. Еще бы: дворник целый день в свое удовольствие гуляет и машет метелкой.
Чуть подрос ребенок — и уже восторженными глазами смотрит на шофера или, тем более, на летчика. Еще бы: целый день сидишь себе и крутишь баранку или штурвал.
Но все кончается. Детство, как известно, кончается тоже. Человек становится мудрее и начинает переоценивать ценности. У него появляется свой взгляд на вещи, более глубокий и мудрый. Какой же конкретно? Забраться на сосну ему уже не хочется. А чего хочется? Сберечь ее для людей? Выстроить из нее дом? Или спилить, продать и приобрести себе модные туфли? Что?
Один человек приходит в мир, чтобы подарить людям научную идею и посадить сад. Другой — чтобы одеться в красивые одежды и съесть побольше вкусной пищи. Все зависит от того, каким видит человек окружающий его мир, — мастерской, как тургеневский Базаров, или спальней, как гончаровский Обломов.
Герой моей повести Гремислав Карпухин смотрит на жизнь как на источник непрерывных удовольствий. Он хочет возможно больше брать и ничего не давать взамен. Он ярко выраженный тип эгоиста-потребителя, живущего одним собой и только для себя.
Во всем, что Карпухин встречает в жизни, он неизбежно видит одно — то, что можно взять, употребить в свою пользу. Этим он одновременно напоминает и ребенка, завидующего дворнику, и браконьера, видящего в сосне модные туфли. Карпухин — существо одноклеточное. Становясь взрослым, он никак не может выбраться из примитивных суждений, расстаться с милым его сердцу иждивенчеством.
Карпухин с его хватательным инстинктом обречен на неизбежный крах. Потому что люди, приходящие в мир лишь для того, чтобы брать, решительно отвергаются обществом, они несовместимы с нашим обществом, как заноза, попавшая в здоровое тело.
К сожалению, Карпухин не знает этого. Он слеп и глух, ему не дано понять, в чем причина его неудач, что происходит вокруг. А неудачи сыплются на Карпухина одна за другой. И отсюда появляются озлобленность, ложь, грязь. Но ведь то, что тебе хочется увидеть, можно разглядеть во всем. Для жуликов весь белый свет состоит из воров, для лгунов — из вралей.
Карпухин, как и каждый из нас, сам избрал свой путь. Карпухин недоволен, он негодует, мечется, ищет виноватых.
А ты, читатель, доволен тем, как у тебя складывается жизнь? Не забываешь ли ты порой святую истину, что твой успех или неудача зависят прежде всего от самого тебя, от того, к чему ты стремишься, что видишь в сосне, растущей на берегу ручья? Я хочу надеяться, что моя повесть поможет тебе чаще вспоминать об этом.
Глава первая
С шампунем или без?
Тот зимний день, когда со мной произошла эта совершенно невероятная история, поначалу ничем не отличался от других. Как всегда, я мыл с утра легковые машины, и мне, как всегда, казалось, что они выбегают за ворота лишь для того, чтобы тотчас вернуться обратно заляпанными по самую макушку грязью. Я мыл их, мечтал о хорошей жизни (кто из нас о ней не мечтает!) и, разумеется, ни на секунду не мог себе представить, что меня ожидает после работы в кафе «Снежинка».
В моечной в тот день, как обычно, было сыро, холодно и неуютно. Вспотевший кафель грязных стен сочился кривыми дорожками. У потолка туманным облаком кудрявился пар. Лампочки в ржавых металлических сетках светили сквозь пар мутными пятнами.
— Да затворяй ты там! — кричал я, оборачиваясь к воротам и выжимая над железной бочкой вафельное полотенце. — Холодрыга же на улице! Хы-хы-хы-ы!
Если на людей прикрикнуть просто так, то некоторые ни с того ни с сего обижаются. Поэтому на всякий случай я всегда прибавляю «Хы-хы-хы-ы!». Это у меня давно вошло в привычку. Получается вроде шутки.
Пробуксовав на скользком пороге, в моечную въезжала с мороза очередная машина, и ворота наконец закрывали. Холодный воздух, леденящий ноги сквозь резиновые сапоги и забирающийся под длинный прорезиненный фартук, сменялся более теплым. Я неторопливо шлепал по мокрому асфальту к ребристой батарее отопления и развешивал на ней выжатое полотенце.
Очередной водитель, как всегда, спрашивал, можно ли загонять машину на подъемник. И я, как всегда, несколько минут ничего не отвечал. Делал выдержку. Уж мне-то известно, что тех, кто торопится и суетится, люди не уважают. Люди по-настоящему уважают лишь тех, кто их заставляет ждать. Я всю жизнь чего-то прождал. А чего дождался? Теперь пускай-ка подождут меня.
Владельцы всех этих грязных «москвичей», «жигулей» и «волг» были людьми солидными. И, конечно, именно такие, как они, заставляли меня всю жизнь чего-то ждать. Теперь терпеливо ждали они. А я, усевшись на скамеечке перекурить, перекладывал с места на место ветошь и прикидывал, кто он такой — этот очередной частник. Врач? Ученый? Художник? Отставной полковник?
Очень мне это нравилось — угадывать. И еще представлять, как все они шикарно живут.
— Друг, так можно загонять или нет? — начинал волноваться какой-нибудь, по виду, директор универмага, в пыжиковой шапке.
Видал! Я ему уже друг. Еще чуть-чуть подержи — и в любви объясняться начнет. Все они одинаковые.
— Ладно, давай, — небрежно махал я рукой. — Нервные все шибко стали. Хы-хы-хы-ы!
Отступая перед «волгой» и показывая, куда подвернуть, я помогал директору универмага загнать машину на подъемник. Положив под «волгу» колобашки, включал гидравлический насос. С надсадным гудением из пола вылезал блестящий металлический столб, поднимая на балках-рельсах машину. По столбу потеками стекала черная смазка.
Сильной струей я промывал машину снизу и под крыльями. Со шваброй без ручки проходился по колесам. Я механически выполнял то, что с нудным однообразием десятки раз повторялось каждый день, и представлял, как хорошо, наверное, быть директором универмага. Продавцы — те за прилавками толкутся да с покупателями переругиваются. Тоже, считай, работенка, хотя и не пыльная. А директор? В отдельном небось кабинете сидит и бумажки подписывает. Секретарша у него длинноногая и персональный оклад. За какие такие, интересно, особые достоинства он в уютном кабинете подписывает бумажки, а я обязан в холодрыге и сырости мыть его машину? Разве это справедливо? Меня все время не оставляла мысль о несправедливости. И если владелец машины казался мне директором, я думал так о директорах. Если ученым — об ученых. Если пенсионером — о пенсионерах. Чем, в конце концов, не жизнь тому же пенсионеру? Встал, когда захотел. Чаёк погонял. В кинишко сходил. А пенсия ему ежемесячно, хоть он вообще из кровати не вылезай. Может, это тоже справедливо? Ни шиша не делают, а денежки загребают!
— Мотор тебе мыть? — спрашивал я, спустив машину.
Некоторые мотор не мыли, только кузов. Но я мог помыть и мотор, даже если в наряде данная работа указана не была. Ну и что, если не указана? Я тебе помою без наряда, ты мне заплатишь без огляда. Не боись, не дороже денег. Сколько не пожалеешь, столько и ладно.
Если все равно отказывались, говорил:
— Не желаешь, как желаешь. Катайся с грязным. Мне до лампочки. Пускай хоть клопы в твоем моторе заводятся. Видать, привык дома к клопам-то. Хы-хы-хы-ы!
Я разговаривал с ними со всеми чуточку свысока. А что? Приди я к ним, еще и в приемной бы насиделся. И резолюцию бы наискосок по заявлению получил: «Отказать!». А тут я хозяин. И я им не отказывал. Просто немножечко тешил себя тем, что мог ими несколько минут покомандовать. Да и когда я говорил им, как равный равному, «ты», меня тоже несколько поднимало. Какое-то вроде удовольствие в работе чувствовал.
Однажды к нам на станцию заехал даже один известный киноартист, которого я не раз видел в кино и по телевизору. Машину я ему отдраил на совесть. Стекла и те протер не только снаружи, но и внутри. И подсказал, что люфтит переднее правое колесо. Просто так подсказал, без всякой корысти. Хотя, откровенно говоря, тоже было немножечко обидно: чего в нем такого особенного, в этом артисте? А тянут в каждый фильм. И телевизор, как ни включи, его физиономия.
— Думаешь, люфтит? — спросил артист, осторожно трогая колесо рукой в кожаной перчатке.
— Чего, думаю? — удивляясь его серости, хмыкнул я. — Я вижу, а не думаю. Я машину до последнего винтика знаю. Здесь я так, на мойке… случайно. Подшипник у тебя, наверное. Ты попроси там механика на яме, чтобы он посмотрел. Я бы и сам тебе подтянул, да некогда.
И когда я небрежно произносил «подшипник у тебя», «ты попроси», «я бы и сам тебе подтянул», сердце у меня сладко и как-то испуганно замирало. А после меня долго не оставляло приподнятое настроение.
— Спасибо, дружище, — сказал артист, когда я протер ему насухо машину. — Огромное спасибо. Очень приятно было познакомиться.
Мы с ним от души поговорили. Он мне вопросы разные задавал. Интересовался. И я с него денег принципиально не хотел брать.
Уважительный человек. И я таких тоже уважаю. Думал, еще приедет — друзьями будем.
Несколько дней после знакомства с артистом я ходил какой-то сам не свой. Мне все представлялось, что вот-вот распахнутся ворота и снова въедет серая «волга». Из нее выскочит артист, хлопнет меня по плечу и скажет, что он приехал не только помыться. Вернее, не так. Он скажет, что это последняя машина, которую вымоет Гремислав Карпухин. В новом фильме для одной очень важной роли никак не могут подобрать актера. А я именно то, что нужно. И рост, и поворот головы, и жизнерадостный смех. Зачем бы он иначе меня обо всем расспрашивал?
— Давай, дружище, соглашайся, — скажет артист. — Думаешь, сниматься в кино так уж трудно? Не трудней, по крайней мере, чем мыть машины. И в тысячу раз приятней. А уж о деньгах я и не говорю.
А что, действительно, особенного — сниматься в кино? Где потрудней, прыжки какие, скачки, вместо тебя снимают спортсмена. Остальное делай и говори, что тебе скажут, да по-умному долго и задумчиво смотри крупным планом в объектив.
Вот оно, вот! Не попал в летчики-истребители, так артистом ничуть не хуже. Даже, пожалуй, еще лучше. Фотографии летчиков небось в газетных киосках не продают, а фото кинозвезд — на каждом углу. Наконец-то сбудется мамина мечта. Мама всегда говорила, что я еще покажу себя. Недаром она дала мне такое звучное имя — Гремислав, что означает «греметь» и «слава». Уж через кино-то слава обо мне могла прогреметь на весь мир. Кино — это вам не истребительная авиация. А те, о ком гремит слава, наверняка живут припеваючи, получше, чем любые директора универмагов, ученые и тем более отставные полковники.
Ну чего я в конце концов прицепился к летчику-истребителю? Разве летчик-истребитель в итоге не тот же отставной полковник? Зарплата, разумеется, у летчиков наверняка дай боже! И кормят их всякими шоколадами. Да еще обмундирование бесплатное. А что дальше? Живут вечно в какой-нибудь дыре. И те же, как в обычной пехоте, построения, тревоги, гауптвахты. Перед каждым, кто старше тебя по званию, тянись. Возражать не моги. А отпуск, чтобы отвести душу, один раз в году. Разве это жизнь? Нет уж! Если вдуматься, то в мытье машин тоже есть своя прелесть. Сидишь вот и ветошь перебираешь. А тебя ждут. В порядке живой очереди. Словно в приемной. А свобода? Могу хоть завтра плюнуть и уйти на другое место. Наш брат где угодно требуется. А приварок? Бывали дни, когда приварок у меня набегал до десяти рублей. Чем не житуха? Уметь надо.
Но, между прочим, тот день, когда со мной приключилась совершенно невероятная история, о которой я собираюсь рассказать, оказался не очень удачным. В смысле, я имею в виду, приварка. И все же к вечеру в кармане ватника под моим фартуком кое-что позвякивало. Для зимы, по крайней мере, вполне терпимо — пять рублей двадцать восемь копеек.
Приварок у меня обычно получался не только на мытье моторов, но и на шампуне.
— С шампунем не желаешь? — говорил я какому-нибудь смахивающему на художника типу с бородкой. — Как новенькая твоя тачка засверкает. Шампунь специально автомобильный. Только у меня. Хы-хы-хы-ы!
— С шампунем так с шампунем, — соглашался художник и звякал в мою руку мелочишкой.
И вот, когда накопилось пять двадцать восемь, в ворота, за которыми уже совсем потемнело, въехал вишневого цвета «москвич». С мороза машина покрылась испариной, и сквозь помутневшее ветровое стекло я водителя не разглядел.
— Да ворота-то затворяй! — как обычно, крикнул я, постукивая зябнувшими в резиновых сапогах ногами. — Не к теще на блины прикатил. Хы-хы-хы-ы! И мотор глуши. Мотор, говорю! Угорай тут из-за вас.
В окно «москвича» выглянула мохнатая шапка с опущенным на самые брови козырьком. Ниже козырька сидели большие, в красивой модной оправе очки с запотевшими стеклами. А еще ниже вызывающе торчал розовый круглый подбородок, подпертый пышным мохеровым шарфом.
— Я могу заехать? — спросила шапка.
— Мотор выруби, — приказал я, не успев еще причислить пижона в очках и с подбородком к какой-нибудь определенной профессии. Шапка смахивала и на музыканта из симфонического оркестра, и на заведующего магазином «Фрукты-овощи».
«Заехать!» Быстрые все какие. За картошкой небось в магазине и у кассы постой, и у прилавка потопчись. А здесь сразу — заехать.
Однако для симфонического оркестра или завмага пижон в шапке был слишком молод. И я безошибочно определил, что это обычный «папенькин сыночек», любимый сын какого-нибудь профессора, генерала или другого большого начальника. Деньги у таких деточек не свои, и они без особой жалости расстаются с рублями и двугривенными. Мысленно прибавив к пяти двадцати восьми еще рубль, я изобразил на лице свой обычный глубокомысленно-рассеянный вид, собираясь заставить мальчика подождать подольше. И тут мне показалось, что я уже где-то его видел, этого мальчика. Нет, не то чтобы он приезжал к нам. Другое. Я его хорошо знал. Но когда?
— Швабра еще куда-то делась, — подосадовал я вслух, продолжая припоминать.
— Какая швабра? — услышал я и оглянулся.
Из открытого окна «москвича» на меня смотрели большие модные очки. Под ними топорщился круглый розовый подбородок.
— Не вон та? — качнулся подбородок к бочке с водой, на краю которой лежала мочалочная швабра. — Вы же сами ее туда положили. При чем тут «куда-то делась»? Сами же положили и ищете виноватых.
Он сказал «ищете виноватых», и я мгновенно вспомнил и этот самоуверенный взгляд, и этот тон, и этот ненавистный подбородок. Конечно же, это был Андрей Зарубин, мой самый заклятый враг! Как я только сразу не узнал его? Это он, «великий математик», как мы его называли в школе, десять лет назал бросил в меня первый камень, с которого начался горный обвал. Это он, ставший теперь, по дошедшим до меня слухам, уже кандидатом наук, показывая тогда свою принципиальность, раздул историю, которая закончилась моим исключением из школы.