Борис Александрович Алмазов
«Умпа-ра-ра!..»
Эти истории произошли почти тридцать пять лет назад. Другая тогда была жизнь. Ещё во всём чувствовалась недавно окончившаяся война. Город был разбит, изуродован блокадой. Плохо было с едой и уж совсем плохо с игрушками. Какие там игрушки, когда у первоклассников был один букварь на пятерых!
Вечерами часто гасло электричество — не хватало угля и торфа для электростанции, — и наша огромная квартира, где в двенадцати комнатах проживало пятнадцать семей, погружалась в темноту.
«И у вас нет света? Это надолго! Теперь до утра…» — слышались в длиннющем коридоре голоса соседок.
Не сговариваясь, жители нашей коммуналки зажигали керосиновые лампы, свечки, а ещё чаще коптилки, сохранившиеся с блокадных времён, и, натыкаясь на многочисленные шкафы, сундуки, ящики с картошкой, что громоздились у каждой двери, шли на кухню. Там было и теплее, и светлее. И конечно же, мы, ребятишки, вымаливали позволения нести светлячки коптилок на кухню, а потом, затаившись, чтобы не погнали спать, сидели тихонечко, слушая взрослые разговоры о жизни, о войне, о судьбе, о надеждах…
Особенно мы любили сидеть на ещё тёплой огромной плите, среди погашенных примусов и керогазов. В живом свете коптилок кухня не казалась огромной и пугающе голой. По стенам её двигались волшебные тени, в удивительные узоры складывались трещины и пятна отвалившейся штукатурки на потолке.
И вот сначала тихонечко, будто сама собой запевалась песня.
Эта песня была про нашу жизнь. Каждая женщина из нашей квартиры провожала кого-то на фронт: мужа, сына, брата, жениха, отца…
Провожали все — встречали немногие. Потому и другая песня, старинная, была тоже про нас:
Мы сползали с плиты и прижимались к матерям, к их худеньким плечам. Натруженные мамины руки только в эти минуты вынужденного бездействия не были заняты работой, и потому можно было прижиматься к ним щеками, водить пальцем по жилочкам, гладить шершавую кожу ладоней…
Мы всё понимали, потому, наверно, и старались подпевать взрослым — чем ещё мы могли поддержать их, подбодрить?..
И всё-таки, когда я вспоминаю то время, на ум приходят чаще весёлые, смешные истории. Может, потому, что при всех неприятностях детство — хорошее время? А может, потому, что мы были детьми Победы.
Мы сильно отличались от нынешних мальчишек. Во-первых, внешне! До четвёртого класса нас стригли «под ноль», и то, что мой сосед и приятель Серёга отрастил чёлку, было очень смелым поступком!
Он вообще был очень смелым. И не упускал случая свою смелость потренировать. Например, из всех видов транспорта он предпочитал трамвайную «колбасу»!
Да, я совсем забыл, что нынешние ребята не знают, что это такое. Во времена нашего детства у разболтанных шустрых трамваев с раздвижными тяжеленными дверями, деревянными сиденьями и бубликами «держалок», которые болтались, как цыганские серьги, из-под вагона торчала штанга, которая скрепляла вагоны между собой. И поскольку у последнего вагона к ней ничего не крепилось, мы пользовались ею для бесплатного проезда, что очень не одобряли наши родители, учителя и милиционеры.
И в самом деле, со штанги было очень легко сорваться. Спасала трамвайная «колбаса» — толстая резиновая кишка с проводами, что свисала из задней стенки вагона. За неё можно было уцепиться мёртвой хваткой и катить через весь город — и бесплатно, и на свежем воздухе.
И школьная форма у нас была совсем другой: мы носили вельветовые курточки с отложным белым воротничком, который ужасно пачкался, и его нужно было каждый вечер менять. Что, кстати, мы делали сами, без помощи мамы. Худо-бедно, а с иголкой и ниткой управлялись не хуже, чем солдаты. Мы носили короткие штаны с манжетой и пуговицей у колена. Длинные брюки — это было событие! «Варёные» джинсы или «бананы» — нынче куда меньшая редкость.
А сами мы были ужасно деятельные. Круглые сутки в наших бритых головах роились какие-то идеи, изобретения… Наверно, и у современных мальчишек голова работает не хуже! Но мы постоянно свои замыслы воплощали в жизнь — неслись куда-то, хлопотали, мастерили, совершали поступки… Правда, мы их сначала совершали, а уж потом, иногда в кабинете директора, а частенько и в детской комнате милиции, шмыгая носами, задумывались о последствиях.
Сейчас-то вспоминать об этом весело, а вот тогда…
Впрочем, расспросите своих родителей, дедушек и бабушек — они вам расскажут много такого, что сегодня, глядя на них, таких серьёзных и строгих, даже трудно предположить! Я думаю, что истории из их детства не уступят тем, что я хочу вам рассказать.
Произошли они, как я уже говорил, тридцать пять лет тому назад в одном большом прекрасном городе, сильно израненном войной, с двумя самыми обыкновенными мальчишками средней величины.
Кое-что из случившегося произошло со мной и моими друзьями, кое-что рассказали мои сверстники… В общем, как пелось в одной песенке нашего детства:
Нечётный закон
Настоящий футбольный мяч с покрышкой и с камерой стоил безумные деньги. Но дело было не только в деньгах! Деньги бы мы всем классом накопили — мяч для нас был самой необходимой вещью!
Просто его негде было купить!
Сколько раз мы с Серёгой ходили барахолку, где продавалось всё: от трофейного аккордеона до иглы для чистки примуса! Там можно было купить даже «неизвестно что», и притом целый мешок, и всего за рубль!
Этот мешок «неизвестно с чем» продавал немыслимого вида цыган. Мешок можно было щупать, поднимать, пробуя на вес, но развязывать не разрешалось. Около этого цыгана всегда толпился народ. Правда, я ни разу не видел, чтобы этот мешок «неизвестно с чем» кто-нибудь купил.
На барахолке продавались пиджаки и патефоны, гипсовые кошечки-копилки, мраморные слоники и картины, нарисованные тут же при нас на старой клеёнке, где по желанию заказчика могла быть изображена тройка с лихим ямщиком, уносившаяся в зимнюю лунную ночь, лебеди на пруду, русалки или красавицы в шароварах, возлежащие на коврах.
Одним словом, на барахолке можно было купить всё. Всё, кроме футбольного мяча. То ли мы были такие невезучие, то ли действительно он был страшной редкостью, но, сколько мы ни ходили по набережной Обводного канала в гудящей, вороватой и густой толпе продавцов и покупателей, мы ни разу не видели мяча в продаже.
Поэтому нам приходилось гонять по пустырю пустую консервную банку. Особенно скверно приходилось мне: я был вратарём и хватать консервную банку руками было не особенно приятно.
И вдруг Серёга достал мяч. Настоящий! Пахнущий кожей, звонко бумкающий под ударами!
— На три часа! — сказал Серёга, бледный от гордости. И мы ринулись на пустырь.
Пустырь был большой, основательно вытоптанный, ограниченный с одной стороны железнодорожной насыпью, с другой — забором из колючей проволоки, за которым пленные немцы строили дом, и глухим забором с третьей.
С некоторых пор в этом глухом заборе пропилили калитку и повесили вывеску, которая относилась к высокому кирпичному зданию за забором: «НИИ». По утрам в это самое НИИ шли разные тётеньки в шляпках и дяденьки с рулонами чертежей. Иногда подкатывала машина, и тогда из калитки выбегал старый толстый охранник и отдавал приехавшим честь. Чаще всего на чёрной легковой машине приезжала тётенька в офицерской шинели с полковничьими погонами. Она курила папиросы «Казбек» и носила очки. Она всегда махала на охранника рукой, но он всё равно почтительно открывал перед нею калитку, суетился и вообще мешал пройти!
Он был противный, потому что нас с пустыря гонял, хотя мы ему ничего дурного не делали. Ну, подумаешь, консервная банка в забор попадает, если мне забивают гол, так что? Что, забор сломается, что ли?
Но он обязательно выскакивал и начинал орать:
— Прекратите немедленно! Вы мешаете научной работе! Вы мешаете товарищам научным работникам.
Иногда мы видели, как в окне второго этажа появлялась эта очкастая, только она была не в шинели, а в белом халате, как доктор. Она смотрела на нас сквозь свои огромные очки и курила. Мы её побаивались.
Но в этот день мы о ней даже и не вспомнили, а сразу разделились на две команды и начали играть! Но играть-то настоящим мячом оказалось совсем не просто! Мяч — это не консервная банка! По нему чуть стукнешь, он на сто километров летит. Мы его сразу же за колючую проволоку загнали, на стройку к немцам. Ещё хорошо, что никто не заметил. Серёга быстро, как ящерица, под проволокой пролез и принёс мяч обратно.
Мы решили играть в одни ворота. Ну в те, где забор, где я стоял! Раза два мяч саданул в забор, и сразу выскочил охранник и начал на нас орать.
Но мы на него — ноль внимания. Чего он сделает: нас много — он один. Он покричал-покричал, побегал и потом пригрозил:
— Ну, погодите! Вот перелетит мячик через забор, я вам его проколю, ей-богу, проколю!
Тут у нас как раз сложилась такая ситуация, что надо бить одиннадцатиметровый! И выпало бить Серёге.
Он отсчитал одиннадцать метров, разбежался.
Ребята из другой команды стали стенкой передо мной, чтобы ворота прикрыть. (Поскольку идёт игра в одни ворота, то я для обеих команд вратарь.) Выстроились они стенкой, и мне сразу стало не видно, что там Серёга делает. Но даже если бы я видел, то ничего изменить бы не смог. Потому что у Серёги пушечный удар! Он так и говорит: «У моей правой — удар пушечный, а у левой — смертельный!»
Я, правда, не видел, какой он ногой бил. Но удар» действительно, оказался пушечным. Мяч ударил в игроков, двое сразу же на землю повалились. А мяч взмыл под самое небо и потом, как по ниточке, покатился… покатился… И прямо в окно этого НИИ! Окно было открыто, и стекло осталось целым, и что расколотил мяч, когда в комнату попал, нам не было видно!
— Ага! — закричал охранник, выскакивая из проходной. — Понаделали делов, голубчики!
Мы бросились кто куда! Собрались уже по другую сторону насыпи.
На Серёгу было страшно смотреть.
— Мне же его под честно-пречестное на три часа дали! — шептал он.
— Надо идти просить, чтобы мяч отдали! — сказал Коля Осташевский.
— Вот ты, такой умный, и иди! — сказали другие мальчишки.
— Кто забил, пусть тот и идёт! — сказал Коля, поглядывая на Серёгу. Да было и так ясно, что идти Серёге.
Серёга встал, пошмыгал носом и пошёл к проходной, где его уже поджидал ухмыляющийся охранник.
И тут я не знаю почему, но я вдруг пошёл по травянистому откосу насыпи и бросился за Серёгой. Вообще-то я думал, что все мальчишки побегут за мной… Но никто не побежал. И даже кто-то сказал:
— Во Пифагор — лопух! Сам на рожон лезет!
Я догнал Серёгу и пошёл с ним рядом.
— Ага! — ухмыльнулся охранник, блеснув металлическими зубами.
— Чего «ага»-то? — смело глядя ему в глаза, сказал Серёга.
— А вот сейчас отведу тебя к учёному секретарю — тогда узнаешь!
— Да хоть к печёному, хоть к мочёному! — бесстрашно ответил Серёга.
Я, конечно, молчал, но не отставал от Серёги ни на шаг! Охранник даже растерялся.
— Ага! — сказал он. — Ага! Храбрые какие! Сейчас посмотрим, какие вы храбрые!
И он цепкими железными пальцами вдруг схватил нас за уши и поволок по коридору, а потом по лестнице на второй этаж.
— Ну, ты! — кричал Серёга. — Отпусти ухи! Отпусти!
А я всё никак не мог так извернуться, чтобы укусить его за руку. Прихохатывая, охранник втолкнул нас в комнату, и мы услышали строгий голос:
— Что это такое! Я спрашиваю, что это такое!
— Вот! — сказал охранник. — Футболисты! Те самые!
— Я не о том! Немедленно отпустите их уши!
Охранник разжал пальцы, и мы увидели комнату, всю заставленную какими-то приборами, и тётеньку — ту самую, в очках!
— Тётенька! — закричал Серёга. — Отдайте мяч! Я вас очень прошу, и вот он тоже, и мы все!
— Вас же предупреждали, что здесь играть не положено, — сказала она.
— Мы больше не будем! — заныл Серёга. — Это не наш мячик, отдайте, пожалуйста.
И тут я увидел на большом письменном столе, заваленном разными бумагами, наш мячик! Я увидел его и прикинул, как бы так его схватить и выкинуть в окно нашим ребятам. А с нами пусть что хотят потом делают.
И ещё я увидел на письменном столе фотографию какого-то солдата — совсем мальчишки.
— Пифагор! — закричал Серёга. — Ну хоть ты скажи! Пусть мячик отдадут. Он же не наш.
— Как? — вдруг заинтересовалась строгая тётенька. Она даже перестала что-то писать на листках бумаги. — Как он тебя назвал?
— Пифагор, — пояснил Серёга. — Сокращённо Пифа…
— Вы хоть знаете, кто это был? — спросила она, поворачиваясь к нам на стуле и пристально глядя сквозь свои огромные очки.
— Математик, — сказал я. — Древнегреческий. Что мы, вообще, что ли, серость? Мы уже в третьем классе.
— Я не о том! — сказала она, доставая коробку «Казбека». — К тебе-то он какое отношение имеет?
Я пожал плечами.
— Я спрашиваю, — сказала очкастая, — почему тебя называют Пифагором?
— Дураки! Вот и называют! — сказал я, глядя в пол.
— Сам ты дурак! — сказал Серёга и заискивающим голосом объяснил: — Он, тётенька, думает, что открыл нечётный закон!
— Кто думает?
— Пифагор!
— Настоящий или вот этот фрукт? — сказала тётенька. — Совсем вы меня заморочили.
— Наш, — сказал Серёга. — Тётенька, отдайте, пожалуйста, мячик.
А я всё стоял и прикидывал, как бы так метнуться, чтобы схватить мячик — и в окно! Тем более что окно открыто.
— Отстань ты со своим мячиком! — заругалась на Серёгу тётенька. — Ты что, серьёзно предполагаешь, что открыл математический закон?
— Чего мне предполагать! — сказал я, глядя в её круглые очки. — Я не предполагаю! Я открыл!
— Посмотрите какой! — удивилась очкастая. — Прямо Галилео Галилей. «И всё-таки она вертится!»
— Тётенька, — заныл опять Серёга, пытаясь выдавить слезу, — отдайте мячик!
— Отстань ты со своим мячиком! — цыкнула на него тётенька. — Ну и в чём же, Пифагор, сущность твоего закона?
— Чего?
— Я спрашиваю: о чём твой закон?
— Трудно объяснить.
— Нет уж, пожалуйста… Я обещаю тебе постараться понять. Соблаговолите уж объяснить!
— Тётенька! Отдайте мячик! — опять заныл Серёга.
Тётенька вдруг схватила его за плечи, вытолкнула в коридор и закричала там:
— Демидыч! Демидыч! Выведи его! Не даёт работать! За уши не смей! Слышишь, не смей делать ему больно!
Она вернулась в комнату и села передо мной.
А я стоял как дурак и проклинал себя, что не выкинул мяч в окно, пока её не было. Но что-то меня удерживало.
— Тётенька! — раздался Серёгин голос из-за забора. — Будьте человеком, отдайте мячик.
— Это чёрт знает что! — закричала тётенька и суетливо закрыла окно.
— Послушай, Пифагор! У меня полно дел! Ты отнимаешь у меня время! — сказала она, беря меня твёрдыми руками за плечи.