У большого кедрового бора, где Зыбун выходит к берегу крутонравного таежного Чутыма, раскинулся плес. Десятками ручьев шлют болота свои ржавые воды на плес, но теплые донные ключи разбавляют черные, как кофе, потоки, прижимают их к берегам, гонят вниз. У плеса, на белопесчаном яру, в урожайные орехом, а значит, богатые и зверем годы, бывает, дымится много юрт.
Сейчас осталось две. В одной летом ночует старый охотник-селькуп Нюролька, в другой живет бабушка Эд.
— В юрте я ротилась, в юрте и помирать путу, — говорит она.
Поселение так и зовется — Юрты, или Юрты Жуванжи. Жуванжа — хант, охотник. Сын его, Санька, учится вместе с внуком Нюрольки, Хасаном, в Рыльске, за семьюдесятью плесами.
— А сколько это, деда, километров? — спросил как-то Хасан.
— А шайтан мерял, да сажень утопил.
Нынче ребята впервые за пять лет ученья проводят зимние каникулы дома.
Нюролька давно обещал взять Хасана с собой на зимнюю охоту и разбудил его наутро затемно. Кедрачи, облюбованные им, были далеко. Их так и звали: Дальние борики. Охотники сюда заглядывали редко.
Густая темень, разлохмаченная редкими проблесками невидимой луны, наползала со всех сторон; шла по пятам, забегала вперед, таилась в глухом сумраке еловых лап. Светлеющее небо рвало темень сверху, а снег — снизу, но она упорно гнездилась в подлеске, в тяжелой хвое. По ночной тайге Хасан шел впервые, и малейший шорох верхового предрассветного ветерка чудился вздохами зверя — то умирающего, то переводящего дыхание перед прыжком.
Хасан и сам не заметил, когда стянул с плеча ружье, взял его на руку. Его воображение дорисовывало то шалого медведя, то рысь, изготовившуюся к прыжку… «Вот она сжалась в комок, взметнулась!» Он, Хасан, на лету перехватит ее дуплетом. Дед зло обернется, чтобы ругнуть его за баловство с ружьем, но тут к ногам деда упадет кровожадный хищник. Мертвым. А Хасан спокойно будет перезаряжать ружье…
Но как ни вслушивается Хасан в дыхание тайги, слух ловит только два звука:
— Шшшш… Хруп! Шшшш… Хруп!
Это размеренно спокойно шагает дед.
Шли долго: урманы[1] перемежались болотцами, мелколесьем. Подволожные[2] лыжи с легким приятным похрустыванием шуршали слежавшимся за ночь снежком. Повизгивая от радости, впереди серым шаром катился Музгарка. Свежело; утренние туманные сумерки оседали быстро и бесследно. Вышли к прогалине, ровной, как стол.
— Смотри, деда, это ж, наверно, озеро!
— Озеро!
— И рыба в нем есть?
— А как же. Щучье озеро, да без рыбы!
— Деда, а где Пескарево озеро?
— А вот оно и есть.
— Так это же Щучье!
— Сейчас Щучье, а было Пескаревым. Потому голимый пескарь в нем жил. А вот лет тридцать назад невесть кто пустил в него щук — расплодились они, стервы, пожрали начисто пескаря. Теперь жрут друг друга.
Нюролька вынул из-за пояса топорик, срубил березку. Тонкие сучки обрубил, а один, потолще, оставил. Получился крюк.
— Это, деда, зачем?
— Рыбу удить.
— Ну уж!
Нюролька сделал у берега прорубь, поводил в ней березовым крюком и вытащил на лед садок. Внутри трепыхались десятка два щук-травянок.
— Ы-ы… Ты уже был здесь, — разочарованно протянул Хасан. — Деда, а это здесь нашли пулемет? — вдруг оживился он.
— Здесь. — Ссыпав травянок в лузан, Нюролька продолжал: — В восемнадцатом году наши тут одну шайку белых прижали. Награбили добра в Рыльске и бежали. Да главный только ихний полковник с проводником, немым Епишкой, и ушли на Зыбун…
— Деда, а это правда, что никто с Зыбуна не возвертался?
Нюролька крякнул, сплюнул. Не любили говорить о Зыбуне в Юртах.
Начались Дальние борики. Нюролька разыскал сложенные под кедром плашки, стал расставлять их, а Хасан присматривался к деду, помогал.
Управившись с плашками, перекусили и пошли промышлять с ружьями — вдвоем с одной собакой.
Вдруг «Фурр! Пуфф!» — будто старый обгорелый пень с грохотом и треском вырвался из промерзшей земли и черной тенью унесся в чащу столетних елей. Даже Музгарка на какое-то мгновение растерялся.
«Глухарь!»
Хасан от неожиданности обмер.
Дуплетом, с почти неуловимым на слух интервалом, бьет Нюролька. Музгарка взвизгнул, исчез в ельнике.
— У-ушел?
Нюролька не отвечает, молча поднимает краснобрового таежного красавца из-под самого носа Музгарки. Глухарь огромный, тяжелый. Хасан прячет его в лузан. Тяжесть добычи постоянно напоминает о себе, радует. И словно теплее, уютнее становится в просветлевшей тайге.
Музгарка уже лает на рябчиков — яростно, самозабвенно. От всей своей собачьей души.
— Деда, дай я! — просит Хасан. А сам уж обходит его. Пыхтя от азарта, он бежит на лай.
— Ишь, не успеет! — добродушно ворчит дед. — Никуда они теперича не денутся.
…Зимняя ночь подкрадывается незаметно, и едва засумерничало, Нюролька облюбовал сухостой, срубил его, раскряжевал. Подтесав кряжи, положил одно на клинья вдоль другого, а между ними насовал щепы, сушняку. Получилась нодья — зимний охотничий костер, который и тепла дает много и горит всю ночь. Спи без заботы.
— Похоже, бурелом будет, — говорит Нюролька.
— Да, — солидно подтверждает Хасан, стараясь догадаться почему.
Нюролька раскидал снег, развел огонь. Пока рябчики варились, устроил навес. Хасан нарубил пихтовых лап — спать на них тепло, удобно. А на прогалинке уже легкими струйками завихрялась пороша. Лес зашевелился.
Хасан торопливо дул на ложку и, обжигаясь, ел жадно; никогда суп не казался ему столь вкусным. Поели и легли на пихтовые лапы меж нодьей и навесом. От навеса тепло отражается и греет со всех сторон. Приятно, тепло у нодьи. А тайга уже заскрипела, зашуршала, запосвистывал ветер в шумливых вершинах. С глухим хрустом упал где-то сухостой. Поодаль тихо стонал старый кедр.
— Придавит нас, деда…
— Чудак-человек, аль я не вижу, куда наклон. И ветер.
— А если ветер переменится?
— Наклон.
Вдруг кедр всхлипнул как-то особенно жалобно.
— У-ух! — присвистнул Хасан.
Глубоко в снежный бугор врезался кедр и будто развалился надвое.
— Деда, а де… — Испуг и изумление перехватили дыхание Хасана: бугор осел, заворочался, ожил. Хочет крикнуть Хасан и не может. Бурая лохматая голова показалась из-под дерева. — А-а!
Вот-те на! Нюролька схватил ружье, взвел курок: левый ствол всегда заряжался пулей. Хасан тем временем пришел в себя, кубарем скатился под навес, схватил топорик.
А Музгарка уже «висел» на медвежьем заду. Громыхнул выстрел. Взревел косматый и, взбивая снежную пыль, завертелся на месте. Музгарка прыгал, захлебываясь от лая и визга.
«Неужели дробь? — пронеслось у Нюрольки. — Нет, левый… — Он достал новый патрон, зарядил. Медведь стоял на задних лапах, рыча тер ослепшие глаза. — Дробь и есть».
Выстрел. Косматый обмяк. Нюролька разломил ружье, вынул патроны: так и есть, с пулей оказался в правом стволе.
— Это ты баловал с ружьем?
— Я только патроны поглядел и обратно вставил.
— «Вставил»! Вот вставил бы тебе косматый, узнал бы, как патроны путать. Чего с топором-то?
— Я бы зарубил медведя, — искоса, с упрямством взглянул на деда внук.
— Ха-ха-ха! — схватился Нюролька за живот. Хотя ему и не смешно, но смех трухнувшего деда — просто нервная разрядка, и, он, скрывая дрожь в руках, хохочет так, что черная с проседью голова вздрагивает. Захохотал и Хасан. Нюролька умолк. Не годится старому таежнику скалить зубы с мальчишкой невесть над чем.
— Ладно, будет!
Закидали тушу снегом, завалили хвоей.
— Ой, сколько серы! — Хасан склонился над глубокой раной на стволе упавшего кедра. — Я, деда, сейчас, я немного отковырну. — И вдруг закричал: — Деда! Там письмо!
Нюролька подошел. Под янтарным наплывом, верно, слова. Писано на бересте, прибитой на затесе. Со временем письмо выцвело, а с краев затянулось. Только три полоски — в каждой по несколько букв — и сохранили смоляные слезы дерева.
«…овари… ковника… ли… яд… зер…
…ил тиф… олото… на… ел… ка… ел…
тр… ша…»
Хасан уже принялся было читать письмо, но Нюролька заторопился:
— Ладно, дома разберешь. Клади в лузан[3]. Спать надо.
Наутро Нюролька разрубил тушу медведя на части. Прихватив по ноше мяса, охотники отправились домой. «Зачем пропадать добру? — рассуждал старый охотник. — Нельзя зря губить зверя». Да и у Хасана уже пропал интерес к охоте. Не терпелось увидеть Саньку, расшифровать таинственное письмо. Едва вернулись — Хасана и след простыл.
— Знаешь, дед говорит, что письму этому не меньше сорока лет, — шептал почему-то Хасан, хотя Санька воспринял рассказ о нем с откровенной насмешкой.
— Ну, и что? Кому оно теперь нужно?
Но по мере того, как, расшифровывая его, ребята стали делать различные предположения и фантазировать, настроение Саньки менялось.
Берестяное письмо Хасан с Санькой прочитали так:
«Товарищи! Полковника догнали на гряде, у озера. Но нас свалил тиф. Золото спрятали на гряде, под отдельным камнем, от ельника в трех шагах…»
— Вот только в трех, тринадцати или тридцати? — усомнился Санька.
— Это смотря где лежит отдельный камень.
— Знаешь, давай расспросим бабушку Эд и твоего деда, — предложил Санька. — Кто, когда проходил через Юрты. Выспросим все о Зыбуне.
— С дедом бы надо сначала. Только вдвоем бы… Он ведь проводником у партизан был.
* * *
Болото по-хантыйски — нарым.
— На полночь из Юрт пойдешь — нарым, на полдень ли — опять есть нарым, — неторопливо говорит Нюролька. — А вот Зыбун — только там, — машет он рукой в сторону юга. — Хмарь, топь. Сухой тайга совсем маленько.
Он заглядывает ребятам в глаза и спрашивает в упор, сердито:
— А вам для чо?
Так ни с чем и ушли ребята от Нюрольки.
— Пойдем к бабушке Эд! — настаивает Санька.
Ну что ж, к бабушке так к бабушке.
— Ладно. Нарубим ей заодно дров. Совсем, однако, худая стала, — солидно говорит Хасан, явно подражая деду. — Пошли!
Никто не знает, сколько лет бабушке Эд.
— Шбилась я, однако, сама, — говорит она, не выпуская трубки изо рта. — Дефятой десяток, однако.
Но память у бабушки Эд — всем бы такую!
— Шама-то я, внучки, из рода Карамо, — попыхивая трубочкой, шепелявила бабушка Эд. — Кочевали мы далеко на полночь. Когда сюда пришли — не шнаю. Тавно было. На бобров шдешнее-то племя охотилось. Олешек разводило. Прогнал его наш род. Не мирно в те годы жили.
— А кто здесь жил?
— Какое племя, бабушка? — уточняет Санька.
— Этого, внучки, я не шнаю. На Сыпуне шаманы их сахоронены. Наши туда не ходят. И вам сачем? Проклятое место. Не шмейте!
— Почему, бабушка? — заискивающе ловит взгляд бабушки Эд Санька.
И а от о чем рассказала бабушка Эд.
…Давным-давно это было. Богатством у людей тогда были не олени и ружья, а огонь. Весело трещал он в юртах, обогревая людей. И однажды искра вырвалась из дерева и попала ребенку в глаз. Заревел он. Мать схватила тесло, крикнула: «Не плачь, я ему! Изрублю, залью, затушу! Я корми его дровами, а он, неблагодарный, жечь моего ребенка?! Вот ему, вот ему!» — махала женщина теслом, швыряя на огонь снег.
Покачиваясь в такт словам, бабушка Эд говорит неторопливо. В паузы скосив глаза на котел с начавшим «дымиться» мясом, она посасывает короткую самодельную трубку. Пряди седых волос обрамляют ее коричневое морщинистое лицо.
…Ни одного глаза-искорки не осталось у огня. Потемнело в юрте, захолодало. Громче заплакал ребенок. Опомнилась мать, побежала в соседнюю юрту. Только вошла — очаг погас. И с тех пор к кому бы ни входила та женщина, огонь умирал… Упали тогда люди на колени: стали просить огонь у Молнии, у Ветра, у Солнца, у Сырой Земли… Сжалилось Солнце: нагрело Сырую Землю, подняло в небеса тяжелые тучи. Ветер пригнал их к людям Севера. И сказала тогда Молния: «Ладно, дам я людям Вечный Огонь! Только добуду его из сердца сына женщины, осквернившей Огонь».
С тех пор там, где стояла юрта той женщины, горит Вечный Огонь, но нет к нему людям пути…
Бабушка Эд закрывает глаза. Ребята вспоминают: в ясные морозные дни, случалось, было видно, как на Зыбуне столбом уходил ввысь туман. И впрямь, не то дым, не то пар. Бабушка Эд говорит: где горит Вечный Огонь, день и ночь кипит вода, и туда ушло побежденное племя.
Что же там — за сограми, за хлябью, за трясинами?..
— Нечего там, на Зыбуне, было делать, вот и нет пути! — сказал Хасан, выбравшись из тесной юрты бабушки Эд. — Мало ли всяких сказок!
— А помнишь, уже при нашей, при Советской власти, в Зачутымье скит нашли! — торопливо заговорил Санька. — Будто лет двести назад поселились первые-то люди там и все жили! Что на земле делалось — ничего не знали! Еще как-то по-церковному шпарили: даждь, днесь… Ткали холст из льна, а железа, говорят, и в помине не было. Повывелось все. Землю деревянной сохой пахали… Это точно!
Хасан тоже, еще совсем маленьким, слышал о ските, но ему до этой минуты и в голову не приходило, что на гряде могут быть люди. Он ответил не сразу.
— А знаешь, — оживился Санька, — если туда на лыжах, а? Уговори деда, пусть он попросит моего батьку рассказать о Зыбуне. Он что-то знает. Мой дед ведь тоже там погиб. Говорил, он знал дорогу на Зыбун — с какого-то березового мыса.
Хасан мнется.
— А ты что? Спроси сам.
— Не расскажет мне. Еще вздует…
Жуванжа мечтал воспитать из Саньки замену себе — меткого стрелка и следопыта, а у того лишь книжки на уме, в тайгу не выгонишь палкой. К охоте не лежала душа у Саньки. Бывало, идет по тайге за отцом, а мысли где-то с героями книг.
— Ты что — спишь? — сердится Жуванжа. — Уши заткнуты ватой?
Редко удавалось Жуванже выпроводить Саньку на охоту. Да и пойдет — ни с чем вернется. «Пролежал, поди, леньтяк, где-нибудь на солнышке, аль ягоду жрал, — подозревает Жуванжа сына; сопит, сердится: — Только бы читать да слушать сказки!».
Санька втайне мечтает о путешествии на космическом корабле. А на худой конец — летать на вертолете. О том, чтобы выучить Саньку на летчика, в последнее время подумывает и сам Жуванжа. «Ведь только не выучится. Лежебока», — человек прямой и грубоватый, беззлобно думает он.
— Глист в ём, — убеждала Жуванжу бабушка Эд. И советовала: — Ты помори его да шалом медвежьим горяченьким, шалом!
— Отчего ж красный-то? Вон рожу-то наел, — возражал Жуванжа. — Леньтяк он. Поморить, однако, надо. — И он ругал учителей: — Забили парню башку: летчик будешь. Анженер будешь… А он, сопляк, и рад, уши развесил.
— Весь, говорит, сыпун оплетаю, — поддакивала бабушка Эд, — на этом, вертлявом…
— Вертолете, — подсказывает Жуванжа.
— Фот, фот!
— Я ему, стервецу, облетаю!
Санька запоем читал фантастику и занимательную астрономию, возился с летающей моделью вертолета.
Но и Жуванжа не отступается. Увещевает:
— Я, бывало, в твои-то годы…
Санька слушает, но ни один мускул не шевельнется на его полном, казалось, всегда немного сонном лице. Он не оправдывается, не спорит. Единственное оружие Саньки — молчание. Жуванжа старается задеть его самолюбие:
— Хасан, вон, и учится не хуже тебя, засони, и на охоте мужику не уступит…