Это люди, которые влюбляются в революцию, как легионеры влюблялись в армию, люди, отвергающие социальный порядок и много требующие от жизни. Они хотели бы придать смысл собственному существованию; теперь, сбросив с себя всё это, они служат революции. Другие же, пришедшие с Бородиным, — это профессиональные революционеры, для них Китай — это ценное сырьё для обработки. Первых вы обнаружите в комиссариате пропаганды; вторых — почти всех — в стачечных комитетах и в армии. Гарин представляет первых — и руководит ими… Они не так сильны, но много умнее.
— Вы были в Кантоне до приезда Бородина?
— Да, — отвечает он, улыбаясь, — но, поверьте, я вполне объективен…
— А до того?
Он молчит. Наверняка скажет, что это не моё дело, и будет не так уж не прав… Но нет, он вновь улыбается и говорит, слегка коснувшись рукой моего колена:
— До того я был преподавателем в ханойском лицее.
Он улыбается шире, ещё ироничнее, надавливает мне на колено.
— Но я, видите ли, предпочёл другое…
И тут же возвращается к прерванному разговору, как бы желая помешать мне задать ещё один вопрос.
— Бородин — великий человек дела. Колоссальная работоспособность, храбрость, а если нужно — дерзость; в обращении очень прост, и все помыслы его — только о своей цели…
— Великий человек дела?
— Человек, который постоянно задаётся вопросом: «Может ли это принести мне пользу и каким образом?» В этом весь Бородин. На всех большевиках его поколения лежит печать борьбы с анархистами; все они думают, что во главе угла должна стоять реальность, что нужно прежде всего добиваться нормального функционирования власти. В нём, кроме того, осталось что-то от еврейского подростка, который читал Маркса в маленьком литовском городке — окружённый всеобщим презрением и имея в перспективе Сибирь…
Цикады, цикады.
— Когда вам доставят сведения, о которых вы только что говорили?
— Через несколько минут: мы будет ужинать у председателя шолонского отделения. У него такой же ресторан-курильня, как и этот.
Мы в самом деле проезжаем мимо украшенных огромными иероглифами и зеркалами ресторанов, где, кажется, нет ничего, кроме света и шума; огромное количество светильников, зеркал, сверкающих шаров, ламп, стук костяшек маджонга, музыка фонографов, голоса певиц, стоны флейт, удары цимбал и гонгов…
Световые полосы уже почти смыкаются. Шофёр сбрасывает скорость и, нервничая, безостановочно жмёт на клаксон, чтобы пробиться сквозь толпы людей в белых полотняных костюмах; толпа гораздо плотнее, чем на наших бульварах; рабочие, бедные китайцы-ремесленники шатаются здесь, поедая сладости и фрукты, неохотно расступаются перед ревущими и сигналящими машинами; шофёры-вьетнамцы выкрикивают ругательства. Здесь уже нет ничего французского.
Машина останавливается перед рестораном-курильней — без тех грубых железных балконов, что мы только что видели, и не такого колониального вида; само здание походит скорее на маленький частный особняк. У входа, над которым водружены два чёрных на золотом фоне иероглифа, как это принято, — сплошные зеркала: слева, справа, в глубине и даже на лестничных пролетах. В кассе тучный китаец, голый по пояс, перекидывает костяшки счетов: он почти полностью загораживает собой длинную комнату, где в полутьме видны оранжевые тела и руки, снующие над огромным блюдом с перламутровыми лангустами и над грудой пустых, лёгких пунцовых панцирей.
На втором этаже нас встречает китаец с бульдожьей мордой, на вид около сорока лет (знакомимся); он тут же ведёт нас в отдельный кабинет, где нас ожидают трое его соотечественников. Безупречно белые костюмы, военные воротники. На кушетке чёрного дерева колониальные каски. Знакомство. (Естественно, ни одного имени разобрать нельзя.
) Столик без скатерти заставлен тарелками, чашечками с соусом; плетёные кресла. Свет электрических лампочек, во множестве привешенных к потолку, дробит черноту ночи. Комната заполняется шумом голосов, но его перекрывают разрывы петард, стук костяшек домино, удары гонга и завывания однострунной скрипки. Вентиляторы тщётно пытаются разогнать горячий воздух.
Бульдог — хозяин ресторана, выполняющий роль переводчика, — говорит мне полушёпотом, с сильным акцентом:
— На этой неделе сюда приходил ужинать господин директор французской больницы…
Он, кажется, очень гордится этим, но самый пожилой из его друзей прерывает:
— Скажи им, что…
Жерар тут же сообщает, что я знаю кантонский диалект; заметно, что они проникаются ко мне симпатией. Начинается разговор — демократическая болтовня, «права народа» и т. п. У меня складывается очень чёткое ощущение, что единственная сила этих людей — это смутное желание перемен; единственное, что они действительно осознают, — это пережитые ими страдания. Я думаю о провинциальных комитетах во времена Конвента — но эти китайцы так изысканно вежливы, и это так странно контрастирует с их привычкой шмыгать носом. Как все они верят в силу слова! И вероятно, они не готовы к чёткой и к упорной деятельности технических комитетов, которым посылают свои доллары!
Вот в беспорядке всё, что они узнали сегодня:
Во всех городах Китая англичане поспешно укрываются на территории иностранных концессий.
Крупные объединения грузчиков приняли решение, что каждый из их членов будет вносить пять центов в день в фонд помощи забастовщикам Гонконга.
В Шанхае и Пекине готовятся грандиозные демонстрации протеста против жестокостей, совершённых иностранными империалистами, и во славу свободы Китая.
В южных провинциях идёт массовая запись добровольцев.
В кантонскую армию только что доставлено из России большое количество оружия и боеприпасов.
И ещё тщательно выписанное большими иероглифами:
В Гонконге обязательно будет отключено электричество.
Вчера было совершено пять террористических актов. Серьёзно ранен начальник полиции.
Видимо, город находится на грани нехватки воды.
И наконец, новости о внутренней политике; почти все они имеют отношение к человеку, которого зовут Чень Дай.
Отужинав, мы с Жераром спускаемся вниз, где летают в низких поклонах белые рукава; решаем немного прогуляться. Свежо; сирены кораблей, стоящих вблизи, на реке, своим протяжным рёвом, далеко разносящимся во влажном воздухе, заглушают время от времени гам китайских ресторанов.
Жерар, чем-то явно взволнованный, идёт справа. Сегодня он много выпил…
— Вам нехорошо?
— Нет.
— Вы чем-то встревожены?
— Да.
Едва ответив, он осознаёт грубость своего тона и тут же добавляет:
— Есть отчего…
— Но они, кажется, были в восторге?
— Что с них взять!
— И новости хороши.
— Какие?
— Да те, что они нам сообщили, чёрт возьми! Остановка Центральной электростанции, водо…
— Так вы не слышали, что говорил мой сосед?
— Я вынужден был слушать своего, он рассказывал о своём отце и о революции…
— Он говорил, что Чень Дай, без сомнения, вскоре открыто выступит против нас.
— Ну и что?
— Как это — ну и что? Вам этого мало?
— Может быть, и не мало, если бы я…
— Говоря коротко, он самый влиятельный человек в Кантоне.
— В чём это проявляется?
— Не могу объяснить. Впрочем, вы ещё много о нём услышите; будьте спокойны, это духовный вождь всех правых в партии. Друзья называют его китайским Ганди. Они, правда, ошибаются.
— Если конкретно, чего он хочет?
— Конкретно! Сразу видно, как вы молоды… Я ничего об этом не знаю. Он сам, возможно, тоже.
— Но чем он вам мешает?
— У нас были довольно напряжённые отношения.