Путешествие начинается с усталости: "Всякий путешественник знает этот расклад: эту смесь усталости и тревоги. Когда разглядываешь циферблаты и расписания, когда изучаешь венозный мрамор под ногами, вдыхая карболку и тусклый запах, источаемый в холодную зимнюю ночь чугунным локомотивом" ("Набережная неисцелимых").
Чувство невозможности вернуться в Ленинград/Петербург было для Бродского глубоко личным, но имело, по-видимому, общекультурные предпосылки и последствия: время в его творчестве предстает как безусловно однонаправленное движение, воплощающее одновременно постепенное разрушение и абсолютный ритм, поглощающий любые события ("…лишь вершины во тьме непрерывно шумят, словно маятник сна", из стихотворения "Ты проскачешь во мраке по бескрайним холодным холмам…" (1962); "…И колокол глухо бьет / в помещении Ллойда", из поэмы "Новый Жюль Верн" (1976)). Римский бог изменений Вертумн может быть только умершим и оплаканным ("Вертумн", 1990). Скорее всего, Бродский согласился бы с Зигмундом Фрейдом: "просвечивающее", накапливающее все слои существование города не имеет ничего общего с человеческой душой, сохраняющей все или почти все – и многое прячущей от самой себя.
Этой глубоко продуманной эстетике Бараш противопоставляет иную. В его стихотворениях нет столь уж четкой границы между Европой и Азией, говорящий (его и поэтом-то назвать трудно) не вполне отделен от туристов, "понаехавших" со всего мира:
Банально, как любой
разделенный, общий опыт:
самые популярные объекты внимания -
наиболее достойны посещения.
Время в стихотворениях Бараша – это не распад, а постоянное возобновление, вопреки всему. Одно из самых трогательных стихотворений в этой книге – это рассказ о том, как ставшие взрослыми дочь и сын будут приходить на могилу героя. Как ни странно, одна из предпосылок такого мировосприятия для Бараша могла стать жизнь в Израиле, где каждый момент могут произойти теракт или начаться боевые столкновения: "…пока / из-под шкуры политики не вылез череп истории / и очередная война не подвела черту под прежней жизнью, / давай собирать камни и шишки, бегать наперегонки до ближайшей мусорной урны, / карабкаться по камням на верхнюю детскую площадку…"
Получившуюся в результате поэтику можно было бы назвать децентрированной. Герой здесь, несмотря на стремление философски обобщать каждое свое значительное переживание, не солидаризируется с единственно правильной культурой, как это происходит у Бродского. Это не имперская и не ориенталистская поэзия. Произведения Бараша – бесконечная серия встреч, дающих надежду: каждый может "мутировать в то, / что больше тебя", и память о Малаховке и московском детстве при этом сохранится – но изменится.
Илья Кукулин
Перспективы
(стихотворения 2010–2016)
Автоэтнография
Замоскворечье
Ампир периода расцвета империи
на пепелище 1812 года. Доходные дома
рубежа прошлого и позапрошлого веков.
Конструктивизм для бедных позднесоветской империи.
Эклектизм для богатых на месте всего остального.
В одном из бывших доходных домов – мой
археологический слой, будто на срезе холма:
пятый и шестой этажи, достроенные
пленными немцами после войны.
Над ними еще два этажа
после нас.
На шестом этаже
угловой балкон, как кусок византийской мозаики
над обрывом в Средиземном море – часть пазла,
из которого складывается память.
Полвека назад
в комнатке за этим балконом мне снился
повторяющийся сон, что я падаю вниз.
И вот я внизу.
Рефлексирующий прохожий, полжизни живущий
в другой стране. И в то же время там же, пока
кто-то из нас – я или это место – не умрет.
"Пионерский садик" – сквер, где другие "я"
летят в дальние миры своего будущего в капсулах
детских колясок, лежа на спине, руки по швам, глядя
в небо сквозь ветви тех же деревьев.
Стены домов
вокруг сквера, облака, серый воздух -
это пространство столь же априорно, как
своды своего черепа, и листва на дорожке -
как сброшенная кожа
раннего детства.
Рим
Мимо Арки Тита тянется толпа пленников
имперского мифа, как мимо мумии Ленина,
когда нас принимали в пионеры. Там
была инициация лояльности империи, тут -
инициация принадлежности этой культуре.
В первый раз я оказался здесь
четверть века назад, в прошлом столетии,
в потоке беглых рабов из Советского Союза.
С тех пор времена изменились, а Рим нет -
живучая мумия бывшего господина Вселенной.Тибр не столь монументален, как
история его упоминаний. Неширок, неглубок,
вода непрозрачна… Впрочем, может быть,
это символ мутного потока истории?
Аутентично мутен.Мост, ведущий к центральному месту религии,
прославляющей любовь. На нем казнили преступников
и развешивали их трупы.
В частности, обезглавили Беатриче
Ченчи – за отцеубийство (граф-либертен из 16 века
терроризировал ее и всю семью). В лице этой девушки
на портрете в бывшем папском дворце – есть
чувствительность и твердость характера. Где-то
между тем и другим и кроется, вероятно,
сумеречное обаяние знаменитого преступления.Вероятно, лучшее, что есть в этом городе,
это перспективы. Перспективы улиц. Визуальные
ретроспективы. Перспективы прошлого, в которое
прямо сейчас, как в песочных часах, пересыпается
будущее. Узкое горлышко называется настоящим…Так много сбивающихся в кучу связей, что
в мозгу возникают помехи в движении ассоциаций,
как на дорожной развязке; пробка в горле, гололед
на трассах взгляда -
Тель-Авив
Современный город равен по территории
государству античного мира,
исторической области средневековья,
помойке-могильнику будущих веков.
И Тель-Авив соединяет все эти качества
со свойственным Средиземноморью эксгибиционизмом.С запада – нильский песок морского побережья,
где филистимляне, евреи и греки – лишь эпизоды,
не говоря уже о крестоносцах и турках. С востока -
тростниковые топи Долины Саронской.
Крокодилы в этих болотах, где консистенция воды
как автомобильное масло, повывелись только
сто лет назад, а кости бегемотов находят там же,
где Самсон обрушил храм соплеменников Далилы.Молельня того же времени в одном из
филистимских городов на месте Тель-Авива:
зал на пятьдесят идолопоклонников,
военный или торговый корабль молитвы,
с каменным основанием деревянной колонны
в центре. Очень сильный тяжеловес, вроде тех,
которые сейчас зубами тянут грузовики – аналог
бегемоту среди людей – вполне мог завалить колонну
в состоянии концентрированного аффекта. Хотя
зачем нам все время хочется найти физическое
подтверждение религиозного или художественного
опыта, как будто его самого по себе недостаточно?
Здесь, может быть, наиболее важна и близка
соразмерность сакрального и человеческого,
и в масштабах святилища,
и в перформансе Самсона.Яффо – гора над портом, в каменной чешуе,
меняющей цвет в зависимости от времени дня,
старые и новые мифы скользят по гладким
каменным проулкам, как по извилинам мозга.
Театр теней крестоносцев и Наполеона над камнем
Андромеды, под акваторией неба над сводами моря.
Силуэт этого четырехтысячелетнего дракона
всегда "в уме" горизонта, на променаде между
пляжами, заполненными живыми телами
и скелетами шезлонгов, – и заповедником Баухауза,
немецкого архитектурного стиля первой половины
прошлого века, репродуцированного евреями,
бежавшими от немцев, он сохранился
благодаря тому, что тут не было бомбардировок
со стороны англичан и союзников,
в отличие от Германии.На бывшей центральной площади
примерно на равном расстоянии от фонтана
были мэрия и резиденция национального поэта.
Сейчас это выглядит как декорация к мюзиклу
о столице небольшой провинции где-то
в Центральной или Восточной Европе
(Румыния? Польша? Украина?) сто лет назад.
Там почтенный местный поэт и легендарный
городской голова каждое утро приветственно
поднимают чашечки душистого кофе, завидев
друг друга: один с террасы своего особняка
из бетона (новомодный строительный материал),
другой – из окошка мэрии, построенной как
гостиница, но оказавшейся мэрией, что в принципе
ничего не изменило: здание населяли
такие же туристы в своем времени,
коммивояжеры и администраторы
национального освобождения.Хотя вряд ли мы "читаем" прошлое
и его жителей – лучше, чем они нас, гостей
из будущего, и чем любая эпоха – другую эпоху,
отцы – детей, дети – отцов, отцы детей – детей
своих отцов, и новые приезжие – репатриантов
столетней давности, построивших
умышленный город, кишащий жизнью,
Развалины-Весны, весна развалин -
День независимости
На балконах развевается белье и
развешаны национальные флаги. Все
верно: белье – символ семьи, родина -
вариант семьи: те же любовь-ненависть,
общее – враг личного…
Семейные трусы и Звезда Давида
развеваются под ветром между
красной землей и солнцем, смущая
прямой телесностью, раздражая
эксгибиционизмом, присущим любой
символике, задевая и восхищая
самодостаточностью.
Прогулка с собакой
Бобу
Несколько пролетов высоких каменных ступенек
колониального дома. В арке высокого окна
на лестничной площадке – сосны,
черепичные крыши и солнечные бойлеры,
нынешняя замена печных труб.Его хвост бьется о руку, держащую поводок.
Удивительное ощущение дружественности
этого хвоста, даже в такой нейтральной ситуации.Он выскакивает во двор, как с трамплина в воду,
и яростно гребет к ближайшим кустам.
Столько запахов мне не дано пережить никогда.
По каменным плитам между домом
и деревьями у стены с диким виноградом
разбегаются черные котята. Он смотрит на них
с опасливым любопытством, то ли пацифист
по характеру, то ли в его породу, бордер-колли,
заложена лишь одна жизненная функция:
пасти коров и овец, а не охотиться на соседей.Он родился на лошадиной ферме на краю Иерусалима.
Его семья перманентно лежит там по периметру
площадки для обучения выездке и в редком случае
необходимости – сомнабулическая попытка овцы
отлучиться за сладкой травинкой или
приближение к ферме шакалов из долины -
поднимает морды и лает: архаическая, но
комбинированная система охраны:
камеры слежения плюс сирены предостережения.Он был самый тихий в своем помете. Он и сейчас
очень тихий, беззвучный. Никогда не лает. Это
казалось странным: может быть, мы в его детстве
слишком жестко пресекали шум – и подавили
естественный собачий способ самовыражения?
Но однажды, когда привязался агрессивный прохожий,
он ясно пролаял свое мнение, прогнав нарушителя
границ приватности – и рассеяв сомнения
в способности озвучивать свои ощущения -
если в этом есть практическая необходимость…Он держит меня за поводок, как дети в свое время
за палец. Мы проходим мимо ограды виллы
с сиреневыми ставнями, где сбоку, в глубине сада -
наша съемная квартира под крышей. Слева от балкона
эвкалипт, справа иерусалимская сосна. Эвкалипт
любит стая одичавших южноамериканских попугаев,
гоняющихся каждый вечер за уходящим солнцем,
словно подростки за обидчиком у дверей бара.
На сосну прилетает удод и проверяет, есть ли кто
дома. В целом квартал, построенный в 30-е годы
прошлого века, напоминает Малаховку того же
времени – то есть, собственно, то время.
Его дух держится в этих домах и садах, будто
в пустой бутылке из-под хорошего алкоголя.Теннисный клуб. Религиозная школа.
Международное христианское посольство.
Поворот.
Кто он мне, это трогательное
существо на поводке? Член семьи? Да. Еще один
ребенок? Нет. Видимо, это больше всего похоже
на раба в старые времена. Живая деталь интерьера.
Рабы могут быть любимыми, своими, домашними.
Но есть дистанция неравенства, иерархия чувств,
разная любовь. И любовь к своей собаке вполне
претендент на участие в первой пятерке: после
любви к близким, любви к своему делу…
Правда, Боб?
Из цикла "Эпиграммы"
В сумерках, между зрелостью и старостью,
красное вино на белом столе, в саду
у очередной подруги, он подводит итоги:
итоги подвели его. Что же пошло не так?
Он был честолюбив и талантлив, одно
дополняло другое. Где изъян? Он не может
понять, и не может понять, он ли не может
понять или это вообще невозможно.Морщится от недоумения, жесткого,
как внезапная боль. Рисунок морщин
повторяет эту гримасу, которая
повторяется многие годы.
При новом приступе картина
разрушения непониманием
очищается и проявляется, словно
на слепой стене в глухом переулке
граффити после дождя.
Прогулка по достопримечательностям
Счастье непознаваемости.
Восторг недоумения.
Тоска от красоты природы.
Переполненность пустотой.
Клаустрофобия от открытости пространства.
Оргазм отчаяния, не связанного с
внешними обстоятельствами.Хороший уик-энд
в красивом месте с любимыми людьми.
Зимние тезисы
Ты не можешь оставаться "юным Вертером" -
ролевая модель сентиментального героя
своих переживаний – если старше Вертера
еще на одну его жизнь. Это выглядит
как пожилые дамы с распущенными
по-девичьи волосами. И так же неуместно
переживание старости и болезней после 50-ти -
потому что тавтология. Ужас пустоты,
пустота ужаса. Пужас устоты.Разочарование слишком естественно, как сон
ночью. Энтузиазм сопротивления слабости
слишком искусственен – не экологичен.
Энтузиазм разочарования – приближает
к тому, что пытаешься отдалить. Хотя
довольно трудно разделить жизнь и
нас. Идя к ней, оказываешься
ближе к себе.Недалеко от моего дома, в тупиковом
переулке, в одичавшем саду есть
здание в строительных лесах.
Невозможно понять, оно растет
или разваливается. В любом случае,
это вряд ли от него зависит. А пока
здесь только каркас существования,
свет, время, взгляд прохожего.
Долина Рейна
Все на месте: ощерившиеся челюсти
замков, коты в сапогах на мотоциклах,
в байкерской черной коже… Мир братьев Гримм,
средневековья в обложке немецкого романтизма.
Но вдобавок обнаружилось – ошеломительно, как
разблокированное воспоминание – насколько это
еще одна родина, в прямом, "физическом" смысле.
Я не искал здесь идентификации – она нашла меня.
Очаг ашкеназийских евреев – да, но чтобы
любая стена очередной еврейской улочки – будто
коврик с озером и горами над кроватью в детстве?
Ощущение родства – как с украинскими местечками
и русским языком.Безлюдная узкая улица, спускающаяся к реке:
пустой кокон места, где жили предки и теперь
порхают бабочки их потомков – наши дети… Замок
немецкого барона на горе, по-прежнему носящей
кельтское имя… Утес Лорелеи, бывшее святилище
кельтов… Каждый прогулочный паром заводит,
проплывая мимо, немецкую народную песню на стихи
еврея-ренегата Гейне. Водовороты самоопределения…
Средневековая Европа, кельтские мифы – еще две
родины. Сколько их может быть? Как же мы, бедные,
богаты. Выбирай, что хочешь.Или просто бреди
по заповедникам и национальным паркам ассоциаций
и идентификаций, беспредметной тоски и предметного,
тактильного путешествия, от внутреннего к внешнему,
и обратно… – петтинг с тканью и существом
существования.
Альпы
Облака, стоявшие утром между нами
и маленьким городком глубоко в долине, уходят,
словно день протер очки. Открывается
горизонт – чистый, как сон без сновидений.Здесь всегда транзит, перевал, переход.
Почти никакого культурно-исторического груза.
Последнее резонансное событие -
убийство неолитического охотника
за сотню километров отсюда.
И то он сохранился во льду почти полностью.Стрелки сосен показывают полдень в горах.
Мы смотрим на это из своего параллельного
измерения, и там – другая пустота,
с повышенным давлением исторического опыта,
смесь воспаленной необходимости действовать
и изнеможения,
средиземноморский коктейль:
половина вечно-юной амбивалентности,
половина – посмертной рефлексии.
Homo transitus
Homo transitus
Мы анонимны, как партизаны
в войне за независимость
транзитного существования.
Прозрачная капсула поезда бесшумно скользит
между рекой и шоссе, иногда отражаясь
в стеклах типовых коттеджей и ангаров.
"Homo Transitus".Вокзал северно-европейского города.
Уютно-пасмурно, освежающий сырой сквозняк,
асфальт пустого перрона, чистый и пористый,
как свежевыбритая щека.Боковое зрение уже прихватывает
привокзальную площадь, полупустую,
с оголенной геометрией автобусных остановок,
дома за ней, и память сравнивает,
играя на опережение
с новым опытом.А вот и мансарда с щелью вида
на костистые колючие пасти и хвосты
готических драконов, оцепеневших в ходе
переваривания исторических событий.Казалось бы – не присходит ничего,
то там, то тут… на скамейке у главного собора,
у фонтана под городской стеной,
на пластиковом стуле над вторым за день
даббл-эспрессо, а находишься
в полном, словно сдувшийся шарик,
изнеможении.И оказывается, что запомнил
больше, чем потом можешь вспомнить
за такой же промежуток времени – будто
съемочная аппаратура,
не зависимая от хозяина.Скорее всего, внимательность к деталям
вызвана отсутствием связи с ними.
В световой яме
между собой и миром,
землей и небом,
Homo Transitus.
Via Gallica
Via Gallica – одна из главных римских дорог в Предальпийской Галлии, проходившая через город Верона и вблизи озера Гарда.