Знак земли: Собрание стихотворений 2 стр.

III Карусель

ЯРМАРКА

Колеса скрипят…
Бороды – в ряд:
Рыжая, сивая, черная с рыжей.
Солнце, дивуясь, спускается ниже.
Ругань – как деготь –
Над пыльной дорогой.
Льется, как деготь, густая-густая,
В многобородых звучаньях растаяв.
Матерных слов не считать – не сочтешь!..
В русых усах вспоминается рожь.
Шум оглобель,
Лается хриплый заносчивый кобель;
Черный картуз,
Бравый ус,
И к кумачу – да кумач, да опять
Ситцевым пламенем вылит пылать.
В гамы и грохи –
Не ахать, не охать!
Солнце звенит бубенцами сплеча,
Ниже и ниже
В разлив кумача
Падает хворостом рыжим.
Бабы плечом округляют платок.
Кофты цветами сияют и жгутся.
Каждому: ситцы, свистульки, рожок,
Даже с разводами синими блюдца.
Эй!
Горячей!
Веселей!
Горячей!
Крики цыган.
Будет здесь всякий от сутолки пьян…
Мык ошалевших от шума коров,
Топот басистых шагов.
В гамах и грохах –
Не ахать, не охать!
Льется костром кумачовым народ…
Шибко раскрыв оглушительный рот, –
Девкой губастой в зычном весельи –
Ярмарка –
Ярмарка гулко орет,
Ветрокрутясь на шальной карусели:
– Эй!
– Веселей!
– Горячей!
– Веселей!
Ярче рябин этот вихрь кумачей.
Мчится без устали круг карусельный,
Веют и юбки, и кофты метелью.
Ярмарка – девка, цветистая плоть,
Жар и солнце не прочь побороть.
Дышит порывно, орет, всхохотав –
Солнце садится на яркий рукав.
Девка хохочет
Из всей своей мочи –
Икрами белыми брызжет в кругах.
Ражая девка – совсем не карга –
Семечки лущит, бросает, шуршит.
Ражая девка, что мед для души:
С этакой жить – не тужить!
Вот через гулы и гамы телег –
Солнечных песен самих веселей –
Шибко раскрыв оглушительный рот,
Ярмарка-девка
Зазывно орет:
– На карусели моей покружись,
– Лесобородая сельская жисть!
– Эй, крепкозадая бабья дремынь!
– Для карусели заботу покинь,
– Расхохочись в полоротый замах,
– Словно ты сделалась солнцем сама!
Солнце ли кругом? баба кругла?
А карусель понесла, понесла.
Груди под кофтою бабьей дрожат.
– Стали ребята за хохотом ржать.
– Парни садятся на карусель,
– Пусть кумачовая вихрит метель!
– Кругом –
– Друг за другом –
– Вертокруть –
– Не отдохнуть!
– Бабьи платки,
– Бабьи смешки.
– Крики, визги,
– Пестрые брызги.
– Несись!
– Кружись!
– Мужицкая жисть!
– Эй!
– Веселей!
– Горячей!
– Веселей!
…………………………………………………..........
Ярмарка – девка, горластая в зычном весельи!
Надо б и мне покружить на такой карусели.
Под перекаты гармошки, под солнечный звон –
Жарким костром твоих ситцев, как пакля зажжен –
Пусть распоюся и я – на мотив неизвестный –
Широкоротой, румяной, неграмотной песней.

ДЕРЕВЕНСКАЯ ВЕСНА

Е. Поленовой

Тепло-тепло на завалинках.
Дедушка Федос в старых валенках
Сидит на завалинке в картузе своем
Этаким чудесным замшеным грибом.
Нос большой – сизо-малинов от свежего солнца,
А под глазами – морщинок-сетей волоконца,
Лицо морщится, словно картофель печеный,
А картуз дедов от времени зеленый.
Сидит себе, смеется, на что не зная:
Бороденка редкая буро-седая,
Шея платком повязана красным, дочерним:
Может быть, собирался к вечерне,
Только ведь в валенках не пройти,
И решил остановиться в пути,
На завалинке посидеть
И послушать, как поет колокольная медь.
Добренький, тоненький, глазки – смородина,
Да и повадка совсем не воеводина,
Что-то под нос бормочет
И двигаться не хочет.
Над ним крыша соломенная,
Над крышей – апрель,
А в небесах синель.
Сам он в ватной кацавейке,
Ржавой, засаленной и цветом схожей с рыжей проталиной,
Такой тихий гриб, простой, без обманки –
Не особенно вкусный подарок веснянки,
Но милый, добрый и очень родной
С своим сизым носом и морковной головой…
Тут невольно сердцем весенним поймешь,
Что дедко Федос думает про рожь:
Думает про севы, сохи, запашки,
И как бы через это сшить внукам
По новой рубашке.
Думает крепко: преет, потеет, старается,
А мысль тугая совсем не ладно слагается…
Милый Федос! Гриб ты наш русский, старинный,
Мужичок-полевик, богатырь аржаной, двухаршинный,
Думай – не думай, а снова паши без устанки!
Сей, невзирая на плутни, безделье, обманки!
Снова с сердечным приветом тебе поклонюсь
За многоверстную, чудную, трудную Русь.

ИЮЛЬ

Н. Сахарову

Солнце светлого июля расцвело везде
И румяно заплясало на речной воде.
Девки поодаль – разделись – свежи и ярки, –
Смуглым телом оживляя зелень осоки.
Вот Машуха и Феклуша, груди не закрыв,
Раскачали над рекою дым кудлатых ив.
И, визгливо окунаясь в тишину воды,
Даже воздух обжигали телом молодым.
Мужики разделись молча, щупая ногой:
Холодна вода, тепла ли в этот ярый зной?
Срыву кинулися в воду и – пошла писать:
Гоготала, уплывала водяная рать.
Эки шутки вытворяли все бородачи! –
Лапой воду рассекали в звонкие ключи;
Грудь мохнатая пугала водяной покой –
Рыбы в страхе укрывались за травой речной…
Девки долго не купались, но – волнуя грудь –
Вылезали и садились в травах отдохнуть.
Солнце млело в бабьем теле золотым теплом.
Омут взбрызгивал на воздух прытким голавлем.
Изумрудный зимородок мчался к берегам,
И резвился над кустами сенокосный гам.

Я ПЛЫВУ ВВЕРХ ПО ВАС-ЮГАНУ Стихотворения 1928–1934

I

* * *

Опять сижу, очерченный кругами
Чешуйчатых широкобоких слов.
Они поплескивают над стихами
Павлиньим опереньем плавников.

Они летят по воздуху лещами,
Ложатся набок, изогнув хребты.
И в тесноте, заставленной вещами,
Мерцают красноватые хвосты.

Я их ловлю, увертливых и скользких,
Распластываю и кладу в тетрадь –
Калужских, вологодских и подольских,
Умеющих по-рыбьи трепетать.

И, как в ряды, укладывая в строки,
Я трудно жду, чтоб ожили стихи,
Чтоб в буйном плеске слов широкобоких
Закликали лихие петухи.

Я трудно жду. Надеюсь, жду, страдаю,
Но что за прок в страдальчестве моем?
Слова-лещи, какое ни поймаю,
Скрутившись ледяным полукольцом,

Сейчас же мрут. И меркнут двоеточья
То желтоватых, то багряных глаз.
Тетрадь молчит. А в сердце входят ночи,
И я сижу средь мертвых слов и фраз…

Уж третий год, как я, рыбак бессонный,
Отказываясь от всего, чем жил,
В каморке, словно в озере зеленом,
Ловлю слова, исполненные сил.

Уж третий год, освистан и охаян,
Упрямый, сумасшедший и глухой,
Я жду, чтоб сумасшедшая, глухая
Тетрадь заговорила бы со мной.

И вот сижу с лицом желтее воска,
Подвижничеством занят, как всегда.
А за окном – Москва и отголоски
Веселого московского труда.

А за окном раскидистые вязы
Карабкаются в небо, и по ним
Хвостатые, окутанные газом,
Сбегают звезды в неподвижный дым.

И голенастые, в папахах черных –
Почти что стоэтажной высоты –
Вдоль набережной, как отряд дозорных,
Идут деревья сторожить мосты.

Они идут рядами через площадь
В каких-то облаках пороховых…
И вдруг –
от ветра форточка полощет.
Оглядываюсь:
меловой, как мощи,
Шасть от обойных пестрых заковык,

В одном белье, ключицы выпирают,
Костистый, бестелесный, как Кощей, –
Такие не живут, а умирают, –
Поэт Некрасов в комнате моей.

Покачивая жидкою бородкой,
Он возникает за моим плечом.
А я, как горький пьяница над водкой,
Клонюсь над неудачливым стихом.

И, выкатив кадык остроугольный,
Через мое плечо, уныл и строг,
Он тянется за лампою настольной,
Чтоб разглядеть собранье мертвых строк.

Он смотрит на раскрытую тетрадку,
Где ни одна строка не запоет.
И вижу я презрительную складку,
Кривящую его печальный рот.

И, от тетрадки поднимая брови,
Как бы поняв ее ночную глубь,
В мои глаза, спокойный и суровый,
Он смотрит и не размыкает губ.

И сердце, всполошившись перепелкой,
Вдруг чувствует, как тесно и темно
В ребристой клетке, где стучать без толку
Ему, быть может, долго суждено.

И кровь разгоряченною волною
Спешит к вискам и обжигает их.
И густоперой хищной чернотою
Ночь кружится среди стихов и книг.

И гулко, об пол грохнув табуретом,
Я падаю – и вижу над собой
Полупрозрачное лицо поэта
С протянутой зовущею рукой.

Я вижу, как худой и длинный палец,
Вытягиваясь поперек стены,
Сквозь комнату, где тени расплясались,
Плывет ко мне из черной глубины.

И лба касается. И хриплый голос
Скрипит, как напружиненный смычок:
"Так неужели не перемололось
Твое терпенье в мелкий порошок?

Так неужели, недоумевая,
Ты до сих пор еще не разобрал,
Что только жизнь, горячая, густая,
Слова приносит, как девятый вал?

Слова мертвы, когда затворник пишет.
Другого объясненья не ищи!
Лишь за окном толкаются и дышат
И раскрывают жабры, как лещи.

Пора оставить дикое занятье –
Копить обиды, дуться на года.
Пора разбить окно, чтоб над тетрадью
Жизнь хлынула потоком, как вода.

Чтоб в тесноте, заставленной вещами,
Плеща, играя, понеслись слова!
Вставай, идем! Совсем не за горами,
А за окном высокая Москва.

Вставай, идем!"
И, разрывая в клочья
Тетрадь,
встаю…
Апрель – июль 1934

II

ПРО СЕБЯ

Помолодеть бы на десяток лет!
Пускай бы в зеркале заулыбалось
Лицо, в котором ни морщинки нет,
Глаза, которым не страшна усталость.
А впрочем, не грусти, читатель мой!
Что проку в отрочестве желторотом?
Еще покуда хитрой сединой
Не тронут я. И никаким заботам
Не поддаюсь. Вперед, вперед, вперед
Шагаю я, упрямый и лобастый:
Вот только сердце иногда сдает,
Но, кажется, пустое. И не часто.
А отрочество – это пустяки:
Чему научат маменькины юбки?
Что слышали уездные сынки,
Запрятавшись галчатами в скорлупки?
Смешно, когда двадцатилетний бас
Вдруг вспоминает про петуший дискант,
Которым он певал в апрельский час,
Когда был свеж, как первая редиска!
Понятно, жалко, что уже не так
Поглядывают на тебя девчонки.
А всё же, поэтический простак,
И ты бы не хотел назад в пеленки?
Морщины? Ну и что ж, – рубцы бойца.
Глаза мутнеют? – Многое видали.
Я научился ремеслу ловца,
Стерлядки в вентеря мои попали.
И пусть мой голос с легкой хрипотцой –
Недаром дул крапивный жгучий ветер –
С охотничьей сибирской хитрецой
Я разыщу места,
Поставлю сети…

Теперь – Москва. На третьем этаже
Живу, дышу, работаю, потею.
И, что ни год, острее и свежей
Люблю ту жизнь, которую имею.
Ее горчинка мне по вкусу: в ней –
Следы охотничьего непокоя:
Опять-опять бредем среди степей,
То рубим гати, то следим зверей,
То боремся с драчливою рекою.
И то-то хорошо, что башмаки
Дорожные, в которых я когда-то
Шел на Чонгар, всё так же мне с руки,
Нужны всё так же, хоть они в заплатах!

Ровесники! Я с вами! Вот ружье!
Косматый ветер в перьях сизо-серых
В воронках кружит сосны, воронье
И светлячков в оконце старовера.
И черными спиралями тропа
Бросается сквозь наледи в сугробах.
И бьет, и бьет январская крупа
По кочкам и пенькам широколобым.
А за кустом горбатый старовер
Хозяйственно хлопочет над обрезом.
И вдруг – гремит. А сосны скачут вверх,
Врываясь в небо. Тяжелей железа
Лечу на хворост. Лапчатой звездой
Резнет глаза. И мир погаснет разом.
Лишь перья ветра. Вьюга. Волчий вой.

Но тут мы распрощаемся с рассказом
И в зеркало дешевое опять
Посмотримся. Лысеем? Ну и что же!
Мы знали жизнь, как многим не знавать.
И мужественно будем умирать,
Помыслив с твердостью: я славно прожил!
1934

ТЕПЛУШКИ

Уж поезда давно в единоборстве
С разрухой станций. Мутною свечой
Они сквозь ночь выносят непокорство
На тихий город с красной каланчой.

Пусть ночь плотна, теплушки утверждают
В ее владеньях свой солдатский быт:
Свистят и воют, дружно голодают,
Больные и облезлые на вид.

У всех одно солдатское обличье,
Шинельное и серое, как дождь
В сентябрьский день. Несметных их количеств,
Пожалуй, и в неделю не сочтешь!

Они платформы осыпают в шуме
Сапог разбитых, блещут чешуей
Серебряною чайников, безумье
Мертвящих тифов носят за собой.

От них бегут, сторонятся и в прятки
Играют с ними: то игра, как смерть.
Здесь не помогут никакие взятки,
Здесь жизнь ломают, как сухую жердь.

Составы убегают от вокзала,
Вгоняя в дрожь разбитое окно.
Как мухами засиженное, зало
Мешочниками испещрено.

Куда ведут расхлябанные рельсы –
Позабывают, если на путях
Рвет облака свистками из-за леса
Чугунный задыхающийся шаг.

Покашливая, с хрипотцою, паром,
Одышливый и гулкий паровоз
С болезненным и непонятным жаром
Развертывает музыку колес.

Он вырывает – из-за станционных
Домишек – смешанных вагонов ряд,
Которых так трепали перегоны,
Что те до смерти ехать не хотят.

Еще не остановка – и в Челябинск
Идет ли поезд? Неизвестно, – но
Шинельные и ситцевые хляби
Потопом раздувают полотно.

Бьют сундучком, бьют чайником и просто
Бьют кулаком, чтоб в схватках поездных
Отбить состав, зверея от прироста
Подспудных сил, вдруг закипевших в них.

Отстаивают взятые позиции,
На буферах, на крышах грохоча;
Мелькают руки, бороды и лица,
То – меловые, то – из кирпича.

Пристраивают сундучки и чают
Вернуться с хлебом и уже, рядком
Подсаживаясь к бабам, их смущают
Румяным, нестыдящимся словцом.

И уж "хи-хи" несет по огуречной
Вагонной крыше, а под ней, внизу,
Малиновой гармоникою вечной
Клубит теплушка через щель в пазу.

И нехотя, крепчая понемногу,
Наматывая на колеса путь,
Состав, как червь, вползает по излогу
В березовую крашеную муть.

Пока настой раскуренной махорки
Мешается с прохладной пустотой,
Оставшиеся смотрят, как с пригорка
Исчез состав, заставясь берестой.

Когда ж черед их? И бредут обратно,
Шурша лузгою семечек, и тут
Обсеивают перрон, как пятна,
Жуют картошку, сплевывают, ждут.

Перрон моргает сеткой веток мокрых,
Густою стаей галок затенен.
Опять встречает комендантский окрик
Пришедший из уезда эшелон.

Переселенье? Тронулась Россия:
Она на шпалах долго проживет…
Нам незабвенны ливни проливные,
Что обмывали кровью этот год!

В ночные шахты памяти зарыто
Семнадцать лет, и верить тем трудней,
Что сыновья теплушечного быта
Для матери-земли всего милей.

В них есть ее уральская усмешка,
Спокойное величье до конца, –
Под скорлупой каленого орешка –
Испытанные, свежие сердца.

* * *

А через два года тридцать мне!
И путь мой такой же, как у всех,
Что шли, как я, со мной наравне
В декабрьских сугробах, в майской росе.

Военное солнце встает из тьмы, –
Жизнь стонет над белой смертью рек.
Я вспомнил, как умирали мы
И как начинался двадцатый век.

Пусть в нашем зданьи метил мертвец
Каждый кирпич и каждый гвоздь, –
Не нужно игрушечных сердец:
Что боль, если время прошло насквозь?

Ты видишь, их смерть была нужна,
Бессмертьем их дышит любой завод.
Горнистом с зарей трубит страна:
Мой возраст она опять зовет.

ТУРКСИБ

Верблюжьи колючки. Да саксаул.
Да алый шар солнца над
Сухими буграми. Да жаркий гул
Вагонов… Степь. Мир. Закат.

Тут сушь разогретой пустой земли
Жжет рельсы, свистит в окно.
Змеиную шею верблюд в пыли
Повертывает на полотно.

И в медном безлюдьи нагих широт,
Выглядывающих, как погост,
Вдруг – юрта, где брат мой – киргиз – живет
Приятелем мертвых верст.

Ни капли воды. Солона, горька
Земля. Даже воздух весь
Разносит запах солончака
В зеркальный металл небес.

Владычеством смерти и торжеством
Бесплодной земли восстав,
Здесь степь против разума, и кругом
Ее сумасшедший нрав.

Она отрицает себя и нас,
Верблюдов, киргизов, мир,
Когда добела раскаленный глаз
Ее превратил в пустырь.

И можно поверить, – когда б не так
Я крепко дружил с землей, –
Что мир опустел, нищ, угрюм и наг
Перед этой слепой бедой.

Но жаркий железный вагонный стук,
Но рельсы сквозь этот ад…
И вот над пустыней, как верный друг,
Свисток разорвал закат.

По древней верблюжьей тоске твоей,
Преступница прав земных,
Прошел колесом, обвился, как змей,
Стянул в литые ремни.

И в этом отмщенье испей до дна:
Пшеница, вода, арык;
И будет другая весна дана,
Чтоб к новой киргиз привык.

Что смерть? Что безумство? Иная крепь
Осилит твой дикий нрав.
Так будь человеку покорной, степь,
Всей силой земли и трав!
12 июля 1930 Ст. Арысь

III

Я ПЛЫВУ ВВЕРХ ПО ВАС-ЮГАНУ

Н. Дулебову

На горьком цвету черемух, под кедровый звон,
Веселый май, как хозяйка, затворил
Сибирскую пьяную воду весенних рек
И книзу, на север, отчалил на обласке.
Зальется ль из черных окон медных чащ
Певучим теплом? А уж как высока вода!
Уж как высока зеленоватая цвель,
Крутящая гиацинты и огоньки!
Здесь красный песок, там стропила до облаков, –
Им тяжкие тучи, им небо легко держать!
А кедровый строй для меня, как радушный дом,
Изба, нарубленная из смоляных стволов.

Да, лед прошел; отыграла щука.

Назад Дальше