Бухенвальдский набат 2 стр.

Что может быть горше такой судьбы! И это я принял ее, я, кадровый командир Красной Армии! Я, который свою жизнь начинал вместе с этой армией, когда в девятнадцатом году после окончания нижегородских пехотных курсов отправился бить Колчака в Восточную Сибирь! Я, который прошел длинную служебную лестницу от командира взвода в пехоте до начальника артиллерии дивизии! Я — коммунист, подполковник — стою здесь, держа руки на голове, покачиваюсь от голода и усталости и жду, когда мне объявят мой смертный час! Стою,глотаю сухой ком в горле и никак не могу его проглотить.

Подошла моя очередь. Страха уже нет. Все равно. Вхожу в канцелярию. Канцелярия как канцелярия. Массивные столы, ящики с карточками, папки с бумагами. За столами люди в одинаковых полосатых куртках, с номерами на левой стороне груди, как-то смешно остриженные. Расспрашивают деловито, но не злобно:

— Смирноф? А имя — Иван?

Говорят вроде бы понятно, а не по-русски:

— За что тебя в тюрьму посадили?

Что мне скрывать? Все равно, кажется, конец жизненному путешествию…

— За пропаганду против фашизма, — говорю.

— Добже! Добже!

Пишут какую-то анкету, сличают мои ответы с бумагами, видимо, пришедшими вместе с нами.

— Добже! Добже!

Спрашиваю неуверенно:

— Куда нас привезли?

Не понимают, смотрят друг на друга озадаченно.

— Какой лагерь?

И сразу все:

— О! Бухенвальд! Бухенвальд! Буковый лес, понимаешь? Черный лагерь! Но не бойся, не все погибают… Здесь работают… Понимаешь, работают… .

Вот как! Я готовился к самому худшему, к немедленной смерти, а тут…

Только потом, когда освоился с порядками Бухенвальда, я узнал, что в канцелярии — шрайбштубе — писарями работают чехи-заключенные. Многие из них коммунисты и антифашисты. Вот почему для них важно знать, за что ты попал в Бухенвальд, что ты за птица. Это часто определяло твою судьбу в лагере, От писарей многое зависит. Немцы нечасто смотрят в дела, присланные с новыми партиями заключенных, для них достаточно своей картотеки. И от того, что записано в карточке, зависело взвиться тебе на воздух через печь крематория или попасть на блок и продолжать жизнь.

А если остается жизнь — остается и надежда…

Но все это я узнаю потом, а сейчас, еле держась на отекших ногах, иду вместе со всей арестантской партией через чугунные ворота. Солдаты в мундирах эсэсовских войск палками выравнивают ряды. Снова над нашими головами чужие коварные слова: «Jedem das seine».

Впереди открылась большая площадь, мощенная булыжником, за ней одноэтажные деревянные бараки, выкрашенные в одинаковый грязно-зеленый цвет. За бараками возвышаются кирпичные здания, похожие на казармы. Направо, за невысоким забором, унылое здание с квадратной, густо дымившей трубой. Слева, недалеко от ворот, — виселица. На массивных столбах с изоляторами высоко поднимается вверх паутина колючей проволоки. Раз изоляторы — значит, пропущен ток! Через 80-100 метров-трехъярусные вышки, на них маячат каски охранников и видны рыльца пулеметов. И во всем образцовый порядок. Ни травинки не торчит между булыжниками, ни бумажки брошенной…

Это и есть концлагерь Бухенвальд.

По площади катится фургон, нагруженный камнями. В фургон впряжены люди. Их погоняет длинной плетью охранник.

Вот он какой, Бухенвальд!

Кто-то в нашей арестантской группе успел узнать: если поведут направо — значит, сразу смерть и крематорий, если прямо, через аппельплац, огромную площадь, то в баню. Значит, пока оставляют жить… Пока! Сколько дней, месяцев включает это «пока» — вот этого уж никто из нас не знает.

Нашу группу от ворот ведут прямо через площадь. Значит, в баню.

Значит, пока живем!

Кирпичное низкое здание. У входа табличка: Waschraum. Некоторое замешательство, пока нас строят в одну шеренгу. Команда раздеться. Торопливо срываем свои лохмотья. Подходят полосатые люди, уносят одежду. Жалеть не о чем. Правда, кое у кого сохранились еще армейские брюки, но такие грязные и обтрепанные, что их стоит только сжечь. У меня давно не осталось ничего своего из одежды, я одет в неописуемое рванье, которое даже чинить невозможно.

Но в этих лохмотьях у меня зашито удостоверение личности подполковника Красной Армии. Я не могу с ним расстаться, держу в руках старый немецкий мундир и не знаю, что делать. Ведь я хранил это удостоверение два года! Раз в каком-то лагере военнопленных я лишился его, но потом один из товарищей мне принес.

Что же делать теперь?

Я стою в нерешительности у скамейки. Раздвинув нагих товарищей, ко мне подходит полосатый заключенный, наверное, работник бани и решительно выхватывает мои лохмотья. Ну вот, последнее, что еще связывало меня с прежней жизнью, тоже потеряно…

Пока мы проходим санобработку, охранников не видать, говорят, они ушли заправляться «горючим». Всем распоряжается заключенный с черным знаком на груди. Что означает черный цвет на полосатой куртке, мы не знаем, но распоряжается этот человек уверенно и не очень вежливо. Хочешь не хочешь, а приходится потарапливаться.

Распорядитель, сбросив куртку, ловко орудует машинкой для стрижки. Раз

— и половина головы голая, два — и вторая половина готова. А посредине остается гребешок. Какое уродство! Говорят, что это «мода» Бухенвальда.

В комнату, где происходит стрижка, входит высокого роста, совершенно седой человек, с живыми очень молодыми глазами. На его куртке кусочек красной материи. Ого! Красный цвет-это не черный, это — уже нечто понятное.

Я слышу, как он спрашивает одного из наших по-русски:

— Кто это там, справа, совсем старик?

«Старик» — это, значит, про меня. Среди прибывших я самый старший. Отекшее, давно небритое лицо делало меня совсем стариком.

Молодой морячок, с которым мы вместе путешествовали по тюрьмам, вполголоса отвечает:

— Это наш подполковник, Иван Иванович.

Седой подошел ко мне, посмотрел изучающе:

— Ты, Иван, большевик?

Я нигде не скрывал этого, говорю:

— Да, большевик.

Лицо человека расплылось в широкой улыбке. Он вскинул руки, будто собирался меня обнять, но сдержался и только похлопал по плечу.

— Gut, gut, Иван, хорошо, хорошо! Будем знакомы. Я — Ганс. Тоже большевик. Инженер. Работал у вас на строительстве Днепрогэса. Ну, ну, держись, мы еще увидимся!

И он ушел. А мне даже не пришлось обдумать что значат его последние слова. В раздевальне появились два эсэсовца с явными признаками, что «заправка» прошла удачно. И тут началось! Раздосадованные, что мы еще копаемся со своими лохмотьями, они набросились на нас с проклятьями. Пинками, зуботычинами, ударами в спину погнали к открытой двери.

В соседнем помещении большой бассейн, наполненный маслянистой вонючей жидкостью. Приказывают выкупаться в этой гадости. Волна тошноты поднимается во мне. Стою на краю и не могу сделать шага. А рядом с бассейном, на цементном полу, корчится в луже крови обнаженное тело. Совсем молоденький еврей из нашей партии, тихий, сдержанный.

Что они с ним сделали?

За что убили?

Дух протеста и неповиновения проснулся во мне. Не пойду! Пусть пристрелят!

Но не успел мой протест подняться, как несколько дюжих рук подхватили меня и забросили в вонючую жидкость. От неожиданности я хлебнул, в глазах потемнело. Свои товарищи помогли встать на ноги и выбраться из бассейна. Трое заключенных стояли поодаль и весело хохотали — это они сбросили меня в бассейн. У них на одежде, как листики, зеленые треугольники….

У распорядителя бани черный знак, у этих — зеленые, а у Ганса пламенеет красный лоскуток. Что это значит?

Думай, думай, Иван! Соображай, что к чему…

После душа надеваем арестантский, как у всех, костюм — куртку и штаны из тонкой материи в желтую и синюю полосы, — ноги всовываем в грубые деревянные колодки. Каждому выдается красный треугольник-винкель с буквой R (русский) и две полоски материи с цифрами. У меня на полоске цифра 26674. Теперь я — политический преступник, русский, но не Иван Иванович Смирнов, а э 26674.

Назад Дальше