Дождь, ветер, хмурое небо – нисколько не нарушили ощущения собственной легкости, радости, свободы… Он жадно вдохнул промозглый, но освежающий воздух.
Можно было идти Английским проспектом, или, коротким путем, по Садовой, или вдоль набережной.
Мимо пронеслась карета с опущенным стеклом окошка – мелькнуло женское личико… Он помахал рукой незнакомке. Торопливо шагал чиновник во фризовой шинели с медными пуговицами, неся под мышкой сумку с деловыми бумагами… Он посмотрел ему вслед. В полосатой будке дремал на скамье инвалид-солдат, обхватив руками алебарду… Он мысленно представил тяжкие его заботы. Петербург разворачивал перед ним на каждом углу свои повествования.
…На набережной Екатерининского канала между Харламповым и Вознесенским мостами было людно. Взад и вперед фланировали молодые щеголи в цилиндрах и гвардейские офицеры в нарядных мундирах. Здесь, в трехэтажном здании, размещалась знаменитая Императорская театральная школа!
Пушкин обменивался приветствиями, шутками, с кем-то обнялся, кому-то помахал рукой… Вот в открытой коляске промчался, стоя во весь рост и размахивая шляпой, бравый офицер, с развевающимися по ветру полами шинели, и в тот же момент в окне третьего этажа, за стеклами, из предосторожности наполовину забеленными, показалось улыбающееся юное личико – там размещались женские дортуары! И снизу, вместе с громом копыт и треском колес, ей посланы были воздушные поцелуи…
Это получилось эффектно!
Рядом с Пушкиным оказался знакомый офицер в мундире уланского гвардейского полка – высокий и мощный, с грозно топорщащимися нафабренными усами. Широкая и яркая полоса на чакчирах говорила о кавалеристе. Это был Якубович. Принялись вместе выхаживать вдоль канала, извивавшегося будто в тесноте между двумя соседними мостами.
У Якубовича в школе был предмет – четырнадцатилетняя мадемуазель Дюмон: он покровительствовал ей, посылая сладости и подарки, рассчитывая после выпуска взять на содержание. Пушкин заливисто хохотал, клялся, что и он влюблен, и даже назвал Лихутину. Эту воспитанницу он видел лишь мельком, но не хотелось ударить лицом в грязь перед бравым офицером.
– Как бы пробраться в школу! – воскликнул он. Но проникнуть в святилище, где обитали юные служительницы Терпсихоры и Мельпомены, удавалось лишь редким счастливцам.
Вот один из таких счастливцев подошел к двери школы.
– Не господин ли это Вальвиль?
В самом деле, по безупречной выправке и легкому шагу он узнал в господине в осеннем рединготе и высоком цилиндре лицейского своего преподавателя фехтования – и бросился к нему.
Француз, ставший модным в великосветском Петербурге, не удивился, встретив здесь бывшего своего ученика.
А Пушкин не удержал восклицания, которое должно было передать всю важность перемены, произошедшей в его жизни.
– Я здесь, господин Вальвиль! – Это означало, что теперь и он – недавний лицеист – имеет право дежурить у театральной школы.
Вальвиль, любезно улыбаясь, оглядел безупречное одеяние нового денди… О, пусть не просит его господин Пушкин о невозможном! Он в школе ведает постановками баталий, но школа охраняется, как замок, о каждом происшествии докладывается чуть ли не самому государю, воспитанницами интересуется сам генерал-губернатор Милорадович – здесь не только место, но и голову потеряешь…
В открывшихся дверях появился приземистый, с бычьей шеей, с большим животом швейцар в яркой ливрее с басонами, и Вальвиль исчез в здании, которое вовсе не напоминало замок: на фасаде краска облупилась, штукатурка осыпалась, подворотня вела во двор, где помещались конюшни, сараи и подсобные флигеля.
Вдруг подкатила коляска, и маленький, худощавый старичок в меховой шубе, без шляпы, с трепещущими под ветром седыми, завитыми буклями почти выпрыгнул из нее. И взволнованный говор пронесся по толпе.
Это был сам Дидло, знаменитый балетмейстер…
Пушкин и Якубович продолжали свою прогулку.
– Однажды в театре я прошел за кулисы, но не в своей одежде, а в наряде сбитенщика, – рассказывал Якубович о многочисленных своих театральных приключениях. – Представляешь: несу вместо сбитня горячий шоколад в самоваре – да старый черт, театральный смотритель, меня узнал!.. – Якубович, даже говоря чепуху, производил на Пушкина впечатление: голос у него был хриплый, свистящий, густые брови вычерчивали прямую линию, а выпуклые глаза из-за множества прожилок казались красными, налившимися бешенством.
С Якубовичем здесь, на набережной, почтительно здоровались. В поведении с ним других офицеров проглядывала даже искательность. Якубович был весьма известен как дуэлянт, почти профессиональный дуэлянт, почти идеальный homme d'honneur [4] – и дружба с ним льстила Пушкину.
Из подворотни школы вышел чиновник в долгополой, горохового цвета шинели и форменной фуражке, он оказался знакомым Якубовича, и, став в сторонке, вблизи решетки набережной, они заговорили о чем-то приглушенными голосами…
– Прекрасно! – объявил Якубович, возвращаясь к. Пушкину. – А пока у нас есть свободное время – не зайти ли в отель?
Весь этот район был театральным, соседний обширный дом Голидея – с аркадами и колоннами – занят театральной конторой, театральной типографией, нотной мастерской, во всех домах сдавали квартиры артистам, а в одном из флигелей предприимчивый итальянец Джульяно Селли держал – главным образом для артистов – ресторацию с «кабинетами»: «Hotel du Nord» [5] . Это был обыкновенный трактир – с дешевыми занавесками на окнах, с неряшливой стойкой и разбитым бильярдом.
Народу было не много. Половой, с полотенцем через руку, подал водку, – закуску и горячего чаю с ромом.
– Не ты ли в правительство плюнул новой эпиграммой? – спросил Якубович.
Он с высоты своего роста внимательно вглядывался в подвижное, беспечно-жизнерадостное лицо юного своего приятеля. Заговорив о поэзии, которую он ценил, Якубович сделался серьезным.
Ах, вот что к нему, недавнему выпускнику Лицея, влекло этих блестящих гвардейских офицеров, знаменитых повес и бретеров, доказавших свою храбрость, презрение к смерти на полях сражения и на дуэлях! Пушкин засмеялся, польщенный, смущенный, но и раздосадованный. Ему теперь часто приписывали все, что ходило по рукам, – будто уж никто, кроме него, не годился в авторы. Эпиграмма, о которой сейчас шла речь, по какофонии звуков, по грубости слова, по неточности рифм никак не была его. Он хотел, чтобы эти офицеры видели в нем не только поэта, но и такого же удальца и храбреца, как они сами!..
Достав карандаш, Пушкин на салфетке легкими штрихами набросал профиль лихого кавалериста, отчаянного рубаки, пытаясь изображением вскинутой брови, мощного подбородка, грозно задранного уса постигнуть характер, который его поразил.
– Не скажешь ли ты… – В эту минуту дружеского расположения и откровенности он хотел расспросить о тайном обществе, о котором шептались все и в которое он твердо намеревался вступить.
Он нарисовал на салфетке маленький квадрат – условное обозначение масонской ложи.
– Нет, я не масон, – сказал Якубович.
– Я тоже, – сказал Пушкин. – Но что ты знаешь об обществе?
– Только то, что знают все… – ничуть не затрудняясь, сказал Якубович и прихлебнул чай. – У них всякие страшные масонские обряды и клятвы. И кажется, они готовы покончить с Августом. Если так, я готов вступить!..
Под Августом разумелся Александр.
– Август давно смотрит сентябрем!..
Это было общее мнение: Александр не оправдал надежд, которые когда-то возбудил.
– А теперь даже октябрем!..