Исторические романы Георгия Гулиа составляют своеобразную трилогию, хотя они и охватывают разные эпохи, разные государства, судьбы разных людей. В романах рассказывается о поре рабовладельчества, о распрях в среде господствующей аристократии, о положении народных масс, о культуре и быте народов, оставивших глубокий след в мировой истории.
Место действия романа "Человек из Афин" – Древняя Греция второй половины V века до н. э. Писатель изображает время Перикла, высшую точку расцвета Афин.
Содержание:
Предисловие к трилогии 1
К читателю 1
Книга первая 1
Книга вторая 9
Книга третья 15
Книга четвертая 23
Книга пятая 31
Книга шестая 39
Вместо эпилога 46
Примечания 47
Примечания 47
Георгий Дмитриевич Гулиа
Человек из Афин
Валентине Гулиа, моей жене
Предисловие к трилогии
К каждой части этой трилогии предпосланы вступительные слова автора. Они кое-что объясняют и не требуют комментариев. Наверное, без них трудно было обойтись, когда части издавались отдельными книгами. А сейчас я не вижу смысла в том, чтобы здесь объединять эти слова. Но мне хотелось бы повторить одну мысль, заключенную в предисловии к "Сулле", а именно: части трилогии связаны между собою хотя бы тем, что главные герои их жили и боролись на великих изломах истории. В их сердцах бушевали великие страсти. Правда, страсти эти не однородны по своему значению для мировой истории. Но от этого герои не становятся менее знаменитыми.
Можно задать вопрос: а насколько верны важнейшие исторические факты этой трилогии? Вопрос, на мой взгляд, не липший, когда речь идет об исторических произведениях.
Пишущий эти строки изучал многочисленные материалы и памятники тех отдаленных эпох более тридцати лет. Но, разумеется, и за этот срок невозможно объять всё, досконально изложить в художественной интерпретации все факты. Иногда даже встает и такой вопрос: а нужна ли в художественной литературе подобная дотошность? Лично я склоняюсь к тому, что важнейшие, достоверно известные события должны быть переданы, я бы сказал, с достаточной глубиной и точностью. Во всяком случае, с той мерой достоверности, которая доступна исторической науке нашего времени. В этом отношении меня успокаивают напутствия трилогии таких известных наших ученых, как египтолог профессор, доктор Михаил Коростовцев и знаток античности, особенно Древнего Рима, профессор, доктор Сергей Утченко. Но поскольку трилогия не учебник истории, автор ее кое-что домысливает, и это уже на его совести.
Г. Г.
К читателю
Вначале был Гомер.
Мы с братом читали великого слепца в переводе Василия Жуковского. А отец знакомил нас – как он говорил – с музыкой оригинала, декламируя наизусть стихи из "Илиады" и "Одиссеи".
Потом мы учили греческий алфавит: "Альфа… бета… гамма… дельта…" А еще горевали над судьбою Прометея, прикованного к скале где-то близко от нас, в горах Кавказа.
В греческих поэтах и философах больше всего нравились нам бороды – в таких завитушках – не очень большие и не очень маленькие.
Особенно запомнился один. Но он не был ни философом, ни поэтом. Под тяжелым шлемом – лицо доброго и очень серьезного мужчины. И у него тоже борода в правильных завитушках. (Недавно я встретил его в Ватиканском музее и чуть было не поздоровался с ним, как со старым знакомым.)
Этого звали Перикл.
Вокруг нас жили греческие дети. Были среди них и голопузые Гомеры, и Одиссеи, и Ахиллесы. Мы с ними даже кое-как болтали по-гречески. Этот греческий сильно отличался от языка Гомера.
А еще позже я увидел выжженную солнцем землю Трои и скалистое лукоморье. И голые острова Лесбос и Лемнос. И суровые берега Пелопоннеса. И тихий закат над древней Аттикой. И зеленую Керкиру – нынешний остров Корфу.
Я плыл по следам Одиссея и Менелая, Фемистокла и Перикла. Геллеспонт, в свое время наказанный Ксерксом за горячий норов, показался мне очень приветливым.
В детстве мы искали следы Диоскурии, которая стояла где-то близ абхазской столицы Аквы. Имена Геродота и Страбона, Софокла и Гесиода, Пифагора и Архимеда подолгу не сходили с языка. Колхида и Эллада причудливо соединились в нашем воображении…
И все это началось с Гомера…
В моей повести об отце есть такие строки:
"Незадолго до смерти Гулиа попросил меня достать с полки книгу Плутарха и показал мне место, где сказано о Перикле следующее: "…славнейшей заслугой своей он считал то, что, занимая такой высокий пост, он, никогда не давал воли ни зависти, ни гневу и не смотрел ни на кого как на непримиримого врага…"
– Напиши рассказ о Перикле, – сказал мне отец".
Когда несколько лет тому назад в Абхазии, в местечке Скурча (сравните: Скурча, Скурия, Диоскурия), молодым археологом Заканбеем Гунба были обнаружены полуистлевшие обрывки папирусов и когда я узнал, что они в чем-то дополняют или расширяют сведения Плутарха и Фукидида о Перикле, – во мне снова ожил образ человека в железном шлеме.
Покойный археолог Михаил Трапш из абхазского института имени Дмитрия Гулиа познакомил меня с Заканбеем Гунба. Гунба и я подолгу просиживали над скурчинскими папирусами.
И с новой силой захватил меня Перикл, который не был ни гениальным политиком, ни гениальным полководцем и адмиралом. Зато его по праву можно назвать Великим Человеком и Великим Гражданином.
Материалы, почерпнутые из находок Заканбея Гунба, как и некоторые другие, особо выделены. Я их отредактировал на свой вкус и очистил от сугубых архаизмов. Также выделены и другие эпизоды, относящиеся к прошлому моего героя.
Г. Г.
Книга первая
Чрезмерная сырость, косые дожди, удивительные порывы ветра…
Арктур показался недавно. Нынче – всего лишь середина месяца боэдромиона. Верно, пора стоит осенняя, но никак не назовешь ее глубокой осенью…
Чрезмерная сырость в воздухе. Дожди хлещут наискосок. Ветер рвет плащи, словно паруса на кораблях.
Евангел сообщил своему хозяину все, что говорят по этому поводу на агоре́.
– Старик, умудренный жизнью, сказывал еще…
– Что же он сказывал?
– Он бывал в Мемфисе. Он знает Ливию и весь Кипр, как самого себя…
– А себя-то он хорошо знает?
На этот вопрос не так-то просто ответить. Кто может постичь самого себя? И не есть ли это высшее в мире искусство? Евангел немало наслышан об этом. Здесь, в комнате господина, многое говорилось прежде. Это сейчас она пустует. А то, бывало, голосов в ней, что пчелиного жужжания в улье. Это только сейчас тишина. Слышно даже биение собственного сердца. Только сейчас! Всего несколько месяцев…
– Я же сказал, – продолжает Евангел, – что он хорошо знаком с Ливией и Кипром…
– Положим…
– Он умудрен жизнью…
– Положим.
– Даже он не помнит такой осени! Старик сказал: несчастье не за горами!
– Оно уже у порога, Евангел.
– Старик сказал, что чума эта – надолго.
– Она все усиливается, Евангел.
– На агоре́ большое беспокойство…
– Оно почему-то опоздало туда. Оно успело уже обойти все уголки Аттики. Все уголки, где сохранили разум.
Евангел чувствует себя виноватым перед хозяином. Выходит – ничего не узнал на агоре́. Ничего нового! А казалось, что пазуха полна новостей. Что не донесет их до дому… Так казалось там, на агоре́.
– Не огорчайся, Евангел. Мир существует с незапамятных времен. И в каждом новом году случается что-нибудь необычное: или жаркое лето, или суровая зима, или град и снег, или же ливни. Человеческая память пытается сохранить эти различные явления и толковать их сообразно своим представлениям. В этом и заключается величайшая ошибка и человека и человечества.
Евангел недоумевает: ошибка? В чем же она?
– Видишь ли, Евангел: мир подобен агоре́. В чем же разница? Только в пространстве! Только в объеме! Только в количестве людей! В мире царит тот же хаос, что и на агоре́. Разница только в масштабах.
У раба Евангела округлое лицо, крепкая шея. У Евангела грудь воловья и мускулистые ноги. В свои пятьдесят лет он выглядит значительно моложе: на тридцать пять, на сорок. У него короткая бородка и черные глазищи фракийца. Он почесывает подбородок и мысленно сравнивает вселенную с агоро́й.
А господин его прислушивается к шуму ветра и глубоким всхлипам дождевых струй. Его мысли об агоре́ и вселенной. Аттике и ее врагах. И о несчастье, которое на пороге.
– Евангел.
– Слушаю тебя, господин.
– О чем еще толкуют на рынке?
– Где?!
– На агоре́.
Евангел понимает, что господину нужна вся правда, а не кусочек ее. Пусть горькая правда, но вся! И какой смысл обманывать того, который видит за тысячу стадиев? Все видит, но не всегда дает волю своим чувствам, а тем более – языку.
– На агоре́ только и слышишь: Перикл, Перикл, Перикл.
– Ругают меня, что ли?
– Очень.
– Клянут, что ли?
– Иные и проклинают.
– За что же?
– За войну. За чуму. За голод.
– А еще?
– Это, говорят люди, все из-за нее. – Раб кивнул куда-то влево. Там была женская половина – гинекей. "Из-за нее" – значит из-за госпожи, из-за Аспазии. Господин прекрасно понял своего раба.
– Ее тоже клянут, Евангел?
– Тоже. Но тебя больше.
Господин словно бы ведет речь о ком-то другом. Взгляд его не стал суровее. Губы его не сжались в две твердые пластинки из терракоты. Лоб его – невысокий и ровный – оставался по-прежнему гладким. Ну словно бы шла беседа о далеких звездах, о совсем чужих делах…
– Клянут люди молодые или старые?
"Какое это имеет значение? – думал раб. – Проклятие есть проклятие, от кого бы оно ни исходило. Оно страшно! Только боги хладнокровно внимают людской злобе, недосягаемые на высотах Олимпа".
Евангел подумал еще немного и ответил своему господину так:
– Самое главное я отмечу – это были люди!
– Что? – удивился хозяин.
– Люди, говорю, клянут.
– Я не о том, Евангел. Разумеется, люди. Но почему ты решил подчеркнуть это самое обстоятельство, которое понятно даже слепому котенку?
– Не знаю, – чистосердечно ответил раб.
– Нет, я хвалю тебя за твои слова. Мне только хочется знать: почему ты решил поправить меня?
– Я думаю так, – сказал раб, – человек есть человек. Какое имеет значение его возраст?
– Большое, – сказал Перикл.
– Это не очень ясно.
– Я постараюсь объяснить, Евангел. – Хозяин переменил позу, опершись правой рукой о колено и слегка привстав на ложе, на котором возлежал. – Человек словно дерево: он вначале гибок, строен, но слабоват. Потом он мужает. Крона его ширится – она становится точно шатер. Словом, делается могучим. Зрелый человек видит больше и дальше. Однако у него все, или почти все, позади, в то время как человека молодого ждет впереди большая, бурная жизнь. И я бы сказал так: будущее принадлежит только молодым, сколько бы мы, старики, ни гнали от себя подобную мысль. Поэтому согласись, Евангел, что мне не безразлично, кто как смотрит на меня и кто как меня проклинает. Старость, Евангел, эгоистична. И это в порядке вещей. Человек, отдавший жизнь семье и обществу, верно послуживший Афинам, неизбежно ждет подобающих почестей, ему необходима оценка его деятельности. И знаки этой оценки. Без них ничего не стоят слова. Говорю ли я понятно, Евангел?
– Да, господин, – ответил раб.
– Есть ли что-либо странное в моих суждениях?
– Я этого не сказал бы.
Перикл говорил очень серьезно. Взвешивая слова. Точно выступал в народном собрании, где голос его раздавался в течение сорока лет. Да, он имел право на любое собственное суждение. Он мог говорить и от своего имени и от имени народа, который недавно отвергнул его. Через сорок лет, сорок лет слушая его и слушаясь его! Перикл говорил со своим рабом так, будто пытался в чем-то оправдаться перед ним. Он ничего не уступит в споре, даже с Евангелом. А если и уступил бы сознательно, из-за низкого происхождения своего оппонента, – значит, проявил бы презрение к человеку. А это равносильно самооскорблению. И это совершенно исключено для Перикла.
Евангел понимал его. Он знал его характер. Поэтому и сам ни в чем не желал уступать в споре. И никогда не покривил бы душой из-за того, что говорит со своим господином. Уж так был воспитан в этом доме!
Евангел присел на корточки перед ложем.
– Смотри, – сказал он господину, – их было восемь… Нет, пожалуй, девять. Это будет точнее. – Раб загнул один палец. – Итак, их было ровно девять. Я – десятый. Трое или четверо – люди молодые. Остальные – в моем возрасте. Все они держались одного мнения. Я не могу сказать: одни – ругали, а другие – возражали им, не соглашались с ними. Они не ведали, кто я. Я был для них вроде рыночного торговца. Им было все равно, что я думаю.
– Кто же все-таки более всех старался? Молодые?
– Я бы этого не сказал.
– Пожилые?
– Скорее всего да.
– И они разговаривали громко?
– Я не сказал бы, что те, которых мне довелось слушать на агоре́, отличались особенным воспитанием. Я подумал, что это беотийцы. Просто дурни из Беотии! Только там и родятся такие. Говоря откровенно, я высказал вслух свои подозрения относительно их воспитания.
– Что же они?
– Оказалось, что это моряки из Пирея. И громко говорят, и словно гуси гогочут. На всю агору́!
– Да, таких, пожалуй, аристократами не назовешь.
– Просто прощелыги портовые! Я с ними чуть не подрался.
– Кулаками ничего не докажешь, Евангел.
– На сердце станет легче. Пара тумаков – глядишь, и повеселел.
– Слово сильнее тумаков, Евангел.
Перикл вздохнул, улегся лицом кверху. Его большая голова казалась еще больше оттого, что была непокрыта. Невысокий лоб, правильной формы нос и четко очерченные пухлые губы не очень-то вязались с продолговатой, служившей мишенью для комических актеров, головой. Борода и усы темно-каштанового цвета, которые он тщательно всегда расчесывал, еще больше удлиняли голову. Будь Евангел на его месте – непременно бы надевал шлем, даже в постели. Шлем очень шел Периклу.
Дождевые капли мягко падали на черепичную кровлю. Ветер посвистывал где-то наверху, точно пастух на склонах Гиметта. А то вдруг начинал буйно шуметь в кривых и узких улочках. И тогда на крышу лилась вода, как из огромного пифоса…
Раб уселся на низенькую скамью, достал из плетеной корзины дощечку с записями.
– Вот, – сказал он, – расходы. Правда, не все. На агоре́ я истратил сто десять драхм на покупку вяленой рыбы и финикийских сладостей. Погасил долг купцу – это за свиток свежего папируса. Зопиру передал сто драхм по твоему приказанию. Я выверил вместе с ним все остатки масла и соленых олив…
Хозяин, казалось, равнодушно слушал этот малопримечательный доклад своего управителя. Он смотрел на потолок, отделанный полированным кипарисом, И только ради формы – чтобы не обидеть Евангела – задал вопрос:
– А что, оливы не слишком пересолены?
Раб объяснил, почему пришлось класть соли больше, чем обычно. Это зависит от урожая, который в свою очередь находится в полной зависимости от погоды. Ибо, как известно, год на год не приходится…
Говоря откровенно, господину в эти минуты было совершенно безразлично, от чего зависит количество соли в маслинах. Он слушал голос ветра и голос дождя. А это не так уж мало для ума, который много передумал, и для слуха, который наслышан всякой всячины.
День понемногу кончался. Странные тени проникали в комнату через небольшое окно, до которого рукой не достать. Стены быстро серели. Они делались все темнее, словно по велению невидимой клепсидры, отсчитывающей минуты и часы. Он хотел было приказать управителю, чтобы зажигали светильники. Но его охватило столь блаженное чувство под влиянием странных теней и шумного ветра и дождя, что тут же отказался от этой мысли. Свет – это нечто новое. Вместе с ним придут новые мысли и новые ощущения внешней среды. Он не знал в точности, каковы будут нынче эти ощущения и заменят ли они то, что доставляет сейчас большое наслаждение. Покой – вот что дороже всего в эту минуту. Пусть эта грань между днем и между ночью продлится как можно дольше! Как можно дольше!
Поддается ли точному анализу самоощущение? Глаза видят и не видят. Уши слышат и не слышат. Сердце бьется и не бьется. Грудь дышит и не дышит. Не о том ли состоянии мечтают мудрецы Колхиды? Он хорошо запомнил слова одного старика в городе Диоскурия. Старик сказал: "Человек живет – он действует. Человек умирает – он покоится. Однако есть состояние блаженства. Его испытывают лишь избранные. Оно наступает в то мгновение, когда человек живет и не живет. Сильная натура сама приводит себя в такое состояние. Страсти мира сего обходят его в эти мгновения. Горе сглаживает свои шипы. Радость умеряет свои восторги. И тело твое делается вдвое легче. Душа твоя парит в иных сферах. Это и есть состояние идеальное, когда противоборство духа и материи обретает полную гармонию. Если бы можно было, если бы кто-либо был в состоянии достичь этой гармонии навечно – он и жил бы вечно". Так говорил седобородый диоскуриец. И Перикл ответил ему: "Эта мечта неосуществима, ибо нет человека идеального, как и нет идеальной гармонии материи и духа. Противоборство и развитие их столь скачкообразны порою и вызывают такое перенапряжение идеи и материи, что не выдерживает его ни одно живое существо". Так сказал Перикл. На что старик седобородый ответил: "Ты молод, поживи с мое – и скажешь иное. Ты скажешь себе: "Да, прав был Каных!" А Каных – это я". Вот прошло много лет с тех пор. Вот льет дождь и дует ветер – близкий родственник Борея. И вот – то самое состояние, о котором говорил Каных-диоскуриец…
Управитель тем временем продолжал свой доклад, заглядывая в свои восковые письмена и не упуская ни малейшей хозяйственной подробности. Он говорил о количестве олив, яблок, груш, айвы, граната, лавра, о запасах муки, которой все меньше в Афинах, и прочих важных вещах.
Он кончил.
Евангел сложил дощечки с записями.
Ждал приказаний.
А господин его смотрел наверх, и взгляд его был светел и чист. Только образы богов могли породить этот блеск младенческий и чистоту младенческую. Немигающие глаза смотрели вверх, и немые губы шептали немые слова, которые могли расслышать только они, восседающие на Олимпе. И никто иной!
Евангел ждал. Он привык ждать. Как все рабы.