Сулла 2 стр.

– Явно наметилось два течения, – продолжал Сулла деловито и даже чуть бесстрастно. Глаза его сделались водянистыми, и усталость сильнее проглядывала в них. – Первое течение: возмущение Марием, присваивающим себе диктаторские полномочия, чтобы расправиться со своими противниками исконными и врагами случайными. При этом, как вы сами понимаете, ничего общего нет с борьбою против настоящих врагов отечества. Истинные враги живут себе припеваючи на Палатине и на своих загородных виллах. Истинные враги отечества жиреют, богатеют и посмеиваются над дураками, которые бьются друг с другом, отводя беду от врагов Рима.

Сулла зорко следил за выражением лиц своих слушателей; не наскучила ли им его речь? Падают ли его слова на взрыхленную почву или ее еще предстоит возделать? По сердцу ли им то, что они слышат из уст его, или же равнодушны к нему? Он взвешивал все это тщательно, ему надо было точно знать, как воспринимают его слова высшие командиры войска, находящегося в укрепленном лагере близ города Нолы. Ибо это войско есть ядро той силы, которая сокрушит не только Митридата, но и кой-кого из тех, кто поближе отсюда, от Нолы. Его поблекший взгляд видел глубже и дальше, чем это полагали его друзья. Он слышал дыхание воинов и биение их сердец лучше, чем это можно было думать. И специально для них, этих солдафонов, вставил нужное словечко. Он сказал тоном вполне равнодушным, словно гром не грозил из-за туч, словно молния не могла сверкнуть над знаменем, которое висело над этой палаткой:

– Позвал меня этот старикашка Марий. Правый глаз оплыл, словно подбитый в драке. Щеки висят, точно куски позавчерашнего мяса в мясной лавке. Передние зубы у него выпали. Вместо них – зубы из слоновой кости. Видно, мешают они ему, потому что шепелявит. Говорит мне; "Сулла, дай мне твою руку на дружбу. Негоже нам враждовать. Этих твоих солдатиков перебьем малость за ослушание…" Как это, говорю, "перебьем малость"? "А так, говорит, устроим децимацию, а офицеров – в Мамертинскую тюрьму, – тюремщики сами там разберутся с ними…"

Сулла замолчал. В палатке стало тихо-тихо. Казалось, никто не дышал здесь. И все это оттого, что гнев обуял солдатские сердца от предводителей легиона до центурионов, не раз проливавших свою кровь за процветание Римской республики.

Децим выразил то, что у всех было на уме. Он сказал так:

– Проклятие Марию! Он завидует нам и нашему походу в страну Митридата. Мы говорим ему: смерть тебе, изменник, подлый враг отечества, богами отвергнутый старикашка!

– К этому мне нечего добавить, – сказал квестор Руф. Он встал во весь свой неказистый рост, потряс кулаками и, багровея от гнева, выкрикнул: – Смерть Марию и всем его последышам!

– Смерть! Смерть! Смерть! – повторили хором все присутствовавшие. Все до единого. Молчал только Сулла.

– Я понимаю вас и разделяю ваш гнев, – сказал он жестко. – Я предупредил его: "Нет, Марий, негоже казнить преданное воинство, негоже гневить богов несправедливым делом. Мнение мое таково: мы садимся на триремы и отплываем в Диррахиум. Оттуда лежит прямой путь во Фракию, Аттику и в Понтийское царство Митридата. Мы научим врагов наших уважать римский правопорядок. Мы вышибем наместников Митридатовых из Фракии и Аттики, прогоним отовсюду, чтобы не путались они в наших ногах. А воинов наших – наградим. Мы дадим им все, что они заслужат в этом походе". Так сказал я.

– А он? – спросил Фронтан.

– Что же он, этот ублюдок?

– Что посмел он сказать?

Это говорили центурионы. И каждый из них взялся за меч, словно перед ними предстал Марий самолично.

– Что – он? – Сулла ухмыльнулся. Прижал платок к вспотевшему наусью. – Что он? Разве это требует разъяснений? Все свое: дескать, нужна примерная децимация, только децимация, а для битвы в Малой Азии мы найдем более достойные легионы.

Сулла был вполне доволен действием, которое оказал рассказ на его друзей. Сулла, несомненно, произвел впечатление на этих воинов, не искушенных в тонкостях римской интриги.

Сулле было тошно вспоминать этого старикашку. Он в этом еще раз признался. Нет, невозможно без чувства омерзения передавать те гнусности, которые предлагал Марий. Собственно, чего можно ожидать от человека столь низкого происхождения, для которого римская квартира на чердаке кажется благоухающей виллой?..

– Я отказался вести с ним какие-либо переговоры, – продолжал Сулла. Он вытянул вперед обе руки, точно отстранял от себя Мария. – "Нет, нет!" – заявил я, хотя и знал, какой опасности подвергаюсь. Тронуть меня самого Марий пока не решается, но в городе появились головорезы Мария, вооруженные до зубов. С криком бросались они на честных граждан и лишали их жизни. Они поносили мое имя, ибо не видели перед собою другого, достойного врага, не видят никого, кто мог бы действительно противостоять Марию. Знатные граждане заперлись в своих домах и не знают, что сбудется с ними… Я прямо, без обиняков говорил сенаторам о том, что ждет их. Я предсказывал им, как развернутся события в городе, ибо для этого надо только немножко знать Мария, его мелкую и черную душу.

Эпикед поставил на стол урну вина.

– Негодяй этот Марий! – произнес Руф. – Неужели не найдется на него хотя бы один небольшой кинжал?!

– Это почти невозможно, – сказал Сулла. – Его постоянно окружают сателлиты, он носит под тогой кольчугу, он дрожит за свою поганую жизнь, как и надлежит дрожать отъявленному преступнику.

Децим был уверен в том, что никуда не уйдет этот Гай Марий от народного проклятия. И другие центурионы выразили то же мнение: не уйти, никуда не скрыться Марию от справедливого возмездия!..

– Я в это свято верю, – сказал Фронтан.

– И я!

– И я!

– Мы все верим!

Можно ли требовать большего единодушия? Сулла пил вино, а взгляд его скользил поверх керамического сосуда. Этот взгляд видел многое, а сердце чувствовало еще больше. Нет, на этих людей, на солдат Нолы положиться можно вполне.

Сулла сказал:

– Я учуял, куда гнет Марий. Этих диктаторов вижу насквозь. И сказал себе: республика в опасности! Наступает пора беззакония, наступает время для убийц, пора торжества врагов отечества. И я сказал себе: беги, Сулла, в Нолу, беги к своим испытанным друзьям. А ежели смерть, то смерть вместе с ними, в одной фаланге с ними!

Эти слова были встречены единым возгласом одобрения. Солдаты непритязательны в выражении своих чувств, и возглас у них в минуту прилива решимости один и тот же.

Сулла еще не кончил речь. Он не все еще высказал. Надо доводить свою мысль до логического конца. Надо добиться полного взаимопонимания – без этого не делается ни одно дело, а тем более – военное. План действий для него вполне ясен. Он знал, чего хочет, знал, каким идти путем, когда двигаться с места и где остановиться. Следовало, чтобы поняли его друзья, чтобы все солдаты этого лагеря разделяли его намерения, одобряли их и, если это понадобится, положили жизнь за своего полководца Луция Корнелия Суллу.

Сулла поднял руку, потребовал полного внимания.

– Мои люди сообщали мне все, – говорил Сулла. – Я знал обо всем, что творилось в Риме, о каждом убийстве. Мое сердце разрывалось на части. Но еще горше было сознание того, что Рим подпадает под власть гнусного диктатора. "Как?! – думал я, и колени мои в ужасе подкашивались. – Неужели никто не преградит дорогу единовластию? Неужели придет конец нашей традиционной римской свободе?"

Командиры слушали, что называется, разинув рты. Перед ними выступал не заправский оратор, но человек, глубоко заинтересованный в судьбах отечества. Простецкие солдатские души ловили каждое слово полководца. Сердца открывались словам и мыслям ясным, высказанным без особых ораторских ухищрений. Свойское, понятное слово западало глубоко в душу, и рука уже тянулась к мечу, чтобы оборонить этого славного полководца от всей и всяческой враждебности к нему.

Но Сулла, уверенно проведший эту свою беседу и, как говорят этруски, увлекший под свою тогу весь легион, почитал дело не совсем еще оконченным. Любое письмо должно быть доведено до ясного конца. Любая беседа должна завершиться полным взаимным пониманием. Здесь нет места половинчатости, недоговоренности, недомолвкам и тому подобному. Посему Сулла и решил довести до ума и сердца каждого командира и солдата нижеследующее:

– Я хочу, – надеюсь, таково и ваше желание, – чтобы каждый из вас и каждый за пределами этой палатки ясно представлял себе нашу цель в этой великой борьбе. Если некие политиканы не находят ничего лучшего, как только надеть ярмо диктатуры на наши шеи, то нам надлежит предпринять прямо противоположную акцию. То есть следует открыть глаза римским гражданам и показать им во всей наготе подлого Мария и его приспешников. Следует объяснить всем, кто может внять голосу разума, что путь Мария – путь погибели для Рима. Но этого мало, мои дорогие соратники! Мало этого! Вас, то есть нас, непременно спросят: что, собственно, несем мы на конце наших дротиков, наших стрел, на ядрах баллист и на тяжелых стрелах катапульт? Неужели только смерть? Неужели только войну, причем явно братоубийственную, а иначе ее никак не назовешь? – Сулла сделал долгую паузу, а потом вскинул правую руку и торжественно произнес; – Мы несем Риму благоденствие, свободу ее гражданам и спокойствие границам республики! Мы сокрушим любую диктатуру, так ненавистную народу, мы восстановим все старинные, республиканские и иные добрые институты и пойдем дальше по пути их укрепления, их упрочения! Мы торжественно провозглашаем: долой диктатуру Мария и его прихлебателей! Мы провозглашаем: многие лета республике, независимости ее, многие лета доблестному войску римскому!

Вот сейчас Сулла кончил. Командиры встали с мест. Они были растроганы, воодушевлены, полны того порыва доблести, который бесстрашно ведет человека в бой. Они обещали немедля все довести до сознания каждого воина. Они сказали, что ежели до сих пор они были единой скалой, то отныне – это скала вовсе несокрушимая, к тому же скала эта – точно сгусток героизма и беспрекословного повиновения полководцу.

Сулла улыбался. Он проводил каждого уходящего командира отеческим взглядом. Но Децима остановил жестом. Подождал, пока утихли шаги командиров, обутых в грубые походные башмаки на гвоздях, и сказал Дециму:

– Послушай, что скажешь ты?..

– Все хорошо, господин.

– Нет, я не о том. Что скажешь ты об этих балбесах?

– О ком?

Децим не понял полководца.

– Я говорю о балбесах, – повторил Сулла, лукаво поглядывая на центуриона.

– Балбесы? Балбесы? – терялся в догадках Децим.

Сулла немного озлился:

– Какой же ты непонятливый!.. Я о тех, кто только что убрались отсюда.

Децим поразился:

– Балбесы?

– Ну да. А как же прикажешь называть их! Что они думают?

– Они положат жизнь за тебя.

– Ты так полагаешь, Децим?

Голубые гвозди из-под бровей нацелены в зрачки Децима.

– Я в этом уверен, господин.

Сулла нахмурился.

– Ладно. Я это так. К слову. Спокойной ночи, Децим.

Центурион почтительно поклонился и вышел из палатки.

Сулла бросился на кровать. Все тело ныло от усталости. И душа изнывала. Очень гадко на душе… Он позвал Эпикеда и приказал сходить за двумя актерами, которые остановились в одной халупе неподалеку отсюда. А пока что он вздремнет на часок… Это было в Ноле в шестьсот шестьдесят шестом году от основания великого города Рима, или в восемьдесят восьмом году до рождества Христова.

2

Актеры Полихарм и Милон явились не одни: они привели с собой некоего бородача по имени Буфтомий, родом из Мавритании. Архимим Полихарм шепнул на ухо Сулле, что этот Буфтомий преуспевает в различного рода гаданиях, он был бы, дескать, великим мантиком, если бы не врожденная лень, от которой нет избавления.

Сулла присмотрелся к худощавому Буфтомию, как видно давно не посещающему бальнеумы. Такой невзрачный, молчаливый человечек в обветшалой тоге неопределенного цвета. А лицо у него не то чтобы черное, но достаточно темное, чтобы не спутать его с жителем италийских земель. Ничего особенного, за исключением глаз: глаза действительно странные, на них нельзя не обратить внимания. Что-то притягательное в них. Они – словно финикийские стекляшки на лунном свету. А на самом деле – черные-пречерные. И в них светится неприятный огонь. Именно на этот огонь обратил внимание Суллы архимим как на главную особенность Буфтомия.

– Такие глаза, – шептал Полихарм, – видят очень много…

Сулла чувствовал себя в лагере в полной безопасности. Это не то что в Риме, где каждую минуту ждешь предательского удара.

Да, были там денечки! Как выражаются самниты, вполне пригодные для печения, то есть жаркие, когда можно испечь любое блюдо. Сколько раз за последнюю декаду подвергалась смертельной опасности жизнь Суллы? Даже не счесть! Но не случалось беды чернее той, которую готовил Сульпиций со своими головорезами. Не будь Мария, не будь его приказа, голова Суллы уже красовалась бы на форуме. Особенно благодарить Мария не за что. Едва ли убийство Суллы принесло бы ему много пользы, скорее – наоборот. И совесть, наверное, заговорила в нем: вспомнил, какую неоценимую помощь оказал ему Сулла в Африке, в Югуртинскую войну…

Сейчас, когда опасность миновала, не мешало бы подкрепиться хорошим ужином и щедрой порцией вина…

Архимим Полихарм – сицилийский грек. С малых лет подвизается он на сцене. Поначалу играл покинутых матерями мальчиков, потом – бессловесных воинов с дротиками и щитами в руках. К сорока годам полностью развернулся его талант. Полихарм сделался любимцем публики. Не раз приветствовала толпа Полихарма в Риме. Особенно удавались ему роли трагические: мастерски вышибал слезу у зрителя, да так, что долго, долго вспоминали Полихарма. Сказать по правде, и рост высокий, и голос густой, словно мед, во многом способствовали его успеху. При такой наружности да при его мастерстве не мудрено прослыть великим актером.

Что же до Милона – этот, конечно, уступал архимиму. Он особенно любил роли в греческих комедиях. Комедия веселит душу, но трагедия вроде бы выше, чувства, которые она вызывает в тебе, остаются надолго, может быть на всю жизнь. Правда, надо отдать должное и Милону: народ покатывается со смеху, глядя на его ужимки, – ну, обезьяньи воистину! Или играет, например, он и такую роль: жена обманывает мужа, а муж, дурак, ничего не замечает. Более того, потчует вином и жареной рыбой любовника своей жены. Потешно смотреть на все это. Вдобавок у Милона кривые ноги и рожа такая, что одна она способна забавлять весь театр с утра и до вечера.

Эпикед принес вина в большом этрусском кувшине, на глиняных тарелках подал холодной рыбы, креветок, мяса заячьего и прекрасных олив. И хлеба пшеничного, тонкого нашлось вдоволь.

Буфтомий преломил хлеб первым, обмакнул в вино солидный кус и поднес к губам, шепча что-то невнятное. Милон приложил палец к губам: дескать, давайте помолчим.

Сулла обожает всякого рода гадателей. Недаром говорят, что хлебом его не корми, но подай какого-нибудь гадателя, особенно восточного.

Буфтомий молча разжевал хлеб и сделал знак приступить к трапезе.

– Он потом все объяснит, – сказал архимим и налил себе вина.

– Послушайте, – сказал Сулла, – я сегодня, можно сказать, снова народился на этот свет. Давайте так, как пили некогда этрусские князья.

Мимы этого не знали. Да и Буфтомий недоуменно пожал плечами.

– Это очень просто, – сказал Сулла. – Подай-ка мне, Эпикед, вон тот сосуд.

Слуга подал объемистый кувшин с широким горлом.

– И ты сядешь с нами, – сказал Сулла слуге тоном, не допускавшим никаких возражений. – Я люблю, когда всё на столе и все за столом.

Слуга отлично знал повадки своего господина и живо занял место против Суллы. Эпикеду, наверное, не меньше пятидесяти. Он был рабом, и Сулла отпустил его на волю. Господин привязан к слуге. Да и слуга любил Суллу. Это был человек степенный, знающий толк в хозяйстве, начитавшийся всякой всячины, знающий даже греческий. Невысокий, коренастый, с бычьей шеей. Лучшее из его качеств – молчание. Он умел держать язык за зубами. Вырвать у него лишнее слово – напрасный труд, занятие совершенно безнадежное. С ним Сулла чувствовал себя легко. Он знал, что Эпикед не выдаст, что Эпикед не проронит лишнего, то, что вошло ему в ухо, считай – в могиле!

Сулла поднял кувшин выше головы и произнес по-гречески:

– Я подымаю вино, которое едва ли уступит фалерну. Ручаюсь! Но ужин, как сами изволите видеть, очень скуден. Если это нынче простится нам с Эпикедом, то мы намереваемся восполнить недостаток наш несравненным достоинством вина. Я пью это вино во имя богов наших, во имя великой Беллоны, во имя дружбы и братства нашего!

Произнеся эти слова с акцентом, но на вполне сносном греческом языке, Сулла приложился к кувшину и медленно стал тянуть чистейший виноградный сок, привезенный с южных склонов Везувия. Он пил ровно, в нем чувствовался настоящий кутила – дух его, повадки его! Выпил, повеселел и подал кувшин архимиму.

Когда очередь дошла до гадателя, тот принял кувшин и задумался.

– Я не очень силен в греческом… – сказал он писклявым голосом, то есть настолько писклявым, что Сулла поразился. Казалось, вместо Буфтомия говорит какой-то мальчик, спрятавшийся за его спиной. Гадатель заключил: – Поэтому я не буду следовать ученой моде.

– Почему – ученой? – поинтересовался Сулла, пробуя креветку.

– А потому, что этот язык любят ученые. Но я полагаю, что мысли свои, если они налицо, можно выразить на любом языке.

– Ну что ж, – согласился Сулла, – довод основательный.

Архимим высказал в довольно сильных выражениях свою любовь к греческому. Он с гордостью сообщил, что половина крови в нем афинская и что греческие трагедии совершенно пленяют его.

Сулла сказал:

– Мне кажется, что Буфтомий – наш дорогой гость – хочет что-то поведать нам…

– Это верно! – Буфтомий покосился на кувшин. – Когда нынче утром я вышел из дому, буквально в двух шагах от порога ко мне в ноги бросился воробей. Обыкновенный воробей, каких множество на свете. Мне ничего не стоило поймать его. Вернее, его и не надо было ловить. Казалось, птица искала убежища возле меня. Я не сразу сообразил, в чем дело. Однако вскоре увидел сокола. Я различил – притом довольно ясно – его желтые глаза, его кровавый клюв. Сокол пролетел надо мной и взмыл кверху. И где-то высоко над моей головой он застыл. Да, застыл. А потом сложил крылья и рухнул…

– Как рухнул? – воскликнул Сулла.

– Очень просто, – ответил гадатель. – Словно камень.

– Рухнул, ничем и никем не подбитый?

– Именно.

– Ты его видел после?

– Да. Я поднял бездыханного сокола и долго разглядывал его. А воробей вспорхнул и, весело чирикая, скрылся.

Сулла чрезвычайно заинтересовался утренним происшествием. Перестал есть, скрестил на груди руки и не спускал глаз с Буфтомия. А тот продолжал, не пригубив вина:

Назад Дальше