Царь Иоанн Грозный 2 стр.

Она, бледная как мертвец, даже сопротивляться перестала, как это было до сих пор. Широко раскрыты ее черные и без того большие, прекрасные глаза; как затравленная серна, озирается она с тоскою кругом и ждет: не явится ли откуда-нибудь спасения, не пошлет ли Бог чуда? Нет! Ярко озарены огнями лики темных икон… Кротко глядит Спаситель; скорбно улыбается Матерь Его… Сам Саваоф, грозный и всемогущий, простер длани и благословляет мир, "сияя на злыя и на благия" всеми солнцами своими. В небесах – правда, и мир, и покой! Но здесь, на земле, нет ей помощи, ни от кого нет спасения. Он, даже он, в кого княгиня так верила, кого любила, несмотря на все измены, на болезни и на лютость нрава порой, – он, Василий… князь… он сам жену свою оторвал от себя. И место ее займет другая… хитрая литвинка!

Кровь татарских князей, кровь предка Соломонии, мурзы Четала, опять вспыхнула в жилах. Бледные до сих пор щеки сразу побагровели. Мрачно горевшие, заплаканные глаза сразу засверкали, как раскаленные угли.

Грудь, которая перед этим была словно камнем тяжелым сдавлена, опять ходуном заходила, заволновалась. Какой-то клубок подбежал, подкатился из глубины – к самому горлу. Давит княгиню, больно ей.

Красные от жары и напряженного состояния бояре, стоявшие поближе, зашептались между собой:

– Гляди, никак, на нее находит. Пожалуй, не удастся по чину и обряда доправить?!

А уже на нее собираются возлагать облачение иноческое.

Вот вместе с епископом Давидом к Соломонии приблизился Даниил.

Почувствовав его дыхание почти на своем лице, Соломония вздрогнула, невнятно застонала.

– Смирися, жено! Не твори соблазну! – раздается ненавистный властный голос.

Приняв ножницы из рук иерея, епископ Давид коснулся распущенных волос княгини.

Та громче застонала и забилась в истерических рыданиях.

Две сильные монахини, выбранные и приставленные здесь нарочно, поддерживают под руки несчастную; но теперь еле-еле могут удержать Соломонию, так порывисто и сильно рвется и трепещет она всем телом у них в руках.

– Нет… нет… не… хочу… не изволю сама… на это! – с визгом вырывается из груди у Соломонии, губы которой до сих пор словно судорогой были сжаты.

Но ее не слушают.

Клир старается громким пением покрыть жалобы, крики и плач женщины, а Давид быстро и сильно смыкает концы ножниц над волнистыми прядями ее волос, которые черным блестящим каскадом падают вниз.

– Ну, ладно. Чего не так, потом достригут! – произносит он, кое-как исполнив обычный обряд пострижения.

Подана мантия, кукуль…

Стоит надеть его – и все кончено! Мир земной совсем и навсегда закрыт для бывшей великой княгини. За что? Она ли виновата, что Бог не дал наследника Василию?

А Давид в это время совсем вплотную подошел…

– Возьми кукуль сей и возложи на тя, жено, аки подобает пo велению святых отец…

И он уж сам готов был возложить вместо вечного савана монашеский кукуль на княгиню.

Но тут дикое безумие окончательно овладело ей.

Сделав движение, словно желает склониться, она сразу вырвалась у монахинь, державших ее, вскрикнула, взметнула кукуль кверху, бросила его на землю и стала топтать ногами, истерично выкликая хриплым, надорванным голосом:

– Сама… на себя? Живой в могилу? Не лягу! Слушайте, люди! Христиане, слушайте! Слуги князя и мои! Не по воле сан принимаю… Не охотою, но силою, вопреки закону Божескому и человеческому постригаема. И вот… вот… вот как топчу я кукуль сей… и насильников моих топчу… Вот… вот!

И вместе с дикими криками пена слетала с побелевших уст у несчастной.

– Что делаешь, безумная! – устремившись к Соломонии, грозно прикрикнул Шигоня, когда увидел, что Давид, видимо оробев, отступил от исступленной женщины.

Сильно схвативши за локоть, он пригнул ее к земле, словно принуждая поднять брошенный кукуль.

– Нет, не возьму! Не хочу… Прочь с ним вместе, дьявол, слуга дьявола… Плюю на тебя…

И она брызнула ему пеной прямо в лицо.

Шигоня, побагровев от гнева, поднял было свой тяжелый посох боярский, но вовремя спохватился, заметив, как двинулись вперед и Бельский князь, и Кубенский Иван, словно решили защитить несчастную от опасного удара.

Быстро оглядевшись, боярин выхватил из-за ближайшей божницы пук лозы вербной, с недели Ваий здесь оставленный, и, нанося сильные удары по обнаженным рукам и плечам Соломонии, закричал:

– Смирися! Войди в себя, богохульная жено! Что ты творишь, подумай?!

Все окаменели на миг.

От неслыханной обиды и сама исступленная женщина мгновенно пришла в себя.

Поднялась, трепеща мелкой дрожью, до крови стиснула зубами край своей губы, изнемогая не столько от телесной боли, сколько от позора и негодования.

Прежде чем она успела сказать что-нибудь грубому палачу, Шигоня, желая по возможности загладить дурную сторону жестокого, необдуманного поступка, угрюмо произнес:

– Как смеешь ты, жено, противиться воле государя, великого князя нашего? Дерзаешь ли не исполнять приказаний его?

– А ты как смеешь, ты – холоп, бить меня, свою княгиню? – негодующим, твердым голосом только и спросила Соломония.

Но от этих простых слов, от величавой осанки, которую безотчетно приняла несчастная, от искаженного скорбью лица ее повеяло чем-то таким необычным и грозным, что мороз пробежал у всех по телу.

– Именем великого князя наказую тебя за непокорство, а не своей рукою и волею! – нашелся ответить надменный боярин и быстро отступил, давая знак продолжать обряд.

Явное замешательство воцарилось вокруг.

– Можно ли так? Не донести ли великому князю? – робко, неуверенно зашептали иные из присутствующих.

– В монастырь али в изгои (в изгнанье) захотелось? – отвечали им товарищи. – Дома жить надоело?

Смолк ропот. Обряд пошел своим чередом.

Но Соломония, улучив эту минуту замешательства и тишины, ровно, негромко, с потрясающим, роковым каким-то спокойствием, обведя всех глазами, проговорила:

– Стоите? Молчите? Рабы лукавые, неверные! Нет ли ножей под полою кафтанов, чтобы тут же и зарезать, как овцу бессловесную, княгиню свою былую, "милостивую". Так ведь вы прозывали меня! Я ль не заступалась за вас? От скольких от вас государев гнев отвела, от опалы избавила; милостей добыла… И никто не вступится?! Да? Будьте же все вы прокляты! Богу в жертву против воли приносите меня… Нет, не Богу… В жертву княжой прихоти! И обрек вас Господь. Человекоугодники, не слуги вы прямые княжеские… И горе вам! Бог пометит за меня. Вижу гибель вашу! Не пурпур и злато – кровь ваша и язвы и лохмотья покроют тела ваши, аки тела слуг нерадивых, выпустивших на волю дьявола! Жены ваши и дочери – поруганы, пострижены насильно, как и я! Дети ваши, нерожденные, изгублены на лоне материнском. Не терема высокие – виселицы построятся для вас, и вуроны черные обовьют боярские головы взамен шапок горлатных… Вот мое слово последнее… мое заклятие на вас! На детей ваших! Великое самое преступил князь великий: совесть теперь свою преступил ради стяжания царского. Вас ли пощадит?! Помните же и трепещите, ехидны, змеи-предатели. А ему скажите…

Но тут и Шигоня, и Потата, писец ближний и "печатник" княжой, и Рак, Феодорик, советник его, онемевшие сперва, когда раздалась мерная, зловещая речь княгини, произносимая каким-то необычным, даже несвойственным ей, металлически-звонким голосом, – теперь все эти вельможи пришли в себя.

Дан был знак. Громко запел клир. Надрывались басы… дисканты краснели от усилий подняться на крайнюю, доступную им высоту… загудели чтецы… монахи, священники стали подпевать тоже…

А среди этого чтения, и напевов, и рокота прорезался зловещий голос Соломонии, сулившей болезни, горе и беды бывшему супругу и всему грядущему роду его.

Но голос ее стал слабеть… Она зашаталась, сразу опять помертвела… И если бы не поддерживали ее теперь две монахини, так и рухнула бы, потеряв последнее сознание.

– Что с ней? – спросил Шигоня, видя, как навалилась Соломония на свою соседку-держальницу.

– Сомлела, кажись, боярин.

– Ничего… Тем лучше…

– Вестимо! – отозвался и Даниил. – Господь видит сердца наши, во сне ли, наяву ли мы или в бесчувственном состоянии. Сердце чисто у княгини. Бес вселился в нее и глаголал. А там, очнется-опамятуется, – и сама же порадуется чину своему ангельскому…

И обряд пошел своим чередом, быстро теперь, без помехи.

Через несколько минут из кельи уведена была, все так же без памяти, не великая княгиня московская Соломония, а инокиня, старица Софья, которую готовились везти в указанный ей Покровский девичий монастырь, что в Суздале.

Дар судьбы
Год 7038 (1530), 25 августа

Веселый, радостный перезвон так и стоит над Москвой златоглавою, словно в Светлое Христово Воскресенье! Не успеют затихнуть колокола в одном месте, как в ином, тем на смену, начинают заливаться другие…

А самый большой, соборный "боец-колокол" без устали так и гудит, словно шмель между пчелами, пуская свою басовую ноту: дон-дон… дон-дон!

И, как на густом фоне, ярко вырезается в его гудении малиновый перезвон монастырских небольших, но серебристых колоколов: динь-диль-динь! Динь-диль-динь! Динь-диль, динь-диль, динь-диль-динь!

О чем говорят, о чем поют-заливаются колокола, эти спутники жизни людской, христианской?

Отчего толпы московского люда, хоть и не праздник, но запирают лавки, покидают торжища, бросают все дела и работы и бегут, валом валят туда, к Кремлю, из которого подан был первый сигнал к необычайному благовесту?

Радость великая для Москвы, для всей земли русской: у государя, великого князя Василия и молодой княгини Елены, роду Глинских, сын родился.

– Да сын ли? – спрашивает на бегу немолодой посадский другого из толпы, который тоже спешит к Кремлю, уже на ходу надевая на себя кафтан понаряднее.

– Сын, сын, Кириллыч! Уж так было сказано. Да нешто по звону не слышишь, что сын? Ведь вон и старец блаженный, юродивый Христа ради-для, прорицал нашей княгинюшке: "Родится у тея сын – Тит, широкий ум!" Конечно! Сын! И Тита нынче память аккурат, угодника… 25 августа…

– Слава те, Господи. Не сиротеет земля!

И оба бегут дальше, а сзади еще и еще катятся и набегают народные волны… И все не с горы, а в гору катятся… туда, к высоким теремам кремлевским.

– Слышь, – орет один парень другому, – поторапливай! Столы от князя ставить будут… Место бы получше захватить!

И все бегут… И женщины, и дети, и старухи… Иные падают от усталости, но опять подымаются и мчатся вперед.

А из Москвы гонцы скачут… Боярам-наместникам, разным воеводам и тиунам весть подавать: кого следует, светских людей и пастырей духовных, на крестины звать… Радость великая совершилася! Долгожданный наследник дарован великому князю и всей земле. И попутные жители, селяне и горожане, мимо которых, проносясь, развещали желанную весть гонцы, – все, от радости, обнимались и целовались по-братски; без праздника – пир и праздник снаряжали. Всем близка была радость княжая, долгожданная.

Ведь шутка ли, четыре бесконечных года ждать пришлось.

Царь Василий – совсем угрюмый, словно ночь, темен ходил. И подумывать уже стал: "Неужто права была Соломония? Ужели сбылось ее слово, проклятие страшное, какое в злобе она изрекла?! Ведь до чего озлилась баба!"

Вспомнил все Василий и вздохнул.

Третий год шел к концу после брака его второго, а все бездетной оставалась и вторая жена, Елена, новая княгиня великая.

Чего-чего ни делал Василий! И лекаря восточного звал… И к ворожеям, к наговорницам, презрев запрет христианский, ездил и ходил темной ночью государь, таясь от людей… Ничего не помогало.

Приходили к Елене знахари и знахарки много раз – и все говорили: "Здорова княгиня. Будут чада у вас".

– Дай Бог! Род мой без потомства не может остаться, пресечься не должен! Не хочу я! Не бывать этому!

И самые странные мысли порою западали в голову полубольному князю, который только и старался, что пободрее выглядеть при красавице – молодой жене.

Нередко с невольной завистью посматривал Василий на любимца, постельничьего своего, на молодого богатыря, Ваньку Овчину, князя Телепнева-Оболенского. Кроткий, тихий и незлобивый, хотя и храбрый в бою, Иван не одному князю был близок и мил. Отличала его и молодая великая княгиня. Но всегда держала себя, как и надо быть госпоже с любимым слугой мужниным. Овчина обожал молодую княгиню чисто, по-юношески, даже не скрывая этого. И был с нею так почтителен, как больше требовать нельзя.

Покачивая седеющей головой, высокий станом, но исхудалый от болезни, погнувшийся, Василий думал про себя: "Да, вот была бы пара Елене! Не тебе, старому, чета. Да, не судил им Бог!"

И даже тени досады или сомнения не шевелилось в сердце старого, "грозного", как порой прозывали его, великого князя.

Между тем внешние светлые зори сменялись знойными, темными летними ночами. Шли месяцы, годы. Три их ровно прошло. Все остается бездетной Елена. И стала она ездить по разным ключам чудотворным, воду пить… По местам святым, по монастырям, которые славились чудотворными иконами, мощами святых целителей или живыми молитвенниками-схимниками, известными жизнью строгой, святой и непорочной; всюду бывала. И молила там княгиня за себя и за мужа… Просила даровать ей чадо. Вклады богатые делала и поминки давала… нищих кормила, оделяла.

В этих поездках порой сопровождал ее сам Василий, а за недосугом посылал провожатым кого-нибудь из приближенных, чаще всего – кроткого и преданного Овчину. Сестра же его была в приближении у Елены. Искренно расположенная к брату, Елена старалась приласкать и отличить во всем его сестру, Аграфену, жену боярина Челяднина.

Однажды государь сказал Елене:

– Что бы ты не съездила к святому Пафнутию? Далеконько, правда… Да ведь и матери ж моей, сказывают, святитель в таком деле помог.

– На край света поеду, лишь бы в угоду тебе, государь! – отозвалась Елена.

Сборы были недолгие. Несмотря на конец сентября, погода была чудная. И вскоре по дороге в Боровский Пафнутьев монастырь выступил длинный поезд, центром которого являлась колымага Елены.

Сам Василий, за недосугом, поехать не мог, а послал с ней князя Михаила Глинского, дядю ее, да Овчину Ивана с людьми.

Вся поездка прошла как миг один, как сон для княгини молодой. Вокруг, не считая челяди, все люди близкие, родные, ее дядя, сестра Ивана Телепнева, Аграфена. Этикет дворский, все разряды и чины – забыты… Осеннее ясное небо над головой. Сжатые нивы желтеют по сторонам… Золотятся рощи березовые, покрытые пожелтелым осенним покровом. Дрожит багряными листами осина по перелескам… Тянут стаи птиц на юг…

– Туда бы и мне за ними! – вырвалось как-то у княгини, заглядевшейся ввысь. – Они пролетят над Литвою далекой, над родиной моей…

– Да разве так уже плохо тебе с нами здесь, княгинюшка светлая? – отозвался Иван, ехавший поручь колымаги.

Елена взглянула на него ласково и промолвила:

– Нет. Сейчас – хорошо!

Прибыли, наконец, в обитель.

Приняли их честь честью. Княгиня с устатку отдохнуть пошла. Князь Глинский и Овчина, по зову настоятеля, явились на трапезу.

Тут, конечно, зашла речь о цели приезда великой княгини.

– Пафнутий – святитель, скоропомощник во всем.

– Он исполнит желание князево! – отозвался убежденным голосом настоятель, отец Илларий.

– Верим, отче! Все от Бога. Он все посылает, – подтвердил князь Михаил Львович Глинский.

– Да, бывает… Все от Бога! – кивая задумчиво, повторил игумен.

А Овчина сидел погруженный так глубоко в какие-то размышления, что и не слышал, как кончилась трапеза, и опомнился только, когда ему сказали, что молиться надо.

Настала ночь. Горячо помолившись, Елена с Аграфеной Челядниной сидела у окна отведенной ей кельи, выходившего прямо в тенистый, чудный разделанный монастырский сад. И дивилась: отчего он так пуст? Отчего ни монахов, ни послушников не видно здесь в такую теплую, дивную осеннюю ночь. Но потом она вспомнила, что двух-трех часов не пройдет после минувшей долгой, утомительной церковной службы, и снова выйдут из своих келий разбуженные братья, и снова потянутся под звуки колокола в ту же душную церковь, на новое долгое, утомительное бдение… Но показалось ей, или кто-то ходит в саду?

Нет, не ошиблась она. Овчина Иван, ее верный слуга, скользит тихо-тихо по аллеям темного монастырского сада, желая охранять келью, где спит она, госпожа и повелительница его.

– Ты, Ваня? – спрашивает княгиня слугу.

– Княгинюшка светлая… Ты… не спишь? – смешавшись почему-то, еле выговорил этот могучий, статный витязь, сейчас робеющий, словно ребенок.

– Не сплю… Мои все заснули… А мы с Аграфеной вот сидим под окошечком, тоскуем. Подойди, покалякаем.

Он подошел… Поговорили немного. Там Аграфена и окно закрыла. Обе улеглись на покой.

Только Иван Овчина еще долго бродил по темному саду, не находя сна…

Утром княгиня Елена все святыни обошла монастырские, везде приложилась… Схимник, старец Савватий, благословил ее, просфорой одарил, напророчил много хорошего…

Весела и радостна приехала княгиня домой.

Все добрые приметы да пророчества ей были по пути.

Скоро и сам князь великий Василий Иванович просиял, порасцвел, словно моложе лет на тридцать стал… И 25 августа 1530 года весело зазвонили все колокола московские, оповещая мир о радости великокняжеской, о рождении первенца, нареченного по деду – Иваном, четвертым в роду князей московских.

Забыл государь всю немочь, за последнее время одолевшую его, и крамолу боярскую, которая нет-нет да и подымет голову, словно василиска-змея, из-под пяты… И все нелады и прорухи на литовской, на татарской границе… Все забыл, ходит светел, радостен… Богатыми дарами одарил кого только мог… Мамкой княжичу назначил все ту же Аграфену… Крестины справил – миру на удивленье. Быки целые жареные на площадях для народа стояли, вина и меду бочки были выкачены из погребов… А в княжеском дворце – дым коромыслом две недели шел…

Любимые монахи из Иосифовой Волоколамской обители Кассиан Босый и Даниил Переяславский были восприемниками княжича от купели, отцами его духовными назначены и приняли с рук на руки, на убрус белый от самого митрополита.

И не только люди, сама земля русская приняла, казалось, участие в великом событии: в позднюю осеннюю пору грозы пронеслись над Русью надо всей… Земля во многих местах колебалась именно в тот день и час, как родился великий княжич Иван Васильевич.

– Грозный будет волостель! – толковали при этом, покачивая головой, старые люди. А молодые веселились и радовались.

И немолчно звенел-разносился малиновый звон над Москвой златоглавою…

Назад Дальше