"Неужели мы никогда не расплатимся ничем за пренебрежение к истории своей, воплощённой в конкретной старухе, старике? В единичной, частной судьбе, которая неотделима от судьбы Отечества?"
Эти строки я с удовольствием взял бы эпиграфом к этой повести, настолько метко в них слита суть произведения.
Простая история. Двое прожили совместную долгую жизнь. Коллективизация. Война. Оккупация. Восстановление Жили одними заботами со страной.
Нажили они семерых детей. Но брак так и не зарегистрировали. Так получалось - за неотложными делами всё некогда было. И смех и грех Всю жизнь проходили в "должности" жениха и невесты. И все же уже под венец дней своих отправляются в загс
Анатолий Санжаровский
Жених и невеста
Повесть
Егору ИСАЕВУ
Чуден свет – дивны люди
Русская пословица
Насколько это неожиданно, настолько и знакомо одновременно. Я лично в названии повести Анатолия Санжаровского "Жених и невеста" увидел себя в далеком воронежском детстве. В этом словосочетании есть и озорное и серьезное – это как весна перед летом – да и все, собственно, в этой небольшой повести как весна перед летом, в ощущении близкой осени и зимы. Язык повести почти поговорочный – много за словом, над словом, в его глубине. Как велит язык, как велит чувство, так возникает характер. Два характера, две судьбы, но как они близки друг другу, сердцем близки. Хочется любить, верить, а это уже немало и для жизни и для писателя.
Егор ИСАЕВ
Растет новая смена у старой героини повести "Жених и невеста", которая так много работала, что и дети ("семерых погодков привела я в дом") выросли и внуки, а ей все некогда было со своим стариком (а ведь вчера еще, кажется, парнем был) в загс сходить и зарегистрировать свой все переживший брак. До войны с трактора не слезала, в войну намыкалась в оккупации, потом опять на трактор, вырастила целый отряд девушек-механизаторов, и дети за ней потянулись, и дочь подорвалась вместе с машиной на немецкой мине в родном поле, а другая дочка потянула борозду дальше.
Они не искали награды, эти старые подвижницы, – была бы жива родная земля и, если сейчас и поворчат иной раз, то не вовсе без права. Они немногого ждут уважения своей старости. Героиня повести "Жених и невеста" Марьяна Михайловна Соколова справедливо сетует: "Когда ты при орденах говоришь с молодыми с красной трибуны, тебе всяк масляным грибом в рот заглядывает... А по какой по такой арифметике, ёлки-коляски, молодые считают, что старый незнаемый человек только при орденах да за красным столом в цене? Невжель только в медалях да в красном сукне вся сила почитания?"
Была ли хоть одна медалька у распутинской Анны из "Последнего срока" или у астафьевской бабушки Катерины? – а жизнь-то была прожита какая – смотри да слушай! Так и у героинь Санжаровского – простые все старухи, но землю кормят и род человеческий держат и обихаживают.
Немного грустно, что они уходят навсегда, что уходит с ними речь, которая еще так живо роднит их с некрасовскими красавицами, для которых никакой труд не в тягость.
Валентин КУРБАТОВ
1
Ты бай на свой пай,
а я говорю на свою сторону.
А я и себе не скажу, а чего это я хожу сама не своя, а чего это пристегнулась, привязалась ко мне, как беда, одна печаль-заботушка, заслонила бел день на сердце...
Думала я, думала да то-олько хлоп кулачиной по столу.
"Будя решетом в воде звёзды ловить! Будя петь лазаря! Скоко можно нюнькаться?"
Надела я, что там было поновей в гардеробине, надела да и наладилась, ёлки-коляски, к своему к Валере-холере.
Иду осенним садом меж пустых, без одёжки уже, дерев, иду, а у самой сердце жмурится то ль с тоски с какой, то ль с радости с какой неясной, а только сосёт-посасывает что-то такое вот...
Подхожу под самый под нос, а Валера мой не видит, не слышит шагу моего.
Kaк строгал ножичком себе на лавке у яблоньки какую-то рогульку, да так и строгает, будто и нетоньки меня.
Возле топчется Ленушка, гостюшка наша. Oт деда внучку и за хвост ввек не оттащить. Такая промежду ними симпатия живёт.
Ленушка с большой осторожностью тыркает деду пальчиком в щёку.
– Дедуля, а ты колючка.
– Зарос... Ёж ежом, – как бубен бубнит дед. Уж такой у него выговор. Я привыкла, что у него самые разласковые слова падают горошинами на пол.
– Если ты ёжик, так почему тогда у тебя на колючках нету яблочков?
– Я, Ленушка, яловый ёжик.
– А что такое яловый?
– Эк, какая ты беспонятливая, – в досаде Валера перестаёт строгать. – Ну, как те пояснить? – Думает, вскидывает бровь. – Вот что, милушка... О чужом деле что зубы обивать, когда о своём можно поговорить. Те сколько лет?
– Четыре года один месяц и пять днёв!
Глаза у Валеры засмеялись.
– Ну, насчёт днёв ты это брось. Говори по правилу – дней... А сколько ещё часов? – с ехидцей копает дед до точности.
– Я не... знаю...
– Ты и не знаешь! Ленушка и не знает! Ну да как же это так? Ну вспомни – а дай, подай те Бог памяти! – ну вспомни вот час, когда принесли тебя из магазина.
– Сейчас детей не покупают!
– Хо! И в лотерею, голуба, выигрывают! Ежель на то пошло-поехало.
– Boтушки ещё...
– А что, они с неба, как манка, сыплются?
– И вовсе не сыплются!
– Ё-ёё! А откуда ж, разумщица, их тогда берут?
– Из-ро-жа-ют! Как сойдутся два семечка... мамино и папино... Меня изродила сначала половинку мама, а потом половинку ещё папа!
Тут дед не в шутку дрогнул, будто егo с низов шилом кто хорошенечко так поддел, и с сердцем ткнул Ленушку в плечо.
– Бесстыжка! Как есть бесстыжка! Да ты... Да ты!.. Вона каковские штуки родному деду выворачиваешь?!
– А что, неправда? Неправдушка? Ну скажи! – Девчоночка завела руки за cпинy, взяла одной рукой другую зa запястье – мне помилуй как ясно всё видать. – Ну скажи!
– Будет рот ширить-то... Тоже мне сыскалась, знаете-понимаете, вундеркиндиха... И не жалаю, и не позывает с непутным дитём слова терять.
Дед сызнова налёг строгать, всей грудью навис над ножом, да только ненамного его хватило. Снова пробубнил:
– Такущее отстёгивать... Эт додуматься надобно до такой вот до худой глупости!
– Сам ты это слово, – совсем н?тихо возразила Ленушка. Девчонишка наверное знала, что Валера с глухотинкой уже, не услышит.
Он и в самом деле не слыхал ответа. А потому продолжал нудить своё в старой линии:
– От твоего, дорогуша, бесстыдствия я слышу, как вот тут, – Валера скинул картуз, повёл мякушкой ладони по зеркально-голому темени, – как вот тут, где сто уже лет волосья вьются, что твой карандаш, я слышу, как от твоего басурманства кудри на дыбки встают и кепчонку подымают. Эт что?
Девочка молчала.
В крайней серьёзности она рассматривала мыски своих красных ботиков с белыми якорьками по бокам.
Старику и самому прискучила его молитва. Понял, что переборщил. Помолчал, мотнул головой. Прыснул:
– У тя, девонька, в зубах не застрянет... Не язычок – бритва!
Совестно мне стало слушать мимо моей воли чужое. Загорелась я было уже окликнуть мягко так Валеру, да Ленушка в торжестве большом подняла голову, глянула вокруг и выпередила меня.
– Дедушки! Дедушка! – в крик позвала. – Да ты только посмотри, кто к нам пришёл!
Поворотил Валера голову, пустил на меня поверх плеча весёлый свой в прищурке глаз. Лыбится.
– Марьянушка, ты чё вырядилась, как та семнадцатка?
– Твоя, Валер, правда. Была семнадцаткой в семнадцатом. Я, Валер, об чём пою...
– Ну?
– Я, Валер, об старом.
Он как-то весь насторожился. Буркнул:
– Знамо... Сами давненькие, с нами и песни наши состарились. Эхма-а...
– И чего колоколить без пути?! – пальнула я с перцем.
– Марьянушка! Да на те креста нету!
– Всё-то он видит! До коих веков, старый ты кулёк с дустом, думаешь корёжиться?
Черновая страница повести "Жених и невеста".
– Марьянушка, теплиночка ты моя, утрушко ты моё чистое! Да что ж я тебе искажу окромя того, что тыщу разов уже сказывал!? Не насмелюсь... Смущаюсь я, телок мокроглазый, проклятущего загса твоего...
– Вот так услышь кто сторонний – до смерти засмеют!
– А чего ж его, Марьянушка, не смеяться? Чужая беда за сахарь...
– Первенцу сыну полста, самому за семь десяточков, а – смущаюсь идти в загс! Ну не смех? И какой только дьявол допустил тебя брать Берилин?! Иль ты и там был вояка – выгонял лягушек из-под пушек?
– И выгонял. Всяко бывало. Только медалю "За взятие Берлина" мне не за лягушек пожаловали. И в родстве с наградным отделом армии не состоял. Ты-то уж это знаешь, как свою руку. Рядовой везде рядовой. Иль думаешь, мне по великому по знакомству немчурёнок осколок всадил в голову да так, паршивец, ловко, что, суть твоя неправедная, докторский снайпер Никита сам Ваныч Фролов и посейчас не выловит? Эх ты, Марьянушка...
Жалко мне стало Валеру своего, занюнила я.
Заплакать заплакала, а ниточку дела – вот уж где старая петля! – из рук не выпускаю.
– Знаешь же, – жалюсь, – океанский ты водяной, куда всё своротить... Я, Валер, не супостатиха какая там лихостная, не тебе говорить... Такую долгую жизню в общности изжили, худого слова поперёк не положила... Да и про загс я не затевала бы, да знаешь, Валер, я как на духу... Ну как ты не пойм?шь?... У нас ворох ребят. Все своими семьями живут-поживают, все через загс прошли. А что ж мы с тобой? Иль нехристи какие? Какую ж мы им примерность даём? Оно-то, факт, вся сила не в регистрированной в бумажке. Бумажка поваляется-поваляется да и сопреет. Вся сила в другом... Все дети на твоей фамильности, а я одна одной на своей. Иль чужая я какая тебе? Чужанка в доме в нашем?
– Какая ж ты чужая?... И сложит же такое в голову!
– И сложишь... Скоко разов я звала-кликала на расписку? Не сочтёшь! А случись что... Неловко-то как! Вроде и немужняя я. Ничейная вроде как. Не хочу я такой сиротой идти под вороний грай на дубах...
– Ах ты Господи! Она, знаете-понимаете, помирать наладилась... Марьянушка, да... Не смеши ты, любушка, гусей! Золотосвадьбу отплясали. До бриллиантовой безо всяческих там загсов допрём!
– Враг с тобой, тиранозавр! Стал быть, ты и ноне не клад?шь мне согласности произвесть в закон всю нашу жизню? Стал быть, ты и ноне бь?шь клинья не пойтить?
– Марьянушка! Ну что я скажу?... – Жёлтым от курева пальцем Валера трогает небритую щёку.
– Тогда я, молчун ты нескоблёный, искажу. Сто разов говорила я те про загc. А в сто первый – ни за какие блага! Скоко можно перевешивать старые портки на новые гвоздки?
– Марьянушка! Да ну тя к монаху! Тычё эт надумала?
В голосе всполох у него, опаска.
– А припёк, истиранил душу – и надумала. Деньжата, хоть и малые, а тутоньки, – кладу руку к груди, где на кофтёнке у меня карманишка исподу прилажен, – до Воронежа хватя. Не пойди вот ноне – к Колюшк? уеду. Колюш?к завсегда – в ночь, в полночь – тёплыми руками встрене, за стол присогласит и соснуть даст где. Матернee сердце в детках. А и детское не в камне... Мамушка я ему, не тётка какая проезжая... А ты б?лей меня не увидишь, не заявись только нонеча в загс. Нe знаешь сам дорогу – люди добрые скажут!
И с тем пошла.
Иду, иду я, а сама глаз от слёз не разожму.
На что решилась бабка. Может статься, в последний раз у себя на подворье: дурочка я страшная, уж что надумаю – костьми паду, а то и сотворю.
Вышла я на свою на Рассветную аллею.
Навстречу мне люди; говорят, смеются; знакомый кто покажется на глаз – издали бегу в сторонку куда, не видали только чтоб моих слёз...
Летала я по задам-огородам, летала да и устала хорониться. Выправилась на тротуарчик, пошла себе тихо со своей старенькой поводыркой, кривенькой клюкой, в загсову сторону; не плачу уже, а так, молчу, молчу и иду.
А благодати-то что вокруг!
В полной ясности осень добирала октябрёвы деньки.
В чистом небе жило солнышко. Воля тепла на диво крепенько так ещё держалась; вместе с тем знаешь, хоть оно и тепло, а холода подобрались уже к нашей сторонке близко, не сегодня-завтра наявятся...
Последние листья с дерев п?часту ложатся под ноги, в боязни мне ступать по жёлтым от старости листочкам, обхожу...
Иду я себе, иду и вижу ужесебя со стороны, вижу молодой...
2
Удалой долго не думает.
В молодые лета я была видная из себя.
На личность белая, в ладной кости широконька да крепонька. Парубки вкруг меня хороводились, ровно тебе комары мак толкли.
А бедовая что! Неробкую душу вложил в меня Бог. По праздникам на игрищах я не особо-то конфузилась мужеской нации. Где борются, там и я. Совестно вспомянуть, и самой кортело поборюкаться. Помани только какой из хлопцев – изволь! И редкий кто из однолетков мог меня сбороть.
А затей кто из беспутных ухаживателей непотребство какое, так я оплошку не дам. Я ему, чичисбею, та-ак наобжимаюсь, та-ак наозорую – у меня по три прилипалы нараз отворяли дверь лбами.
Только что в полные глаза взглянула я на семнадцатую на весну свою, ан чёрт сватов, будто дрыном, пригнал.
Oни сватают – я за стенкой реву.
Они всё думали, что плачу я – так надо. Да плакала я не заради обычая: в противность был мне жених.
Росточку дробненького, так, мелочь, не короче ль лопаты. Безвидный, возглявый. Кудри, как гвозди на заборе, – там лысина, хоть блины пеки.
Одно слово, хорошенькой девчоночке не на что и глянуть, а приглядишься – ревмя заревёшь: до такого степенства плюгавый был тот прасольщик Виталь Сергеич Крутских.
Клади к тому ж, уже и на возрасте. Под годами. Не ровня ли летами с отцом с моим. Ой, да ну что там ровня? Ему в субботу сто лет будет! А худючий, будто чёрт на нём воду возил. Плюсуй сюда ещё... Там болезный что – морковкой его перешибёшь. Такого осталось только накадить да в гроб уложить.
Вот остались мы одни.
Недопёка смотрит на меня россыпью. Не надышится. А во мне злость кипит. Курица и та имеет сердце!
– Куда вам, – гну напрямки, – со свиньми плясать? Поросят подавите!
Усмехается.
Усмешка какая-то одинаково и укорная и искательная.
– Подковыру твою, Марьяна, я pacпознал... Ну что ж, обиду на Бога я не дяржу, что состою при свиньях. Такая дела. Этих с родителем своим скупаю за так, тех в три цены гоню – научилси из песка верёвочки вить. В жизни гожается.
– Мне-то на кой это поёте?
– А на то... Какой я ни свиное рыло, как ты про мене в мыслях мыслишь, а таки ж жалается в птичий порядок. Ажно кричит, надоти кумекать и об своём угле, потому как, Марьяна, безо жаны, как без кошки: мыши одолевають.
Я в открытку, напрямую, кладу совет:
– Так просите у соседей кошку – и с Богом!
– На что у соседей. По части кошки я сладилси с твоим с батьком. Ехать тебе со мной на божий суд... К венцу. Я тебе с первых глаз говорю: насмешки надо мной ты вовсе ни к чему делаешь. Муж – коренник в семье. Мужа поважать надоти.
А я и глядеть не хотела на криводуя на того разнесчастного. Да только где ж его взять силу против родителевой воли? Куда родителев ветер повеет, туда и потянешь.
– Ты, толкушка, – пушил меня после отец, – дурью особо не майся, а поголоси для порядка да и иди с Богом за своего толстокарманника. Мы бедствовали всю жизню, жили с зажимкой, перебивались с хлеба на квас, так хотешки ты за нас поживи в довольстве. Можа, глядишь, и его шалая копейка какая ненароком к нам в хату забред?.
В мае семнадцатого повезли нас в церковь.
Народу там – негде и курице клюнуть.
До аналоя нам оставалось пройти шагов ещё так с пяток.
На тот момент возглявка мой оглянулся. Оглянулся и глядит с плеча, долгохонько так глядит, ровно тебе прикипел.
Дёрг это я его за рукав, дёрг.
– Что, – вшёпот говорю, – ворону завидел?
– Не-е. Папапьку твово.
– А что, ты р?ней его не видел?
– Видать-то видал, да не мог и подумать, что он до таких степеней голяк. Во удумал, у чём в святилишше пришлёпал... В притворе с протянутой рукой и то в одёжке посправней... Да ну ты тольке полюбуйси, какой на ём картинный полотняный мешок, в полной мере обшорканный, а воображае, поди, на увесь фрак с иголочки!
Проговорил он это с ядом и в крайней отвратности тоненько захихикал, просыпал смешки, как пшено, на доску.
Смех вышел короткий. На прасольщика навалился овечий кашель. Овечий кашель повсегда изводил его.
От злости потемнело всё у меня в глазах. Я вся как есть потерялась. И в ум не положу, быть-то мне как. А недотыка исподтиха знай стегает своё (батюшка всё не выходил).
– За тобой, – долбит долотом в саму душу, – папанька дал – воробушек больша в клюве снес?. А ничего... Не внапрасну ж к недобру был вихорь с пылью навстречь нашему поезду... Знашь, как встарь в нашенской, в воронежской, сторонушке муж жане говаривал? Я царь, а ты моя тварь! Вона какие роля пораздаст нам нонеча венец!
Подо мной ноженьки лучинками так и хрустнули. Слова сказать не скажу, ровно мне Бог и языка никогда не давал.
Отпустила беда язык, я и пужани дурным голосом:
– Ах ты гробовоз!.. Да венчайся ты вон с им! – тычу в обомлелого попика, что спешил к нам. – А я не тва-арь!
Содрала я с себя фату и только швырь её прасольщику на пролысину да вдобавки та-ак толканула – шмякнулся он батюшке к ногам.
Батюшка раскинуть руки раскинул, а поймать-таки не словчил.
Видит мамушка такой мармелад – плохо с ней.