Единая параллель 2 стр.

Гость посуровел и при этом выразительно похлопал по щеголеватой кожаной сумке, висевшей через плечо на тонком ремешке.

Игуменья качнулась, опустила глаза, стиснула в ниточку бескровные старческие губы.

- Нам мирские законы не указ. На все воля божья…

- Но-но, бабушка! - рассердился председатель, - Вы это дело бросьте и антимонию не разводите. Или вы меня примете, или я сейчас же возвращаюсь в Черемшу, беру милицию, и мы живо прикроем вашу богодельню - рассадник прямого одурачивания трудящихся.

Горестно покачав головой, игуменья тут же кликнула Агашку, велела ей расседлать лошадь, поставить на ночевку в стайку да всыпать меру овса. Потом пригласила гостя в приезжую горницу, где была своя особая утварь, которую потом кропили и омывали святой водой, окуривали вереском, изгоняя "сатанинский дух".

Там мать Авдотья и беседовала с Вахромеевым до глубокой полночи. Говорила и отвечала, сдержанно поглядывая на бегающий по бумаге председателей карандаш, морщилась, чувствуя временами тягостное удушье в груди, - уж больно едкий, непривычно смрадный мужичий дух исходил от приезжего, хотя он и воздерживался от курева. Да ведь провонял весь табачищем…

Игуменья думала о том. что мирская греховность зачастую воплощена в запахах, как отрава в печном угаре, и что безгрешность близка разве только бестелесности: вон и молодые белицы-монашки, по вечерам вернувшись с лесных делянок, смердят греховно, густо, и дух тот алчный не в силах угомонить ни святое масло, ни воскурения, ни окропления водою. Греховна плоть человеческая по сути своей…

Наконец спрятав бумаги в сумку, председатель устало потянулся, распахнул окошко и долго глядел в сырую темень. Вернулся, поправил на столе пламя свечного огарка.

- Крепко ж вы тут угнездились, мать Авдотья! Считай, что последний раскольничий скит, причем разношерстный. По-научному называется конгломерат. У вас кого только нет среди этих теток: и бывшие самокрестки, и дырницы, и оховки, и федосеевки. Одним словом, полный кержацкий букет. Это что же за религия такая: обряды разные, а потом все в одну кучу. Где принципиальность?

- А потому, сын мой, - сказала игуменья, - как гонения испытываем антихристовы. Повсеместно и повседневно. А обряды что же? Дело не в обрядах, а в вере. За веру наши предки на гари шли. И мы не поступимся - в огонь пойдем за веру святую.

- Ну-ну! - усмехнулся Вахромеев. - Зачем же такая постановка вопроса? Советская власть за веру не преследует. По закону. Лично я уважаю человека, ежели он во что-то верит. Веруй на здоровье, однако так, чтобы обществу, народу вреда от этого не было. Понятна моя мысль?

- "Учуся книгам благодатного закона, как бы можно было грешную душу очистить от грехов", - сказывал протопоп наш Аввакум, да святится имя его. Какой же вред от сего?

- А такой! - упрямо рубанул рукой Вахромеев. - Такой, что отвлекаете трудящихся от полнокровной жизни, засоряется индивидуальное сознание. Ладно-ладно, не перечьте, уважаемая мать Авдотья! Я сам из кержацкой семья и хорошо знаю, что такое религиозный опиум для народа. Родителей своих и по сей день осуждаю за их духовную ограниченность. На сегодня - все. Завтра буду говорить с народом.

- С каким таким народом?

- Ну с вашими монашками.

- Побойся бога, председатель! Не гоже, не положено в обители. Да и не будут они слушать тебя.

- Будут! - рассмеялся Вахромеев. - Еще как будут, под бурные аплодисменты. У вас заутреня в шесть? Вот вместо службы будет моя речь. От имени и по поручению Черемшанского сельсовета депутатов трудящихся. Спокойной ночи, мать Авдотья!

Игуменья, мелко крестясь и сутулясь, вышла из комнаты, в сенцах брезгливо - не за ручку, а ногой - притворила дверь.

"Монастырский митинг" поутру все-таки состоялся - куда же было деваться старицам и белицам? Правда, только не в моленной (игуменья начисто запретила туда входить Вахромееву), а прямо на подворье. Слегка по-кавалерийски корячась, Вахромеев стоял на бревенчатом крылечке моленной и, посмеиваясь, не давал монашкам ходу в храм - так помаленьку они собирались, подходили парами, серые, белолицые, с восковыми свечками в руках. Черные платки обрамляли брови и снизу - линию рта, и в эти четкие одинаковые амбразуры проглядывали одинаково встревоженные, недобро прищуренные глаза.

"Как мыши, - подумал Вахромеев, - которых потревожил из теплого амбарного сусека непоседливый кот". Председатель смотрел и подсчитывал подходивших - набралось двадцать три. Пожалуй, все. Откашлявшись, гаркнул:

- Граждане женщины! Товарищи!

От этих слов серая толпа качнулась, а передние попятились, образовав перед крыльцом солидный полукруг (а может, от табачного перегара, которым дыхнул Вахромеев, - он успел только что тайком покурить за сараем).

- От имени советской власти я хочу вас призвать покончить с религиозным мракобесием и приобщиться к полезному труду. Наша страна дала женщине полные права, поставила на высокий пьедестал. А вы здесь ютитесь, в сырых темных избах, живете впроголодь - пробовал я вчера вашу овсяную похлебку, это же нищенская еда!

У нас в Черемше затевается громадное дело: строится высокогорная плотина. Позарез нужны рабочие руки, в том числе женские. Бросайте свои молитвы и айда к нам на стройку! Жилье, семьи, дети, кино, радио - все будет у вас. Полная чаша человеческого счастья. Имеется также электрическое освещение - круглосуточно. Предлагаю обсудить мое предложение. Какие будут вопросы и пожелания? Можно и критику. Валяйте.

Подворье угрюмо безмолвствовало. На выгоне замычала корова, в соседнем сарае брякнули стремена, вроде кто-то седлал коня. "Уж не моего ли Гнедка?"- подумал Вахромеев. Из-за хребта выглянуло солнце, обрезало-осветило часть монашеской толпы и тогда сразу отчетливо проявилась откровенная ненависть, злоба в главах, обрамленных выцветшими платками.

- Благословиша дела наши благости твоея, господи! - громко прозвучал голос игуменьи, и Вахромеев только сейчас заметил, что она стоит рядом, а вернее, чуть сзади него. Когда успела подойти или вышла из моленной?

Монашки дружно принялись креститься и отбивать поклоны, однако Вахромеев решил не отступать, да и отступать уже было поздно.

- Внимание, внимание, граждане! Какие дела? Про какие такие ваши дела вы тут распространяетесь? Настоящие дела там, на стройке, на быстрине жизни. А вы какие полезные дела делаете? Никаких. Стало быть, вы даром хлеб едите. А это в корне неправильно: кто не работает, тот не ест.

Председатель нарочно заострял фразы, чтобы вызвать возражения, развернуть дискуссию. А уж тогда он мог выдать по-настоящему: не то что в Черемше, во всем кавалерийском полку, где еще недавно служил Вахромеев, не было, не находилось никого, кто смог бы пересилить в споре азартного, изворотливого и находчивого Николая Фомича.

Монашки продолжали молчать. И опять раздался за спиной громкий, со старческой хрипотцой голос игуменьи Авдотьи:

- Не хлебом единым жив человек.

- Чем же еще? - Вахромеев живо обернулся: кажется, наклевывалась возможность поспорить. Пусть хотя бы только с одной игуменьей. - Чем еще жив человек?

- Помыслами, верою, благостию своею, - врастяжку сказала мать Авдотья. - И еще греховностью, потому как мир лежит во зле, торжествуют в нем сыны Каина. А мы, дети Авеля, не признаем дающих и вершащих. Грядет великий суд божий и почтение тогда сотворит господь ко всем живущим на земле, к обременным и страждущим. Старые небеса погибнут сожигаемые, все растает. Будут небеса новые с землей новой, и все земное обновится. Всякое естество человеческое уравняется, перегородки между людьми огонь поест. Установятся новые порядки, перестанет человек ненавидеть человека и наступит царствие божие на земле, царства мира и радости…

- Стой, стой! - возмущенно закричал Вахромеев. - Ты мне, бабушка, проповеди не читай! Ты не отвлекайся, а говори по существу. По конкретному вопросу.

Послышался неровный шум, толпа тихо, осуждающе загудела, зашевелилась, и в задних рядах медленно выслаивался коридор, узкий просвет. Вахромеев увидел в этом образовавшемся пятачке странную белую фигуру и сперва смутился, не понимая, в чем дело. Потом сообразил: "на митинг", оказывается, явилась преподобная Секлетинья, прямо в саване восстав из своего обжитого долбленого гроба. Она шла, как привидение, не слышно, не быстро и легко - на негнущихся ногах, будто слегка парила над землей. У старухи был немигающий шалый взгляд, который она вперила в крест, сжатый вытянутой жилистой рукой.

- Чую антихриста, вижу два рога антихристова… - Старуха говорила негромко, жарким ненавидящим шепотом.

Пока Вахромеев бестолково глядел на происходящее, старуха приблизилась, неожиданно дико взвизгнула и огрела оратора увесистым деревянным крестом. От второго удара председатель успел увернуться, но тут в него полетели камни, свечи, какие-то палки. Он метнулся с крыльца вправо: здесь было свободное узкое пространство; с кавалерийской лихостью перемахнул через тесовый забор и удивленно-обрадованно замер - на лужайке мирно пасся его оседланный и стреноженный Гнедко! Осталось лишь растреножить коня, взнуздать и вскочить в седло.

…Наступила сушь. Солнце ярилось с утра до вечера, тайга парила, дышала сизым маревом, дурманящим духом вздыбленного буйного разнотравья; сладким тленом моховых грибников и черничных полян. Вяли в логах покосные угодья, чередой и чистотелом зарастали монастырские огороды - старицы вторую неделю исступленно готовились к "святой гари". Таскали из лесу валежник, тщательно обкладывая им сруб моленного храма, отбеливали на речке холсты для непорочных саванов, готовили толстые восковые свечи. Ждали второго прихода антихриста, с появлением которого и будет возжжена "гарь святого искупления".

В ночь на пятницу из обители сбежала Фроська. Собрала все манатки в торбу, даже деревянные чашку с ложкой прихватила, а псалтырь демонстративно бросила на пол, в сорный угол близ двери.

Побег обнаружился только утром и никого особенно не удивил. Ни гнева, ни сожаления старицы не выказали: уж больно злоречива да занозиста была девка. Такой в инокинях не век вековать.

3

Черемша гуляла троицу. С утра поселковская комсомолия прошлась шумным "антирелигиозным маршем"- под треск барабанов и неистовое дудение горнов - от школьного двора, через пустую базарную площадь, вдоль единственной Приречной улицы. Несли разноцветные плакаты, а жилистый Степка-киномеханик держал во главе колонны фанерного попа - страшноватого, вымазанного дегтем, с патлатыми соломенными волосами.

За поскотиной, на Касьяновом лугу, попа спалили в огромном костре. Пели песню "Наш паровоз" и читали гневные стихи Демьяна Бедного против попов и монахов.

Старухи староверки плевались, заслышав горны - "антихристовы трубы", хотя на Степкиного дегтярного попа смотрели равнодушно: все местные кержаки были беспоповцами, так что сожжение церковного чина не волновало их ни с какого боку.

Уже к полдню зашевелилась, понемногу загомонила Черемша, несмело забренькала, будто застоявшаяся лошадь, встряхнувши сбруей. По тесовым подворьям кое-где уже пиликали гармошки, а с яру, из-под повети крепко рубленного троеглазовского пятистенника, полилась нестройная полутрезвая песня.

Грунька Троеглазова выходила замуж за немца - инженера Ганса Крюгеля - в поселке, переиначив по-местному, его называли Ганькой Хрюкиным, а на строительстве - Американцем.

Ганс Крюгель был мужик видный из себя, заметный. Носил шляпу, спортивный френч, замысловатые штаны с вислыми боками и ярко-желтые краги над коваными добротными ботинками. Черемшанских собак эти краги приводили в ярость, поэтому инженер всегда появлялся в селе с увесистой заграничной тростью.

Крюгель работал на стройке с самого начала, однако за три года русский язык так и не изучил как следует, за исключением ругательств - они нравились ему своей наивной витиеватостью.

Тетка Матрена - Грунькина мать - показывала дотошному, слегка подвыпившему зятю иконостас в переднем углу, украшенный березняком по случаю святой троицы. Крюгель хлопал поросячьими ресницами, разглядывая суровые лица на деревянных иконах: Николая угодника, Казанской богоматери, Параскевы-пятницы, равноапостольного святого Владимира…

Кивал и улыбался, ежели нравилось: "Гут, гут, карашо", или хмурился, кривился: "Шлехт, совсем отшень плехо". Хотя все иконы писаны были на одно лицо местным богомазом из Стрижной ямы и, в общем-то, почти не отличались. Вот он таким Крюгель был и на стройке: въедливым и беспрекословным. "Плехо" или "карашо" - третьего для него не существовало.

В избе пахло самогоном, медовухой, вареной картошкой и дурманящим немецким одеколоном - Крюгель то и дело промокал лысину надушенным клетчатым платком. Обычного свадебного чада не чувствовалось: вдова Матрена жила скудно, бедствовала с пятью дочками. Поросенок да дюжина кур - весь приплод-приговор.

Курносенькая смазливая Грунька, пунцовая от выпитой медовухи, счастливо перебирала переброшенные на грудь кончики косы, впервые расплетенной надвое. Младшенькие - круглолицые, сопливые, носы пуговкой, как на подбор, - ерзали на лавке у окна, ели шаньги с творогом, восхищенно разглядывали невестино кружевное платье - свадебный подарок Американца. Двухгодовалая Настюшка, недопущенная к столу, сосала на печи леденцы, обиженно отпихивала надоедливую кошку.

Соседские мужики выпили по очередному стакану картофельного самогона, гаркнули положенное "горько!" и, не дожидаясь традиционного поцелуя, завели двухголосую надрывную "Скакал казак через долину". Крюгель неожиданно запротестовал, стал колотить алюминиевой ложкой.

- Замолчайт! Я есть жених, который говорит слово. Их фанге ан! Сильно замолчайт!

Не тут-то было: уже подключились бабы. С душевной слезой, подвывая, выводили: "…скакал он садиком зеленым, блестит колечко на руке…".

Горластая тетка Матрена все-таки навела порядок, устыдила гостей: "Всяка песня только опосля добрых слов на лад идет. А на свадьбе словам - первое место, потому как свадьба и есть сговор". Послушались, приутихли.

Жених расстегнул френч, развязал-ослабил полосатый галстук:

- Камераден, товарищи! Медьхен Грунька есть моя отшень большой любовь. Она был пролетариат - убираль мусор наша контора дирекцион. Эс ист унмеглих вайтер! Теперь Грунька есть майне фрау Аграфен - хозяйка большой дом. Майн хаус. После стройка плотина вир коммен нах Дойчланд. Вместе мы строим зоциалисмус Германия.

- Брешет Хрюкин! - подал голос углежог Устин Троеглазов, Матренин деверь. - Брешет сукин сын. Он ее там на скотный двор отдаст. Бывал я у них в плену в ихнем распрекрасном фатерлянде.

Крюгель ничего не понял, радостно осклабился:

- Да, да! Прекрасный фатерлянд! Грунька будет самый счастливый фрау. Гроссес глюк!.

- Клюкнем, клюкнем! - поднял стакан дядька Устин. - Вот это правильно - кончай болтать. Знаем мы вас, немцев. Давай лучше клюкнем по единой.

Сивуху заедали кержацкой закваской, черпали из двух больших деревянных мисок: холодный квас на тертой редьке и прошлогодней квашеной капусте. Резкое терпкое пойло, аж слезу вышибает…

От такой закуски все на мгновение трезвели и постно, с откровенной жалостью поглядывали на Груньку. Понимали, кто тут не понимал: не в свои сани впрягается девка, не в те ворота норовит проскочить… Как ни крути, а этот Хрюкин, почитай, годков на двадцать постарше своей сопливой невесты. Да и Матрену понять можно: куда ей деваться с пятью-то ртами? А так хоть помощь какая будет. Ганс Крюгель не чета местным парням-обормотам. Главный инженер стройки, а нынче уже второй месяц за начальника строительства действует. Дом-то какой имеет - залюбуешься! - с шиферной крышей, с застекленной верандой, с собственной баней, в которой, говорят, установлено чугунное эмалированное корыто. Оно все и называется звучно, не по-здешнему - коттедж.

Дед Спиридон, большой любитель газетной политики, изрядно захмелев, протиснулся к инженеру и стал "прояснять международную обстановку". Старик был издавна худогорлый: чтобы говорить, ему требовалось затыкать пальцем на шее дырку в железном колечке.

- Хрюкин, а Хрюкин! - пьяно сипел Спиридон. - Ты, слышь-ка, объясни, мил человек, что же такое происходит-получается в твоей Германии? Девку нашу в жены берешь, а там у вас обратно же никакого порядка нету - куды повезешь-то? Это как же: к фашизму, значит, приклоняетесь, супротив рабочего классу идете, эабижаете народ - газеты ведь пишут. Ну-ка скажи нам, ответствуй!

Инженер побагровел, опустил голову, стиснул челюсти. В избе сразу сделалось тихо, перестали стучать деревянные ложки, примолкли бабы-говорухи, только Настюшка продолжала канючить с печки - выпрашивала у сестер медовые коврижки. Патлатый, закопченный Устин Троеглазов ехидно сощурился напротив, запустив в бородищу, в волосатый рот чуть ли не всю пятерню - ковырялся в зубах, будто только что до отвала наелся баранины.

- Я политика нихт ферштейн! Не понимайт! - громко сказал Крюгель и дважды прихлопнул платком вспотевшую лысину. - Я есть инжинир. Мне политика не надо. Не хочу!

- Ишь ты, хитрая немчура, язви тебя в душу! - не унимался, пыжился дед Спиридон, расплескивая стакан. - Нет, ты скажи, ты ответь людям. Раскрой свою душу - я ведь теперича по жене сродственником тебе довожусь.

Дед по-петушиному теребил-клевал жениха за рукав, Крюгель сердито сопел, бычился, все ниже нагибая загорелую шишковатую голову. Наконец Устин Троеглазов отобрал у Спиридона стакан, усадил-припечатал его к лавке.

- Сиди уж! Сродственник нашелся: седьмая вода на киселе.

Бабы разом вскрикнули, завели староверские жалобные распевки "На таежном крутояре", а деда Спиридона постепенно оттеснили от молодоженов на край лавки, к самой печке, где он и продолжил свои высказывания перед обрадованной Настюшкой.

На крыльце затопали, загорланили; послышались переборы трехрядки, и в распахнувшуюся дверь ввалилась ватага парней - изба враз заходила ходуном. Все по-праздничному в пиджаках, при картузах и кепочках, сбитых на затылок, впереди черемшанский заводила Гошка Полторанин.

Гармонист врезал подгорную. Гошка пошел вприсядку, повертелся чертом-козырем, потом выдал цыганочку с выходом - и пошло, и поехало, завертелось - замелькало так, что не поймешь, где руки, где ноги, сплошной дробот и шлепки: по голенищам, по бедрам, по груди, по скобленому полу. Бабы не выдержали, кинулись в круг, завизжали, заойкали; надсадно тараща глаза, затараторили частушками. Всякими: и девичьими, и невестиными, и обманными и… непристойными - тут думать да припоминать слова некогда, шпарь по следу товарки, не отставай, а запутаешься, забудешь - вываливайся из круга.

Невеста тоже не утерпела, каблучковой дробью вошла в круг, дразня парней городским фасоном платья, лиловыми рюшками, воланчиками по подолу. А когда устала, вернулась за стол, Гошка Полторанин метнулся в сенцы, принес оттуда охапку розового духовитого марьина коренья и эффектно бросил перед невестой. Все это, надо полагать, было заранее уговорено меж парней, потому что гармонист сразу замолк, а Гошка налил первый попавшийся стакан.

Молча выпил до дна, не закусывая, утерся рукавом и громко, с вызовом сказал жениху:

Назад Дальше