На даче 2 стр.

Тут было очень светло от солнца, совершенно пусто и пахло закромом. По полу когда-то прошелся широкими полукругами веник, но не докончил своего дела, и мучная пыль белела в углах и на карнизах. У одного окна, на котором грудами лежали литографированные тетрадки, учебник "Эсперанто", изречения Эпиктета, Марка Аврелия и Паскаля, стоял стул. На нем Каменский, должно быть, отдыхал и читал. На простенке были приклеены хлебом печатные рассуждения под разными заглавиями: "О Слове", "О Любви", "О плотской жизни". Среди же них еще стихотворение, крупно написанное на белом листе бумаги:

Боже! Жизнь возьми – она
Вся тебе посвящена!
Дни возьми – пусть каждый час
Слышишь ты хвалебный глас!

А ниже – из псалмов Давида:

"Ты дал мне познать путь жизни; Ты исполнишь меня радостью перед лицом Твоим!"

Как все это было странно и ново для Гриши! Он с изумлением смотрел кругом, прислушивался к тишине этого заглохшего поместья и к тому, что пробуждалось в его сердце, долго ходил из угла в угол… Потом вернулся в полутемную комнату, вышел в сени, снова развернул Евангелие…

"Дети! Недолго уже быть мне с вами…" – читал он отмеченные карандашом слова последней вечери Христа с учениками. – "Да не смущается сердце ваше"… "Если мир вас ненавидит, знайте, что меня прежде вас возненавидел"… "Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир"…

Отняв глаза от книги, Гриша долго и напряженно глядел в угол, ничего не видя перед собою. И он, этот странный человек, терпит скорбь, "ибо беззакония наши стали выше головы!". Запах избы от ветхого переплета книги напомнил Грише тяжелую работу, кусок корявого хлеба, жесткое деревянное ложе, черные бревенчатые стены. А пустая, безмолвная и вся озаренная солнцем комната – светлое одиночество в минуты отдыха и созерцательной, тихой жизни.

"Ты исполнишь меня радостью перед лицом Твоим!" – вспомнил Гриша и почувствовал, как у него самого радостно и жутко затрепетало сердце и глаза наполнились слезами непонятного восторга… "После сих слов, – читал он дальше, ощущая в волосах словно дуновение морозного ветра, – после сих слов Иисус возвел очи свои на Небо и сказал: Отче! Пришел час, прославь сына Твоего, да и сын Твой прославит Тебя… Я открыл имя Твое человекам… Соблюди их во имя Твое!.."

V

– А, вы уже пришли! – раздался голос Каменского.

Гриша смущенно захлопнул книгу.

– Извините, – сказал он, подымаясь.

– В чем вы извиняетесь? – спросил Каменский, стоя перед ним с мешком в руке и пристально глядя ему в лицо.

– Да вот залез в ваши книги, – ответил Гриша небрежно.

– Так что ж тут дурного?

– Я говорю, взял вашу книгу… ну, без спросу, что ли…

– Вашу? Что это значит?

– Как что значит?

– Да так. Зачем вы все такие слова употребляете?

Они стояли друг против друга, и Гриша чувствовал, что пристальный взгляд улыбающихся глаз Каменского все более подчиняет его себе.

– Что это вы покупали? – спросил он, чтобы переменить разговор.

– А вот луку немного и хлеба.

И Каменский опустил мешок на землю.

– Так, может быть, начнем? – добавил он. – Я вот покажу вам, разведу огонь и присоединюсь к вам.

Гриша встрепенулся:

– Нет, нет, вы сначала разведите.

– Успеется, – отозвался Каменский. – Давайте доску в верстак, попробуйте фуганком.

Гриша с преувеличенным вниманием стал слушать, как надо работать фуганком и помогать заправлять доску в верстак.

– Ну-ка попробуйте! – сказал Каменский.

Гриша взял фуганок и с такой силой зашаркал им по доске, что в два-три взмаха испортил ее.

– Да вы потише! – ласково засмеялся Каменский.

Он ушел в избу, вынес оттуда чугунчик с водой, поставил его на таган около порога и развел огонь. Синий дымок поплыл по двору. Поглядывая на него, Каменский взял из-за верстака кадушку, сел на порог и стал набивать обручи. Стук молотка звонко отдавался в пустой кадке. Подлаживая под этот стук, Гриша пристально шмыгал фуганком по доске. Стружки кремового цвета, красиво загибаясь, падали на пол.

– Вы живете только с матерью? – спросил вдруг Каменский, опуская молоток.

– Нет, и отец часто приезжает, – поспешно ответил Гриша, поднимая запотевшее и возбужденное лицо. – А в городе всегда вместе.

– Он что же – все города украшает?

– Как города украшает?

– Строит дома богатым людям? Созидает Вавилон?

– Ах, вот что… Если хотите, да.

– Ну, этого-то я не хочу! – серьезно сказал Каменский.

И, положив в воду картофелю и луку, поправив огонь, опять сел на порог за работу.

– Да, – сказал он задумчиво. – А брат ваш что делает?

– Он только что кончил курс… Теперь служит… то есть работает у патрона.

– Так, – сказал Каменский. – У патрона… А вы тоже думаете этим заняться?

Гриша помолчал.

– Не знаю, – сказал он тихо. Каменский тоже помолчал.

– Это хорошо, что не знаете, – сказал он почти строго и стал задумчиво глядеть вдаль. – Люди все еще идут в Египет за помощью. Но и египтяне – люди, а не Бог, и кони их – плоть, а не дух.

И, подняв глаза на Гришу, прибавил:

– И вы будете также… также несчастны и одиноки, если будете не жить, а служить. Вы скоро забудете людей, будете знать только отношения вместо людей, и вам будет очень тяжело…

Гриша вспомнил свою семью и опустил глаза.

– Я испытал это на себе, – опять заговорил Каменский. – Я видел, как растет пропасть между моими поступками и намерениями, как жизнь моя обращается в служение крахмальным рубашкам; видел, как растет пропасть между мной и людьми. И когда я приехал в деревню к своим, где думал начать новую жизнь, я ясно увидел, как велика эта пропасть. Я мог только с крыльца слушать говор и весь этот смутный шум деревни, наблюдать жизнь простых и добрых людей, которых я прежде намеревался учить злым и ненужным делам, думая, что эти дела добрые и нужные дела, – только наблюдать: между нами была пропасть. Я был как человек, стоящий у ручья, которому хотелось пить, но которому сказали, что, прежде чем пить, надо взмутить воду, и он стал пить мутную воду, хотя и знал, что мутить воду было не нужно…

Гриша слушал, стараясь не проронить ни одного слова. "Разве ты теперь-то не одинок?" – хотелось ему сказать. Но, боясь сказать это невпопад, неумело, боясь, что Каменский заговорит с ним как с мальчиком, молчал.

– А про Египет, – спросил он наконец, – это чьи слова?

– Исайи. Вы не читали?

– Никогда.

Каменский подумал.

– Завтра воскресенье, – сказал он, – мы не будем работать. Если хотите, приходите, и мы почитаем вместе.

– Во сколько?

– Когда хотите. Хоть часов в десять. Раньше нельзя, так как я пойду в город на почту.

– Непременно приду! – воскликнул Гриша. – У вас тут так хорошо!

Он помолчал и вдруг с трудом выговорил:

– А вы не будете ли добры пожаловать к нам сегодня вечером?… Мама будет очень рада вас видеть…

– С удовольствием, – ответил Каменский. – Я людей не избегаю.

Он попробовал палочкой картошки в чугуне, встал и ушел в избу. Гриша торопливо схватил картуз. Очевидно, Каменский сейчас будет обедать и пригласит его… и выйдет неловкость, неприятность, которая испортит все настроение. Есть Грише не хотелось, но отказаться неловко… да даже если бы и хотелось и он сел, вышло бы все-таки что-то фальшивое.

– Ну, – сказал он как можно спокойнее, когда Каменский вышел из избы с глиняной миской и ложкой в руках, – мне необходимо домой…

И, чувствуя, что краснеет, Гриша поспешно добавил:

– Сегодня, знаете, брат и отец приедут… Так мне необходимо… До вечера, значит?

– До свиданья, до вечера! – ответил Каменский ласково.

За мельницей Гриша вздохнул свободнее. Он был взволнован, ему хотелось подумать о чем-то, но он ничего не думал и только шел все дальше в степь. Позади него живописно синела долина, но ему хотелось уйти в открытое поле. И он шел по парам, уже заросшим высокой травой и цветами, и ему было приятно, что они щелкают его по ногам, что поднявшийся ветер обвевает лицо солнечной теплотою, запахом зеленых хлебов.

– Как хорошо! – воскликнул Гриша, останавливаясь и снимая картуз.

Он постоял, подумал, послушал жаворонков и тихо добавил:

– Ты исполнишь меня радостью перед лицом Твоим!

Потом лег на межу навзничь и стал делать то, что делал в детстве: медленно-медленно закрывать глаза так, чтобы солнечные лучи ярко-золотистою паутиною протянулись к ресницам, а потом задрожали и превратились в трепещущие кружки, радужные, как хвост павлина…

"Как жить? – думал Гриша. – Как жить, чтоб всегда было хорошо, легко, свободно, просто? И чтоб и другим было так же? Как жить?"

Он постарался представить себе, что будет в его жизни… в тридцать, сорок, пятьдесят лет… Но все было смутно и непонятно. Представилось только что-то похожее на туманную синеву в долине под мельницей…

VI

– Откуда так стремительно?

Гриша остановился среди поляны и поднял голову. По дороге от станции шла в большой шляпке стройная и худощавая барышня, одна из служащих в управлении железной дороги.

– А вас, Марья Ивановна, почему это интересует? – спросил Гриша с тем неестественным спокойствием, с которым говорят красивые молодые люди с хорошенькими девушками.

Марья Ивановна пожала ему руку. Темно-каштановые волосы локонами падали на ее плечи; простое и наивное личико с голубыми глазами было очень миловидно. Глазами Марья Ивановна кокетничала, бойко и гордо прищуривала их; однако бойкость не удавалась ей, и чаще всего, особенно при новых людях, взгляд Марьи Ивановны пропадал в пространстве, хотя болтала она в это время без умолку.

– Как жарко! – начала она скороговоркой, стараясь не глядеть на Гришу. – А в вагоне просто дышать нечем… И работы сегодня была такая масса! Я уже заявила сегодня своему патрону, что, если будет такая жара, я не буду больше являться на службу.

– А кто же вас заставляет являться? – спросил Гриша.

– Вот мило! Если бы у меня была пара серых в яблоках и коляска на резине, меня, может быть, и не заставляли бы.

Гриша улыбнулся.

– Ведь вот, – сказал он тоном Каменского. – Они не могут без серых, все серые нужны!

– А что же прикажете делать?

– Пахать, – ответил Гриша полушутя, полусерьезно.

– Пахать! – воскликнула Марья Ивановна. – Это новость!

– Вовсе не новость.

– Сохой пахать?

– Сохой.

Марья Ивановна посмотрела куда-то вдаль и легонько вздохнула:

– Это хорошо в теории, а не на практике.

– А вы не отделяйте теории от практики! – добавил Гриша наставительно, поклонился и быстро пошел к своему саду.

На балконе завтракала Наталья Борисовна.

– Игнатик приехал! – сказала она.

Гриша промолчал и сел за стол. На столе был приготовлен ему прибор и завтрак: масло, яйца, глянцевито-зеленые огурцы. Среди стаканов стоял серебряный кофейник, подогреваемый синими огнями бензиновой лампы. Наталья Борисовна старательно снимала ножом и вилкой мясо с крылышка холодного цыпленка. Гриша посмотрел на ее плотную спину, на расставленные и приподнятые руки и почему-то вспомнил черепаху. Красивое лицо его стало неприятно.

– Что так поздно? – спросила Наталья Борисовна немного заискивающим тоном.

– Где же Игнатий? – сказал Гриша вместо ответа.

– Купаться ушел. А ты это все у Каменского?

Гриша сделал усталое лицо.

– У Каменского, – пробормотал он.

Наталья Борисовна позвонила. Гарпина внесла на тарелке сковородку с шипящим в масле куском бифштекса.

– Дайте вина! – коротко приказал Гриша. И, когда подали бутылку, залпом выпил стаканчик и принялся за еду очень поспешно.

– Уже? – спросила Наталья Борисовна. – А кофе?

Гриша бросил салфетку и встал.

– Merci, не хочу.

– Мало же!..

Гриша прошел в свою комнату и лег на кровать. Ему хотелось еще подумать, как в поле, удержать утреннее хорошее настроение. Но от вина и еды приятно напряженнее билось сердце. Гриша с удовольствием вытянул ноги, положил их на отвал кровати, прикрыл глаза… и внезапно заснул крепким сном.

А Наталья Борисовна, балуясь гусиным перышком, откинулась на спинку стула и долго смотрела куда-то в одну точку. О чем она думала? Она бы и сама не сказала. Но, подымаясь из-за стола, она почему-то глубоко вздохнула и пошла по дому лениво.

В спальне она подняла штору, села около окна и машинально взяла книгу. Но читать не хотелось. И она перевела глаза на портрет Петра Алексеевича, стоявший на ее письменном столике. С портрета пристально и насмешливо глядели на нее небольшие, чуть-чуть прищуренные глаза еще бодрого и свежего мужчины лет пятидесяти. Его правильная, яйцеобразная голова с продолговатой бородой, в которой седина тронула волосы только около щек, еще до сих пор была гордо откинута назад. Было видно, что этот человек весь свой век прожил в холе и до старости сохранит барскую осанку высокой, в меру полной фигуры.

"Подурнел! – подумала Наталья Борисовна. – Плечи подняты по-стариковски, под глазами мешки…"

На мгновение она вспомнила свою молодость, прежнего Петра Алексеевича, на мгновение ей стало неприятно, что он так опустился теперь… Но, в сущности, он теперь был ей совсем чужой человек; а думать о прошлом – это и утомительно, и не приводит ни к чему хорошему. И Наталья Борисовна принялась бесцельно смотреть в окно.

Ветер опять стих, и опять стало жарко и скучно. Но уже длинные тени легли от садов и дачи дремали мирным послеобеденным сном долгого летнего дня. По улице прокатилась со станции линейка с дачниками и скрылась, громыхая развинченными гайками. "Са-ахарно морожино…" – меланхолично доносилось откуда-то издалека.

А в доме было так тихо, что по всем комнатам отдавалось ровное постукиванье часов в столовой.

VII

Вечером на поляне около сада Примо играли в крокет.

Солнце скрылось в густую чащу леса за поляной, и лес темнел на шафрановом фоне заката. Воздух был сухой и теплый, даже душный. Около играющих стояли знакомые и незнакомые барышни и студенты; потом они разбрелись, и зрителями остались маленькие гимназисты. Их очень занимал непрекращающийся спор между Гришей и Игнатием.

– А я тебе говорю, что ты ее убил! – азартно кричал Игнатий, стоя перед Гришей. – Я стоял вот здесь, – продолжал он, все более волнуясь, отбегая и стукая молотком по тому месту, где стоял, – я стоял вот на этом самом месте и отлично видел, как шар Марьи Ивановны коснулся фока!

На толстого Игнатия в широком, мешковатом костюме из чесучи было смешно смотреть. Он неуклюже бегал среди дужек и поминутно снимал соломенную шляпу, обтирая платком круглую, коротко остриженную голову и красное лицо.

– Шнурки-то подбери, – презрительно говорил Гриша, указывая Игнатию на мотающиеся завязки его мягких скороходов.

– Игнатик! – пробовала вмешаться Наталья Борисовна, делая страдальческое лицо и смеясь внутренним смехом. – Keep your temper, Sir!

– Оставь, пожалуйста, мама! – огрызался Игнатий. – Это же глупо, наконец! Я отлично видел, как шар коснулся фока.

Гриша смотрел на Марью Ивановну и думал, что она сегодня была бы очень хороша, если бы не надела этой красной шелковой кофты, широкие рукава которой она поминутно вздергивала и взбивала на плечах.

– Ты слеп, мой милый! – лениво возражал он брату.

– Ты слеп!

– Все равно, я не уступлю.

– И я не уступлю!

– Ты молоток сломаешь.

– Ну и отлично!

– Ничего тут нет отличного.

– Я тебе уже давеча раз уступил! – опять стукая молотком в землю, кричал Игнатий, – ты еще давеча нарушил правила!

– Вечно с правилами!

– Конечно, с правилами! Раз ты их не исполняешь…

В это время к крокету подошел профессор Камарницкий с женой.

– Здрасьте, господа! – сказала Софья Марковна. – Продолжайте, продолжайте, пожалуйста.

Но Грише совестно было продолжать спор. Он отвернулся и сказал:

– Марья Ивановна! Вы должны решить.

Марья Ивановна положила ручку молотка за голову на плечи, взялась за нее руками и, качаясь на носках, ответила детским тоном:

– Я не знаю.

И не то улыбаясь, не то гримасничая, она рассеянно смотрела своими голубыми глазами в небо. Грише страстно захотелось подойти и поцеловать ее в губы. И он машинально ответил:

– В таком случае давай новую партию. Мы считаем себя побежденными.

– Павел! – сказала профессорша. – Будем играть?

Профессор покорно согласился. Все взяли молотки и собрались в одно место. Игнатий обтер лоб платком, бросил на землю шляпу и быстрыми ударами молотка согнал шары к фоку.

– Итак, господа, – крикнул он тоном герольда, – мы играем в следующем порядке: одну партию составляет Павел Антоныч, Софья Марковна и Гриша; вторую – я, мама и Марья Ивановна. Гриша, мы начинаем: согласен?

– Согласен, согласен.

Широко шагая, Игнатий торжественно подошел к фоку, отставил левую ногу.

– Господа, начинаю! – крикнул он и ударил в шар. Шар прошел дужку, стукнулся о проволоку второй и наискось проскочил третью.

– Вот это удар! – восторженно завопил Игнатий, любуясь, как шар волчком завертелся на одном месте.

А через минуту он уже снова раздраженно кричал на всю поляну:

– Если ты, мама, не умеешь играть – брось! Это глупо, наконец! Не умеет даже крокировать!

– Да ведь нога же соскользнула!

И, улыбаясь, Наталья Борисовна снова приподняла край юбки, неумело поставила ботинку на шар, сильно размахнулась, но молоток боком стукнул ее по ноге и выскользнул из рук.

– Не могу сегодня… – выговорила она, трясясь от смеха, и отошла в сторону.

Зараженная этим смехом, Марья Ивановна принялась хохотать как помешанная.

– Сначала, сначала! – кричала она, бегая за шарами и раскидывая их в разные стороны.

Игнатий в отчаянии поднял плечи, покраснел и сделал ужасное лицо.

– Это черт знает что такое! – воскликнул он басом и, не выдержав, сам расхохотался.

Подъехал еще знакомый – адвокат Викентьев. У него всюду были знакомые, и в городе, с извозчичьей пролетки (пешего его трудно было себе представить) он широко и приветливо размахивал шляпой чуть не каждому встречному. Всюду он держал себя как дома, всюду напевал отрывки оперных арий с мягким удальством итальянского тенора и считал себя общим любимцем.

Назад Дальше