Юрий Олеша: Рассказы

Содержание:

  • РЕЧЬ НА 1 ВСЕСОЮЗНОМ СЪЕЗДЕ СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ 1

  • ЛЮБОВЬ 2

  • ЦЕЛЬ 4

  • ЛИОМПА 5

  • ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ МАТЕРИАЛ 6

  • В ЦИРКЕ 7

  • ЗАПИСКИ ПИСАТЕЛЯ 7

  • Я СМОТРЮ В ПРОШЛОЕ 9

  • ПРОРОК 11

  • ВИШНЕВАЯ КОСТОЧКА 12

  • АЛЬДЕБАРАН 14

  • ЗРЕЛИЩА 15

Олеша Юрий
Рассказы

РЕЧЬ НА 1 ВСЕСОЮЗНОМ СЪЕЗДЕ СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ

В каждом человеке есть дурное и есть хорошее. Я не поверю, что возможен человек, который не мог бы понять, что такое быть тщеславным, или трусом, или эгоистом. Каждый человек может почувствовать в себе внезапное появление какого угодно двойника. В художнике это проявляется особенно ярко, и в этом - одно из удивительных свойств художника: испытать чужие страсти.

В каждом заложены ростки самых разнообразных страстей - и светлых, и черных. Художник умеет вытягивать эти ростки и превращать их в деревья. Если наиболее дорогие цветения в Льве Толстом - Платон Каратаев и капитан Тушин, то не менее легко вырастают в душе Толстого-художника и с полной чувственностью переживаются такие страшные картины, как соблазнение отца Сергия коротконогой дурочкой Марией. Нельзя описать третье лицо, не сделавшись хоть на минуту этим третьим лицом. В художнике живут все пороки и все доблести.

Очень часто спрашивают художника: "Откуда вы знаете? Это вы сами выдумали?" Да, художник все выдумывает сам. Конечно, нельзя ничего выдумать того, чего нет в природе. Но отношения у художника с природой такие, что она ему открывает некоторые свои тайны, она с ним более общительна, чем с другими. Образ труса я могу создать на основе чрезвычайно ничтожных воспоминаний детства, при помощи памяти, в которой сохранился намек, след, контур какого-то, может быть только начавшегося действия, причиной которого была трусость.

Можно написать книгу под названием: "Машина превращений", в которой рассказать о работе художника, показать, как те или иные жизненные впечатления превращаются в сознании художника в образы искусства. Это неисследованная область, область, которая кажется таинственной, потому что она еще не постигнута.

Работа этой машины - машины превращений - весьма чувствительна для всего организма. Движения ее не обходятся для организма даром, а отсюда - трудность быть художником.

Отношения с хорошим и плохим, с пороками и добродетелью у художника чрезвычайно непростые. Когда изображаешь отрицательного героя, - сам становишься отрицательным, поднимаешь со дна души плохое, грязное, то есть убеждаешься, что оно в тебе - это плохое и грязное - есть, а следовательно, берешь на сознание очень тяжелую психологическую нагрузку.

Гете сказал однажды: "Я хотел еще раз прочесть "Макбета", но не рискнул. Я боялся, что в том состоянии, в каком я тогда находился, это чтение меня убьет".

Образ может убить художника.

Шесть лет назад я написал роман "Зависть". Центральным персонажем этой повести был Николай Кавалеров. Мне говорили, что в Кавалерове есть много моего, что этот тип является автобиографическим, что Кавалеров - это я сам.

Да, Кавалеров смотрел на мир моими глазами. Краски, цвета, образы, сравнения, метафоры и умозаключения Кавалерова принадлежали мне. И это были наиболее свежие, наиболее яркие краски, которые я видел. Многие из них пришли из детства, были вынуты из самого заветного уголка, из ящика неповторимых наблюдений.

Как художник проявил я в Кавалерове наиболее чистую силу, силу первой вещи, силу пересказа первых впечатлений. И тут сказали, что Кавалеров пошляк и ничтожество. Зная, что много в Кавалерове есть моего личного, я принял на себя это обвинение в ничтожестве и пошлости, и оно меня потрясло.

Я не поверил и притаился. Я не поверил, что человек со свежим вниманием и умением видеть мир по-своему может быть пошляком и ничтожеством. Я сказал себе - значит, все это умение, все это твое собственное, все то, что ты сам считаешь силой, есть ничтожество и пошлость. Так ли это? Мне хотелось верить, что товарищи, критиковавшие меня (это были критики-коммунисты), правы, и я им верил. Я стал думать, что то, что мне казалось сокровищем, есть на самом деле нищета.

Так у меня возникла концепция о нищем. Я представил себя нищим. Очень трудную, горестную жизнь представил я себе жизнь человека, у которого отнято все. Воображение художника пришло на помощь, и под его дыханием голая мысль о социальной ненужности стала превращаться в вымысел, и я решил написать повесть о нищем.

Вот я был молодым, у меня были детство и юность. Теперь я живу, никому ненужный, пошлый и ничтожный. Что же мне делать? И я становлюсь нищим, самым настоящим нищим. Стою на ступеньках в аптеке, прошу милостыню, и у меня кличка "писатель".

Это ужасно умилительная для самого себя история, ужасно приятно жалеть самого себя.

Опустившись на самое дно, босой, в ватном пиджаке, иду я по стране и прохожу ночью над стройками. Башни строек, огонь, а я иду босой. Однажды в странное утро, в чистоте и свежести утра я прохожу мимо стены. Бывает иногда, что в поле, недалеко от заселенной местности, стоит полуразрушенная стена. Луг, несколько деревьев, чертополох, кусок стены, и тень от стены на лугу, еще более четкая, прямоугольная, чем сама стена. Я начинаю итти от угла и вижу, что в стене арка - узкий вход с закругленной в виде арки вершиной, как это бывает на картинах Возрождения. Я приближаюсь к этому входу, вижу порог. Перед ним ступеньки. Заглядываю туда и вижу необычайную зелень… Может быть, здесь ходят козы. Я переступаю порог, вхожу и потом смотрю на себя и вижу, что это молодость, вернулась молодость.

Ко мне вдруг, неизвестно почему, вернулась молодость. Я вижу молодую кожу рук, на мне майка, я стал молод - мне 16 лет. Ничего не надо; все сомнения, все страдания прошли. Я стал молод. Вся жизнь впереди.

Я хотел написать такую повесть. Я думал над ней. Я делал выводы, и я понял, что главная моя мечта - мечта сохранить право на краски молодости, главная моя мечта - сохранить правоту молодости, защитить мою свежесть от утверждения, что она не нужна, от утверждения, что свежесть есть пошлость, ничтожество.

Я не виноват, что моя юность проходила в условиях, когда мир, окружающий нас, был страшен.

Я понял, что причиной такой концепции есть желание доказать, что во мне имеется сила красок, и что будет нелепостью, если краски не будут использованы. Я этой повести о нищем не написал. Тогда я не понимал, почему это происходит, почему я не мог ее написать. Я это понял позже. Я понял, что дело не во мне, а дело в том, что окружает меня. Свою молодость я не утратил. Мне не надо думать о ее возвращении потому, что я художник. Но каждый художник может написать только то, что он в состоянии написать.

В то время как я продумывал тему нищего, искал молодости, страна строила заводы. Это была первая пятилетка создания социалистической промышленности. Это не было моей темой. Я мог поехать на стройку, жить на заводе среди рабочих, описать их в очерке, даже в романе, но это не было моей темой, не было темой, которая шла от моей кровеносной системы, от моего дыхания. Я не был в этой теме настоящим художником. Я бы лгал, выдумывал; у меня не было бы того, что называется вдохновением. Мне трудно понять тип рабочего, тип героя-революционера. Я им не могу быть.

Это выше моих сил, выше моего понимания. Поэтому я об этом не пишу. Я испугался и стал думать, что никому не нужен, что мои особенности художника не к чему приложить, и поэтому вырос во мне ужасный образ нищего, образ, который меня убивал.

А в это время молодела страна. Уже есть юноши, которым 17 лет и которые ни одной своей мыслью не принадлежат старому миру.

Тогда, сочиняя "Нищего", я заглядывал в волшебную арку и не понимал главного, не понимал, что я верю в молодость страны, что не свою молодость я хочу вернуть, а хочу увидеть молодость страны, то есть новых людей.

Теперь я их вижу. И у меня есть гордая мысль считать, что их начинающаяся молодость есть до известной степени возвращение моей молодости. Самое страшное - это унижать себя, говорить, что я ничто по сравнению с рабочим или комсомольцем. Как можно так говорить и продолжать жить и работать? Нет, во мне хватает гордости сказать, что, несмотря на то, что я родился в старом мире, во мне, в моей душе, в моем воображении, в моей жизни, в моих мечтах есть много такого, что ставит меня на один уровень и с рабочим, и с комсомольцем. И принимая от рабочего и комсомольца пожелания, как я должен жить и работать, я знаю, что это не есть тот разговор, когда один говорит, а другой молчит и слушает, а разговор, когда двое, очень близко прижавшись друг к другу, обсуждают, как бы найти наилучший выход.

Много было такого в моей юности, в моих мечтаниях, в моих отношениях к миру, что и теперь я могу изобразить в произведении как принадлежащее человеку нового мира, молодому комсомольцу и рабочему. Мир стал моложе. Появились молодые люди. Я стал зрелее, окрепла мысль, но краски внутри остались те же. Так произошло чудо, о котором я мечтал, заглядывая в арку. Так ко мне вернулась молодость.

Это, конечно, торжественное, фигуральное выражение.

Дело гораздо проще. Дело в том, что люди, которые строили заводы, герои строительства, те, которые коллективизировали деревню, делали все то, что казалось мне непонятным и превращающим меня в нищего, эти люди - слава им! - всей своей удивительной и прошедшей мимо меня деятельностью создали государство, социалистическую страну, родину!

В этом государстве растет первое молодое поколение, растет советский молодой человек. Как художник я бросаюсь на него: "Кто ты, какие ты видишь краски, снятся ли тебе сны, о чем ты мечтаешь, как ты ощущаешь себя, как ты любишь, какие у тебя чувства, что ты отвергаешь и что признаешь, какой ты, что в тебе преобладает - чувство или рассудок, умеешь ли ты плакать, нежен ли ты, все ли ты понял из того, что пугало меня, чего я не понимал, чего я боялся, какой ты, молодой человек социалистического общества?" Я не могу писать, не найдя между собой и тобой аналогии.

Я хочу создать тип молодого человека, наделив его лучшим из того, что было в моей молодости.

Я считаю, что историческая задача для писателя - создать книги, которые вызывали бы в нашей молодежи чувство подражания, чувство необходимости быть лучше. Нужно выбрать все лучшее в себе, чтобы создать комплекс человека, который был бы образцом. Писатель должен быть воспитателем и учителем.

Я лично поставил себе задачей писать о молодых. Я буду писать пьесы и повести, где действующие лица будут решать задачи морального характера. Где-то живет во мне убеждение, что коммунизм есть не только экономическая, но и нравственная система, и первыми воплотителями этой стороны коммунизма будут молодые люди и молодые девушки.

Все свое ощущение красоты, изящества, благородства, все свое видение мира - от видения одуванчика, руки, перин, прыжка, до самых сложных психологических концепций - я постараюсь воплотить в этих вещах в том смысле, чтобы доказать, что новое социалистическое отношение к миру есть в чистейшем смысле человеческое отношение. Таково возвращение молодости. Я не стал нищим. Богатство, которым я обладал, осталось; богатство, выражающееся в знании, что мир с его травами, зорями, красками прекрасен, и что делала его плохим власть денег, власть человека над человеком. Этот мир при власти денег был фантастическим и превратным. Теперь, впервые в истории культуры, он стал реальным и справедливым.

ЛЮБОВЬ

Шувалов ожидал Лелю в парке. Был жаркий полдень. На камне появилась ящерица. Шувалов подумал; на этом камне ящерица беззащитна, ее можно сразу обнаружить. "Мимикрия", - подумал он. Мысль о мимикрии привела воспоминание о хамелеоне.

- Здравствуйте, - сказал Шувалов. - Не хватало только хамелеона.

Ящерица бежала.

Шувалов поднялся в сердцах со скамейки и быстро пошел по дорожке. Его охватила досада, возникло желание воспротивиться чему-то. Он остановился и сказал довольно громко:

- Да ну его к чорту! Зачем мне думать о мимикрии и хамелеоне? Эти мысли мне совершенно не нужны.

Он вышел на полянку и присел на пенек. Летали насекомые. Вздрагивали стебли. Архитектура. летания птиц, мух, жуков была призрачна, но можно было уловить кое-какой пунктир, очерк арок, мостов башен, террас - некий быстро перемещающийся и ежесекундно деформирующийся город. "Мною начинают распоряжаться, - подумал Шувалов. - Сфера моего внимания засоряется. Я становлюсь эклектиком. Кто распоряжается мною? Я начинаю видеть то, чего нет".

Леля не шла. Его пребывание в саду затянулось. Он прогуливался. Ему пришлось убедиться в существовании многих пород насекомых. По стеблю ползла букашка, он снял ее и посадил на ладонь. Внезапно ярко сверкнуло ее брюшко. Он рассердился.

- К чорту! Еще полчаса - и я стану натуралистом.

Стебли были разнообразны, листья, стволы; он видел травинки, суставчатые, как бамбук; его поразила многоцветность того, что называют травяным покровом; многоцветность самой почвы оказалась для него совершенно неожиданной.

- Я не хочу быть натуралистом! - взмолился он. Мне не нужны эти случайные наблюдения.

Но Леля не шла. Он уже сделал кое-какие статистические выводы, произвел уже кое-какую классификацию. Он уже мог утверждать, что в этом парке преобладают деревья с широкими стволами и листьями, имеющими трефовую форму. Он узнавал звучание насекомых. Внимание его, помимо его желания, наполнилось совершенно неинтересным для него содержанием.

А Леля не шла. Он тосковал и досадовал. Вместо Лели пришел неизвестный гражданин в черной шляпе. Гражданин сел рядом с Шуваловым на зеленую скамью. Гражданин сидел несколько понурившись, положив на каждое колено по белой руке. Он был молод и тих. Оказалось впоследствии, что молодой человек страдает дальтонизмом. Они разговорились.

- Я вам завидую, - сказал молодой человек. - Говорят, что листья зеленые. Я никогда не видел зеленых листьев. Мне приходится есть синие груши.

- Синий цвет несъедобный, - сказал Шувалов. - Меня бы стошнило от синей груши.

- Я ем синие груши, - печально повторил дальтоник.

Шувалов вздрогнул.

- Скажите, - спросил он, - не замечали ли вы, что когда вокруг вас летают птицы, то получается город, воображаемые линии…

- Не замечал, - ответил дальтоник.

- Значит, весь мир воспринимается вами правильно?

- Весь мир, кроме некоторых цветовых деталей - Дальтоник повернул к Шувалову бледное лицо.

- Вы влюблены? - спросил он.

- Влюблен, - честно ответил Шувалов.

- Только некоторая путаница в цветах, а в остальном - все естественно! - весело сказал дальтоник. При этом он сделал покровительственный по отношению к собеседнику жест.

- Однако, синие груши - это не пустяк, - ухмыльнулся Шувалов.

Вдали появилась Леля. Шувалов подпрыгнул. Дальтоник встал и, приподняв черную шляпу, стал удаляться.

- Вы не скрипач? - спросил вдогонку Шувалов.

- Вы видите то, чего нет, - ответил молодой человек.

Шувалов запальчиво крикнул:

- Вы похожи на скрипача.

Дальтоник, продолжая удаляться, проговорил что-то, и Шувалову послышалось:

- Вы на опасном пути…

Леля быстро шла. Он поднялся навстречу, сделал несколько шагов. Покачивались ветви с трефовыми листьями. Шувалов стоял посреди дорожки. Ветви шумели. Она шла, встречаемая овацией листвы. Дальтоник, забиравший вправо, подумал: а ведь погода-то ветрена, - и посмотрел вверх, на листву. Листва вела себя, как всякая листва, взволнованная ветром. Дальтоник увидел качающиеся синие кроны. Шувалов увидел зеленые кроны. Но Шувалов сделал неестественный вывод. Он подумал: деревья встречают Лелю овацией. Дальтоник ошибался, но Шувалов ошибался еще грубее.

- Я вижу то, чего нет, - повторил Шувалов.

Леля подошла. В руке она держала кулек с абрикосами. Другую руку она протянула ему. Мир стремительно изменился.

- Отчего ты морщишься? - спросила она.

- Я, кажется, в очках.

Леля достала из кулька абрикос, разорвала маленькие его ягодицы и выбросила косточку. Косточка упала в траву. Он испуганно оглянулся. Он оглянулся и увидел: на месте падения косточки возникло дерево, тонкое, сияющее деревцо, чудесный зонт. Тогда Шувалов валов сказал Леле:

- Происходит какая-то ерунда. Я начинаю мыслить образами. Для меня перестают существовать законы. Через нить лет на этом месте вырастет абрикосовое дерево. Вполне возможно. Это будет в полном согласии с наукой. Но я, наперекор всем естествам, увидел это дерево на пять лет раньше. Ерунда. Я становлюсь идеалистом.

- Это от любви, - сказала она, истекая абрикосовым соком. Она сидела на подушках, ожидая его. Кровать была вдвинута в угол. Золотились на обоях венчики. Он подошел, она обняла его. Она была так молода и так легка, что, раздетая, в сорочке, казалась противоестественно оголенной. Первое объятие было бурным. Детский медальон вспорхнул с ее груди и застрял в волосах, как золотая миндалина. Шувалов опускался над ее лицом - медленно, как лицо умирающей, уходившим в подушку.

Горела лампа.

- Я потушу, - сказала Леля.

Шувалов лежал под стеной. Угол надвинулся. Шувалов водил пальцем по узору обоев. Он понял: та часть общего узора обоев, тот участок стены, под которым он засыпает, имеет двойное существование: одно обычное, дневное, ничем не замечательное - простые венчики; другое - ночное, воспринимаемое за пять минут до погружения в сон. Внезапно подступив вплотную, части узоров увеличились, детализировались и изменились. На грани засыпания, близкий к детским ощущениям, он не протестовал против превращения знакомых и законных форм, тем более, что превращение это было умилительно: вместо завитков и колец, он увидел козу, повара…

- И вот скрипичный ключ, - сказала Леля, поняв его.

- И хамелеон… - прошепелявил он, засыпая. Он проснулся рано утром. Очень рано. Он проснулся, посмотрел по сторонам и вскрикнул. Блаженный звук вылетел из его горла. За эту ночь перемена, начавшаяся в мире в первый день их знакомства, завершилась. Он проснулся на новой земле. Сияние утра наполняло комнату. Он видел подоконник и на подоконнике горшки с разноцветными цветами. Леля спала, повернувшись к нему спиной. Она лежала свернувшись, спина ее округлилась, под кожей обозначился позвоночник - тонкая камышина. "Удочка, - подумал Шувалов, - бамбук". На этой новой земле все было умилительно и смешно. В открытое окно летели голоса. Люди разговаривали о цветочных горшках, выставленных на ее окне.

Он встал, оделся, с трудом удерживаясь на земле. Земного притяжения более не существовало. Он не постиг еще законов этого нового мира и поэтому действовал осторожно, с опаской, боясь каким-нибудь неосторожным поступком вызвать оглушительный эффект. Даже просто мыслить, просто воспринимать предметы было рискованно. А вдруг за ночь в него вселилось умение материализировать мысли? Имелось основание так предполагать. Так, например, сами собой застегнулись пуговицы. Так, например, когда ему потребовалось намочить щетку, чтобы освежить волосы, внезапно раздался звук падающих капель. Он оглянулся. На стене, под лучами солнца горела цветами монгольфьеров охапка Лелиных платьев.

Дальше