Движение без остановок 2 стр.

Толик знает, что говорит: Рома-Джа хорошо знаком с трассой. Каждое лето он уходит стопом в Крым, или на Кавказ, или ещё куда-то. Собирает в мае плату за три месяца вперёд со всех жителей коммуны и уходит на всё лето. У него там девушка есть и сын даже, года три, наверное. Я фотку видела: странное существо с выгоревшей на солнце мордочкой и волосами. Волосы эти совершенно нечёсаны, не прочёсываются, наверное. А ведь именно так исторически получились дрэды - из сбитых пожизненных колтунов.

Но Рома ничего о них никогда не говорит, об этой своей немосковской семье. Я о них знаю, только что есть.

- Слушай, чувак, ты что хочешь? - вдруг оборачивается Рома и говорит Толе прямо в лицо, чтобы не орать сквозь дождь, говорит тихо. - Ты представляешь, сколько с тебя отсюда до центра слупят? Ты весь наш заработок отдать готов?

- Да ты чего? - удивляется Толя и делает в сторону неверный шаг. - Разве нельзя сказать, что у нас нет, если тебе жалко?

- Ты не понимаешь: стоп - это не когда ты на халяву едешь, потому что жмот. На трассе врать нельзя. На трассе ты открыт. Ты понимаешь? А тут тебе какая трасса? Тут что, дальники в рейс идут? Это Москва, приятель.

Он поворачивается и идёт дальше, но тут же мы слышим:

- А я ненавижу её! - взрывается - и сразу в визг - Толькин голос. - Я ненавижу её, эту вашу Москву, эту зажравшуюся, жадную, вонючую вашу Москву!

Мы оборачиваемся: он стоит, как горбатая гигантская птица с перебитыми крыльями - руки болтаются из-под рюкзака, с них течёт вода.

- Вы слышите? вы! Я ненавижу её!

- Ну слышим. А чего же ты сюда припёрся? - кричу я ему в дождь - чувствую, что меня он тоже уже начинает бесить: ведь нам ещё идти и идти, непонятно даже куда, а он нашёл время и место для своих эмоций. - Сидел бы в своём Петропавловске! Чего тебя сюда понесло?

- Я её ещё сделаю! Я сделаю их всех, слышишь! - орёт Толик. - Ты видела её карту? Ты к нам в салон зайди, там висят эти карты сотовых сетей. Ты видела? Ведь это же паутина! Это паутина, мы летим сюда и липнем, как мухи, мы прилипли, болтаемся и ждём, когда нас сожрут. Но только не будет этого! Я для того сюда приехал: я их всех ещё сделаю! Вы слышите меня? Я сделаю, всех, и вас, и всех, всех!

Толик живёт в нашей комнате и спит под роялем. Он делает картины из пивных пробок, стекляшек, мелких монет, каких-нибудь обломков и прочей дряни, что находит на улицах. Он натаскивает этого мусора целые коробки, они стоят у него под роялем, а потом на тонкий слой пластилина на дощечке он всё это налепляет. У него получаются толпы в метро, вид из нашего окна на дворовую помойку, фабрика "Красный октябрь" и Пётр, вздыбивший море на набережной… Урбанистический мир из отбросов этого мира. Толик знает, что делает.

Рома подходит к нему и встряхивает за плечи так, что хрупкий пьяный Толик почти повисает в его руках вместе с рюкзаком.

- Пошли, - говорит потом тихо - из-за дождя я догадываюсь, а не слышу. Толик всхлипывает.

- Ромка, из тех денег… возьмёшь мою долю за квартплату, - говорю я, когда он меня догоняет. - А Тольке не отдавай, ладно? А то правда запьёт, его с работы выгонят.

- Не запьёт. Теперь уже не.

Мы идём дальше. Мои кеды впитали в себя столько воды, сколько могли, и теперь отжимают её при каждом шаге.

- Ромыч, а Ромыч. А есть ли всё-таки в той песне конец? - Толик догоняет нас и становится в ногу, такой же согнувшийся под рюкзаком, как мы. Рома слегка улыбается. Мы топаем дальше.

Новая весна

Тюня, Тюня, Юлечка, стриженная девочка, кривая усмешечка и лёгкий матерок. Ты выходишь в развалочку, смотришь в зал с презреньецем, ты упёрла руки в карманы, и в карманах твоих - кулачки. Ты одна перед залом, Юлечка, и все ли они твои друзья? Ты ухмыльнёшься, сделаешь голос хрипотцой, закроешь глаза от софитов, ударишь по гитаре и начнёшь петь про пьяную субботу.

- И всё э-это-о мне-е!

После концерта будешь морщась рассказывать, как тебя достали потные мужики, которые лезут знакомиться; от них пахнет дорогой водкой и дешёвым одеколоном, они зовут тебя в бар и уверяют, что ходят в эту дыру только ради тебя. А обычно пьют в "Метелице".

- Таков твой имидж, - говорит Продюсер. - Перестанешь материться и петь про алкоголь, люди вокруг тебя изменятся.

Но Продюсера ты не слушаешь - ладно бы действительно был продюсером, а то ведь ничего ещё не сделал, только проекты - альбомы, гастроли, - а пока пой, как тебе поётся, в барах и клубах, и весь бывший московский андеграунд с тобой.

Тюня, Тюнечка, талантливая девочка, звезда московских пивных.

Блин, Сорокин, и где ты только её нашёл!

- Сорокин, где ты её нашёл? - спрашиваю я, но не дай бог мне слушать, как он рассказывает с бесчисленными отступлениями длинную историю про фестиваль и встречу в метель.

Из метели вышел Сильвио и сделал свой выстрел - Тюня попала к нам в коммуну.

Нет, ты москвичка, Юлечка, ты не будешь жить у нас на Якиманке, но лучших мест для репетиций придумать трудно: здесь стены толстые, здесь Рома на басу, Сорокин на всяких дудочках, Ленка подпевает, а это уже группа, и все мы ценим твой талант, и Толька наш, вечно под мухой, лежит под роялем, когда ты приходишь, и боится дохнуть.

Эти репетиции - они были пиком лихорадки, которая потрясла нашу коммуну. Мы были тогда, как заряженные частицы: нас бросало друг к другу, сталкивало, разносило вновь, и так мы метались. Эта жестокая лихорадка посносила нам крыши и, безбашенные, мы жили, не помня себя.

Но вот есть предчувствие, что скоро всё разрешится. Мы движемся с тобою, Сорокин, по трассе, и иного пути у нас нет. Машин тоже нет, потому что разве ж это трасса - дорога узкая до какой-то деревни, где нас должны ждать они. Сколько км до деревни, Сорокин? А, нехай, к утру дойдём.

Этот дом полон людьми, и все они играют друг с другом в игры. Может, они и не согласятся, что это так, но мне-то с моей антресоли видней: мой дом полон детьми, и все они играют в любовь.

Всё началось с Ленки. Ох, эта Ленка, белоголовая, белобровая, зеленоглазая и смелая, как чёрт, Ленка принесла с собой на Якиманку бациллу мартовского безумия. Недаром сказал о ней коммунское наше пугало, дед Артемий, вечный сидень на кухне у батареи центрального отопления. Он сказал, стоило ей только появиться у нас:

- Бес в вас, девонька.

- Круто, - ответила ему Ленка.

Бывают такие вещи, разум над которыми бессилен. Так бессилен он понять, что столкнуло нас с ней, двух непохожих, Мелкую - меня и Ленку. Но мы столкнулись, было это в метро, где она стояла на раздаче листовок, а я летела по маршруту, одному из вечных своих маршрутов, что, начавшись в одной точке, непременно туда же вернутся и не раз. Так и было, и мы сталкивались с Ленкой снова и снова, раз двадцать, пока, наконец, смех не стал брызгать у обеих из глаз. Знакомство было естественно.

- Мы живём с тобою в безумном городе, - говорю я, потягивая сок из трубочки. У нас обеденный перерыв.

- Ага, - кивает Ленка.

- И у нас самая безумная работа, какую только мог он породить.

- Ага, - кивает Ленка и запивает шоколадку пивом. Она так любит сладкое, что ничего больше не ест, чтобы не потолстеть.

Ленка приехала в Москву, жила у тётки, училась где-то и работала, - всё как я. Но тётка зажимала Ленку, не давая цвести.

- Все люди имеют право жить, как хотят, - жаловалась Ленка. - Но эта деспотичка вбила себе в голову, что она мне мать. Разве за этим я ехала в Москву!

Появление её на Якиманке было неизбежно. И хотя мы и были ровесники, никому в голову не пришло звать Ленку так же, как меня.

- Вот это кадр! - восхищался ею Толик. - Учись, Мелкая!

И ты приняла её, Якиманка, съёмный, коммунский наш рай. Ленка нашла здесь ту благодатную среду, насыщенный раствор цинизма, пофигизма и дозволенности, в котором её молодая шизофрения могла благодатно расцвесть. Она так и говорила всем, что у неё шизофрения, нашла книжку по судебной психиатрии и сверялась с симптомами:

- Маниакально-депрессивный синдром алкоголического происхождения, - гордо ставила она диагноз.

Но ты, коммуна, наш общий дом, ты привыкла ко всему и смеялась: здесь многие говорят так, что непонятно, когда шутят, а когда нет.

Только один дед Артемий сразу разглядел беса. Позже разглядела его и я, как-то ночью, со своей антресоли. Я люблю смотреть на людей, когда они спят: сразу видно что-то важное. Ленка спала с испуганным лицом, а рядом с ней, на подушке, копошился коричнево-серый комочек, словно котёнок. В темноте я не поняла, что там, приподнялась на локтях - комочек прислушался, напрягся, прыгнул Ленке в голову и был таков.

А мы с Сашкой на трассе, на дороге, на ленте асфальта в лесу. Вокруг - май, первая зелень и первые бабочки.

После зимы вылезаем из Москвы на волю слепые, как кроты, поросшие грибами и плесенью. Мы плохо соображаем, мы щуримся, и голова кружится от воздуха.

Если ты увидел первую бабочку, приятель, можешь считать, что пережил эту зиму.

- Сорокин, а ты еды взял?

- У них должно быть.

- У меня хлеб есть. И вода.

- Ну и кайф. У них ещё есть.

У нас палатка и пара одеял.

- А вы договорились, где ждать будут?

- Неа, - отвечает. - Найдёмся как-нибудь?

Я киваю. Что-то во мне щёлкает, и пытаюсь увидеть всё сразу и сверху - и нас, и озеро, и тех, кого мы ищем.

- Я отлучусь, а ты поголосуй, - говорит Сорокин и скидывает рюкзак. Сбегает трусцой в кювет. Я ставлю свой рюкзак тоже, смотрю в пустую перспективу.

- Ага, - говорю, - так мне сейчас и остановятся, одной бабе с двумя сумками.

- А, где баба с двумя сумками? - выглядывает Сорокин из кустов.

- Нигде, это я о себе. Ой, беги - машина!

Он выскакивает, застёгиваясь, и мы поднимаем руки. Легковушка, круглобокая иномарочка, похожая на жёлтый, блестящий пирожок, останавливается, Сорокин наклоняется и говорит вежливо и хрипло. У него всегда от вежливости голос хрипит. За рулём женщина, и она берёт нас в салон со всеми нашими сумками.

Ленка говорила, что у себя на севере она пила только водку и ничего другого не признавала. В Москве научилась пить пиво. Я поняла, что в её образовании есть пробел, в первый же день, празднуя её поселение, мы купили шампанское и кокос, распилили его рашпилем, выпили и к вечеру, когда пришли Ромыч с Толиком, лежали на рояле и смотрели, как по потолку ходят тени. Почему-то все они напоминали нам слонов.

- Девки гуляют, - сказал Толик, включил свет, и слоны все разом пропали.

Беса я увидела не в ту ночь, немного позже, а тогда решила больше с Ленкой не пить. Потому что если мне слонов было достаточно, то ей оказалось мало, а до лавки пробежаться с Толиком пятнадцать минут, поэтому скоро вся коммунская кухня знала, кто к нам въехал.

- Девка знакомится, - сказал тогда Толик.

- Я в этой деревне выросла, - говорит женщина за рулём. У неё лицо, как у хозяйки турфирмы, где я курьерю - не старое, но усталое. Она расспрашивает, куда нам надо. Сорокин путано отвечает про лодочную станцию. - Там их две, - говорит она. Скоро притормаживает и отправляет Сашку к домикам метрах в ста от дороги - узнать про наших:

- Это первая, - говорит.

Сорокин бежит и возвращается - не были. Едем дальше и проезжаем всю деревню - домики за заборчиками похожи на дачи. Женщина высаживает нас и машет рукой к дальним дворам:

- Там вторая.

Когда уезжает, я понимаю, как в этой машине было тепло.

- Сорокин, а Сорокин, давай играть, что мы сыщики и идём по следу.

На станции собаки сбегаются на наши тяжёлые шаги и горбатые фигуры, они лают и виляют хвостами. Да, были. Да, уплыли. Куда? - на острова.

- Догоним, - говорит Сорокин, и мы считаем деньги за лодку. Надо двести. У нас на двоих двести тридцать.

- Сашка, а как мы обратно?

- А, у них есть.

Ленка умела играть на гитаре и проникновенно-истерично петь Башлачова. Умела рассказывать о себе часами, и никому не было скучно. Умела надеть совершенно несоответственные, чужие, большие, странные вещи и выглядеть в них так, будто это вызов обществу от всего молодого поколения. Но главное, что она умела - это влюбляться и любить.

- Учись, Мелкая, - говорил Толик. - Учись, а то больно уж ты у нас инфантильна.

Он был от Ленки в восторге. Она от него тоже, первые дни они пожили вместе у Толика под роялем, потом счастливые расстались, и Ленка понесла свой дар дальше, мутя жизнь нашей коммуны.

Её яркость и безумие приводило мужчин в состояние, сродни лёгкому опьянению или постоянному небольшому нервному напряжению. Даже те, кто воротил от неё глаза, как бы невзначай всегда посматривали. Их женщины стали чутче и нежнее, стали нервеннее и почти все похудели. Ленка всех учила играть. Коммуна погружалась в пучины лихорадки.

- Пробовали сотни раз, но каждый - будто первый, - скажет позже Тюня, но скажет она это, кажется, про чистый спирт, хотя, по-моему, могла бы сказать так и про Ленку.

Я поняла, что это заразно, когда Серёга из соседней комнаты прислал мне как-то утром sms, где латиницей было выведено "йа теба лублу", чем довёл меня до истерического смеха. Только тогда я поняла, почему Серёга везде встречается мне, приходит в нашу комнату, сидит молча у тумбочки и заглядывает на антресоль. Он был скрипачом в Большом театре, у него было широкое лицо крестьянина со средневековых гобеленов и мелкие, острые зубы. Я боялась этих зубов, они казались мне нездоровыми, и не знала, о чём с ним говорить. Получив sms, я увидела, как это полноротое "лублу" застряло у него во рту, как большое красное яблоко. Я хохотала, а Рома-Джа мне сказал, что Серёга попросился у него накануне переехать в другую комнату - ту, в которую параллельно выходила моя антресоль. Я взяла молоток и забила себе параллельный выход.

На нашем коммунском молотке есть надпись: "Применять по назначению". Это мудрая надпись, если вдуматься.

Берём лодку и отчаливаем. Белая кошка, провожавшая нас со станции, прыгает на самый дальний от берега камень, сидит и смотрит вслед. Мы уже далеко, берег, дома, - всё сливается в темноту, и только кошка белеет на камне. Одна. В сумерках.

Тишина, густая, надводная, заложила нам уши. Я впервые в лодке, но не хочу в этом признаваться. Я не умею плавать, смотрю в воду - черно. Вечер быстро пожирает предметы, тепло, желание разговаривать.

Озеро большое, на нём острова. Знать бы, какой из них наш.

- Там костёр, - говорю тихо. Вечер мигом сглотнул способность радоваться.

Плывём к острову, костёр мигает такой ядовито-красной точкой, что не верится, что он настоящий. Мы не видим людей, но по воде легко и быстро бегут звуки, и мы слышим музыку, только это не та музыка, которая может быть с теми, кого мы ищем.

- Там топор, - говорю ещё тише, и мы плывём к другому острову, где рубят дерево - звонко и легко. Я представляю, как делает это Продюсер: закидывает над головой худенькие руки, потом опускает за топором всё своё тело, тело отличника из Бауманки, умного очкастого мальчика.

- Тю-ня! - кричит Сорокин в темноту, на остров, так громко, чтобы самим не было страшно. - Тю!

- А как Продюсера зовут?

- Не знаю.

- Про-дю-сер! - кричу сама. В лесу рубят дерево. - Давай подплывём ближе.

Мы плывём. Ужё различаем камыши у берега - сухие и жёлтые, те, что пережили зиму.

- Про-дю-сер!

Так холодно, что кажется, вода - чёрный лёд. Горит месяц, и звёзды - в небе и в воде. Наша лодка - поплавок между двух глубин. Мы долго вслушиваемся в тишину и холод.

- Ты знаешь, Сашка, мне кажется, именно так умирают.

- Мы сейчас пристанем, переночуем, а завтра пойдём их искать.

Лодка застревает в камышах. Ноги исчезают в холодной воде. Я совсем не вижу среди голых торчащих столбов, куда мы идём.

Выбрались на берег и пошли к деревьям. Будут ветки, будет костёр, будет тепло. Да помогут нам все добрые духи.

Бацилла была живуча, Серёгой всё не кончилось, а симптомы заражения до поры оказались незаметны: я поняла это, когда сама притащила в коммуну Сорокина.

Он был курьером в подъезде, соседнем с тем, где моя турфирма. Я встречала его давным-давно, но надо же было такому случиться, что в период лихорадки мы встретились, когда он был пьян и читал стихи.

Он стоял в арке между нашими подъездами, тонкий и сутулый, как камыш, обмотанный с головы до ног цветастым шарфом, глаза его горели вдохновенным пламенем, он качался и читал раннего Маяковского. Оказалось, что он курьерит для поэтического альманаха. Его слушали два приятеля с коньяком, помойная кошка и я. Приятели после свалили с остатками, кошка скрылась, а я потащила Сашку на Якиманку.

- Поколение инженеров сменилось поколеньем курьеров! - провозгласил Толик, увидев Сорокина. - Скоро вам будут ставить памятник в нашем дворе.

Мы живём в безумное время, приятель, и что ты хочешь ещё?

Оказалось, что коммуна для Сашки - то, что надо. Он был из Подмосковья, какого-то далекого, потому ездил домой только на выходные, а всю неделю гостевал по друзьям. Но вот с друзьями начался напряг, а коммуна - то, что надо по его зарплате. Хорошего места сразу не нашли, поэтому поселили Сорокина в ванной.

Он тощий и спитой, этот Сашка. Я не могла без слёз смотреть на его коленки, похожие на две ссохшиеся тыковки. У него огромные толстые очки, за этими очками скрывается морщинистое лицо человека, которого бросила третья по счёту жена. У него какое-то прирожденное нарушение логики, поэтому слушать его простые рассказы о себе значило погрузиться в такие дебри его личной, а также мировой истории, что потом не соберёшь концов. Но я слушала эти истории, мы начинали в нашей комнате, когда возвращались с работы, а заканчивали на кухне с рассветом. Конца этому не было видно, мы пропускали институт, и скоро вся реальность стала сливаться в моей голове в бред.

Но в Сашке была нелепая, трогательная, слепая беспомощность, лёгкость в общении со всеми людьми, доброта и непритязательность в быту, - всё это и заставляло меня слушать его и таскаться с ним всё время, пока он жил в ванной. Если и была в моей лихорадке влюблённость, то только подхваченная от Ленки, как грипп.

И всё же я с радостью поняла, что испытание кончилось, когда однажды вечером Сашка ушёл с Ленкой в ближайший ларёк, а вернулись они за полночь и оказались вместе на Ленкиной кровати.

Именно в ту ночь я увидела у неё на подушке беса.

- Сорокин, а Сорокин, давай играть, что мы робинзоны и за нами никто никогда не придёт.

Костёр сушит, мы греемся. Режем хлеб на тонкие квадратики, сыпем солью и на веточках жарим. Вода из-под крана вкуснее вина.

Палатка у Сашки - старая брезентуха. Всю ночь мы греемся то в обнимку, то спиной. Одеяла тонкие для майской озёрной ночи.

Мне снится Продюсер. Он сидит в лодке и удит рыбу. По воде плывёт, блестя струнами, красивая новая гитара.

- И всё это мне? - поёт радостная Тюня на берегу, прыгает и хлопает в ладоши. Тюня ребёнок, Тюня девочка с косичками. Она ещё не знает, что будет петь песни и поднимать из руин рок-андегаунд Москвы. И все ли там будут твои друзья?

Просыпаюсь от голода. В палатке, нагретой солнцем, душно, как в болоте. Вылезаем наружу.

- Сорокин, у тебя правда никакой еды?

Назад Дальше