О чем говорит писатель

Содержание:

  • Гренландия 1

  • Владимир 1

  • Старушка дышит 2

  • О чем говорит писатель 2

  • Тот день 5

  • Карл Сэндберг 7

  • Страницы дневника 8

  • Примечания 10

Уильям Сароян
О чем говорит писатель

Гренландия

Каждую неделю рано утром в понедельник или во вторник почтальон приносит мне нью-йоркскую газету "Гералд Трибюн Букс"; в ней можно прочесть о всякого рода литературных новинках, о каких угодно писателях и о том, что они пишут. Писателей, которых печатают, много, но писателей, которые не пробились в печать, гораздо больше. И я хотел бы знать, есть ли такой город или городской квартал, где не живет хоть один-единственный писатель; и если найдется на свете маленькая деревушка с пятьюдесятью жителями, в которой нет своего писателя, я хотел бы увидеть эту деревушку. Я отправился бы туда и попытался бы дознаться, почему это один из пятидесяти не берется рассказать о людях, живущих на земле. Я хотел бы погулять по этой деревушке как-нибудь утром, исходить ее всю, пройтись спокойно по главной улице, глядя на дома и изучая походку и жесты жителей, потому что пятьдесят человек - это немалый народ и в жизни их немало интересных мгновений. Я хотел бы узнать о такой деревушке, но я уверен, что нет на свете подобного места, нет даже в Гренландии; и если вы думаете, что я шучу, потрудитесь зайти в публичную библиотеку и навести справки о литературе Гренландии, - вы обнаружите, что страна эта полна поэтов и прозаиков, и среди них немало даже очень хороших. Но вся эта литература - сама Гренландия, и вот о чем я собираюсь поговорить. Вся эта поэзия и вся эта проза - Гренландия. Это Гренландия, но вовсе не какой-нибудь искусный и умный молодой литератор, и вы можете благодарить бога за то, что это так: не дар и не мастерство, а край, местность, не просто искусство, а неизбежность, то единственное, от чего не уйти, - Гренландия.

Америка огромная страна, и писателей у нас много и особенно много таких, которых никто не станет печатать. Я сам пишу о Сан-Франциско, но не обо всем городе - только о западной части его от Карл-стрит до Тихого океана. Я из Фриско - туман, мглистый туман, океан, холмы, песчаные дюны, местность, полная меланхолии, мой любимый город, уголок земли, где я живу и дышу и где прогуливаюсь на рассвете и поздней ночью, город моих будней, место, где у меня есть своя комната, свои книги и свой проигрыватель. Да, я люблю этот город; конечно, есть у него и безобразные гримасы, но я люблю и эти гримасы.

И я вовсе не писатель - это сущая правда, - да и не хочу быть писателем. Никогда я не стараюсь высказать что-нибудь особенное. Мне незачем стараться. Я говорю только то, что не могу не сказать. Я говорю, когда просто нет сил молчать, и я никогда не заглядываю в словарь, и мне никогда ничего не приходится выдумывать. Вся проза в мире остается все еще за пределами книг и даже за пределами языка. И я хожу по моему городу с широко раскрытыми глазами - и это все, что мне нужно.

Каждый понедельник или вторник я перелистываю страницы газеты, которую мне доставляют из Нью-Йорка, я просматриваю снимки в газете и иногда выхватываю несколько строк из густых столбцов - названия книг и имена писателей. Я хочу знать, что пишут люди, которых печатают, так как зная, что печатают, я смогу понять, что же не печатают, и мне кажется, самая великая проза в Америке - это проза, которая остается в тайне. И кто же не знает, что на каждую изданную книгу всегда и всюду приходится двадцать, или тридцать, или сорок неизданных, и в них - Америка, или Гренландия, или другая страна.

Сам я очень плохой писатель. Это потому, что я никогда не читал произведений великих классиков и никогда не посещал колледжа, и это потому, что место для меня всегда важнее, чем личность: оно серьезнее и молчит, а писатели, которых печатают, говорят очень много и чаще всего чепуху. Я хотел бы выяснить вот что: есть ли на свете что-нибудь такое, о чем следовало бы говорить именно и только писателю? Я знаю, есть много такого, о чем писателю лучше молчать. И я знаю, что есть немало вещей, о которых я могу поговорить не как писатель, - вот хотя бы погода: ах, чудно, чудесно, какое сегодня чудесное солнце!.. и дальше в том же духе, но, конечно, в других словах, выражающих то же чувство.

А дело вот в чем: уже четвертый день на улице солнце, обдающее лаской солнце, и сегодня я впервые за эти четыре дня остался в своей комнате. Все было слишком хорошо, и я был слишком счастлив, и теперь я должен остаться в своей комнате, хотя меня и тянет на улицу, где воздух чист и свеж. Я должен остаться здесь и попытаться спокойно рассказать об этом городе и, разумеется, не как писатель.

Я хочу сказать то, что сказали бы все писатели, которых не печатают, если б они были, жили, дышали здесь в эти дни замечательно ясной погоды. И я вовсе не стараюсь написать рассказ. Рассказ и так всегда налицо. Уйти от него все равно невозможно. Он всегда тут, даже если вы пишете о производстве часов или электрических стиральных машин. Все, о чем я хотел рассказать здесь, это мой город, Сан-Франциско, это солнце, очень яркое, и это воздух, очень чистый, и это я, я сам - живой, и это земля, край, место; Гренландия - не дар, не мастерство, Америка - не разговоры. Вот мой первый рассказ, и если вам не нравится его стиль, вы можете не читать его, потому что такой уж он, и в нем только и есть, что город и климат города. Но ведь то, что мы думаем, менее важно, чем то, что мы чувствуем, а в такую погоду мы чувствуем в себе жизнь, и это чувство - самая великая проза и выше всего на свете: Гренландия, Америка, мой город - Сан-Франциско, вы и я, и все мы дышим, чувствуем, что мы живы, пьем воду и вино, едим хлеб и мясо, ходим по земле, видим друг друга. И безымянные и безвестные писатели всего мира сказали бы то же, что говорю я: что все мы живы и что мы дышим, так что если вам не нравится мой стиль, вы можете читать вечернюю газету - и черт с вами.

Владимир

На днях здесь был Владимир Горовиц. Он играл на рояле в Сан-Франциско-Опера-Хауз, а богатые леди аплодировали ему, и потом было много разговоров об этом концерте. Леди до сих пор говорят о руках Владимира и, конечно, большей частью глупости. Впрочем ладно, без пустой болтовни вообще обойтись невозможно.

Владимир прибыл в наш город, и во вторник вечером он играл на рояле, а богатые леди, толстые и худые, аплодировали ему; потом он забрал свои деньги и уехал, наверное, в Лос-Анджелес, а леди все еще говорят о нем взахлеб, но, разумеется, без чувственных ноток - ведь искусство создание духа, а не плоти.

Это просто смешно, но я сам слышал недавно, как несколько леди восхищались руками Владимира, и в разговоре их не было ничего духовного, ни капли духовности. Но дело, конечно, не в этом. Да и кому не приходилось слышать, о чем толкуют богатые леди? Мне они даже нравятся, - пускай беседы их не очень-то умны, - ведь и богатые леди, в сущности, только живут и дышат. Но они богаты, а в высшем обществе считается неприличным говорить о погоде, и поэтому леди ходят на концерты, чтобы было у них что-нибудь свеженькое для разговоров, что-нибудь, кроме климата.

Но главное вот что: снова я сам. Я должен предупредить, что все, о чем я обычно рассказываю, не просто автобиография. Я всегда думаю и рассказываю о своем городе в какую-нибудь пору его жизни, и сам обязательно участвую в думах своих и рассказах, потому что это неизбежно. Дело здесь не в самоупоении, а в точности и правде. Я делаю так намеренно: я сам - вот в этом месте и в это время.

В тот вечер, когда Владимир играл на рояле для богатых леди, я сидел один в моей комнате и слушал его. Концерт начинался в половине девятого, и я был в моей комнате на час раньше. Я много раз видел Сан-Франциско-Опера-Хауз снаружи, а однажды ночью мне удалось пробраться в здание и хорошенько рассмотреть его внутри. И теперь, сидя в моей комнате, я мог видеть место действия. Около восьми часов я увидел огромные автомобили, подъезжающие к Опера-Хауз, я видел, как высаживались из автомобилей богатые леди, одетые в высшей степени элегантно. Вскоре автомобили начали прибывать в огромном количестве, и тут подоспел специальный отряд полиции. Полиция пустила в ход свистки и мигом навела порядок.

Владимир вышел на сцену, и леди зааплодировали; он играл и кланялся, кланялся и играл, и леди аплодировали; потом он забрал свои деньги и уехал в Лос-Анджелес, а я сидел в моей комнате и улыбался. Надеюсь, Владимир получил в тот вечер кучу денег; пожалуй, это важнее остального.

Сам я находился в таком месте, в такой части города, откуда невозможно было слушать концерт как следует, а говоря по правде, я и вовсе не мог слышать его; я мог только мысленно представлять себе Владимира за роялем. Но вот, наконец, в одиннадцать часов вечера я решил послушать концерт - мой собственный, - и я пошел на берег, к океану. На берегу продаются горячие сосиски, и есть искусственные водопады, по которым можно пронестись вплавь. И на берегу есть карусель. Я пошел к карусели и стал слушать ее музыку. Это мой второй рассказ, и, может быть, он похуже первого, и вся соль его вот в чем: музыка карусели была непохожа на то, что играл Владимир, музыка карусели была механическая и очень плохая, и все-таки прекрасная, потому что это была музыка, которую слышат маленькие дети, катаясь на карусельных лошадях, и козах, и львах, и верблюдах, и это была музыка воспоминаний, до того плохая, что даже трудно говорить о ней, и все-таки она была прекрасна, и я сидел один, слушая этот концерт; в полночь музыка прервалась, и я встал, и громко зааплодировал, и сказал "браво" - вот вам второй рассказ: Владимир, я и богатые леди.

Старушка дышит

Третий рассказ я не напишу, потому что этот рассказ написать невозможно: сегодня утром я увидел из окна старушку, сгорбленную, согнувшуюся чуть не до земли (динамическая атаксия, как говорят по-научному). Она была на улице, на солнечной улице, двигалась и дышала; одетая во все черное она шла сквозь солнечный свет, и я знал, что это рассказ, которого я не смогу написать, и решил сказать только это: сегодня утром на солнечную улицу вышла старушка, она сама, еще живая, дышащая, маленькая старушка, согнувшаяся чуть не до земли; она дышала вот в этом месте и в это время. И суть опять-таки вот в чем: не мастерство - а место, Гренландия или Америка, не время - а мгновения нашего дыхания, сама жизнь, бытие, которое выше всего того, что пишут и говорят. И Владимир, он сам - не толки о нем, - и его игра, и механическая музыка карусели, и полночь, когда берег безлюден и возле карусели уже нет детей только тени их; и последний момент - старая старушка которая идет под лучами солнца и вдыхает утреннюю свежесть, и я сам у окна, я сам, наконец. Итак, Владимир, и богатые леди, и Опера-Хауз, и океан, и писатели живущие во всех уголках земли, и тепло солнечных лучей, и чистый воздух, и старушка, сама жизнь, Гренландия или Америка, молодой русский за роялем, остановившаяся карусель, и вечно - Тихий океан и мой любимый город Сан-Франциско.

О чем говорит писатель

Лет двадцать пять тому назад в Голливуде в книжную лавку Стэнли Роуза частенько захаживал один такой парень, который несколько лет проработал в Питтсбурге, на сталелитейных заводах, и написал за это время несколько рассказов из жизни Поллаков и Боханков - тамошних рабочих. Это был высокого роста, громкоголосый, добродушный и счастливый парень по имени Оуэн Фрэнсис, а друзья называли его Хэл. Рассказы его, надо сказать, появились не где-нибудь, а в таком журнале, как "Атлантик мансли", и в "Сатердей ивнинг пост". Но у Хэла еще не было изданной книги, когда он взял да и прикатил в Голливуд и начал высматривать себе продюсера, желающего использовать и хорошо оплатить чьи-либо писательские труды по созданию киносценария о сталелитейных заводах. Продюсера он в конце концов выискал, но только тот предложил ему написать сценарий о жизни нью-йоркской интеллигенции. "Не мой участок, ребята, ей богу не мой!" - высказался по этому поводу сам Хэл. Но как бы то ни было в течение двенадцати недель у него имелась работа и каждую неделю он получал чек на такую внушительную сумму денег, какой ему в жизни не доводилось видеть, - а был он мужчина лет двадцати пяти - двадцати семи, жадный и на хорошую вкусную еду и на крепкую выпивку и на девок получше и на всякие развлечения, и все это, конечно, было к твоим услугам, ежели только у тебя в кармане водились деньги и ежели ты хоть что-нибудь да значил собою и держался при киностудии и делал кино. Как и все писатели, устремлявшиеся в те дни в Голливуд с разных концов страны, Хэл заявлял, что его цель - добыть тут денег побольше, а потом, не мешкая, вернуться на свое привычное и подходящее место в мире и засесть наконец за работу над первым романом, из которого, даст бог, выйдет кое-что стоящее.

Отлично известно, что очень немногие из писателей делали впоследствии то, что, судя по их словам, намерены были сделать, так что и незачем мне, пожалуй, останавливаться подробно на этой стороне вопроса. Почти все писатели, приезжавшие в Голливуд, усиленно толковали о романах, которые они будто бы непременно напишут, как только им удастся сколотить себе на будущее тысяч этак пять или десять долларов, ну а вскорости эта цифра вырастала уже в двадцать или даже во все пятьдесят тысяч. Если ты еще недавно был голодный писатель, если ты только что вынырнул из нищеты, только что, как говорится, унес ноги от холодных и грязных окраин какого-нибудь большого американского города, то чем больше денег ты зарабатываешь, тем больше ты считаешь нужным иметь, прежде чем сядешь наконец за тот великий роман, который, как ты полагаешь, тебе хочется написать. На первых порах все эти писатели ведут разговоры о ненаписанных романах, но через годик или через два, после того как они отложат свои десять тысяч, а потом и двадцать, а кое-кто и пятьдесят, после того как они сменят одну за другой не меньше чем с полдюжины хорошеньких девочек, отовсюду понаехавших в Голливуд с великим желанием выскочить в кинозвезды, и после того как они приобретут себе виллы с садиками и после того как они обзаведутся в этих своих виллах всяческой прислугой - и мальчиками-филиппинцами, и китайскими поварами, и шоферами, и садовниками - после всего этого они уже не просто ведут разговоры о своих ненаписанных великолепных романах, они плачут об этих романах и обвиняют капитализм, обвиняют его в своей неудаче, в том, что все эти замечательные их романы так и остались и так и останутся навсегда ненаписанными. До чего это было забавно - явиться в роскошный дом какого-нибудь из этих писателей и застать хозяина в окружении трех или четырех его дружков, тоже, конечно, писателей, и послушать, как они все вместе плачут и рыдают об этой жестокой, об этой возмутительной ситуации, в которую они угодили против собственной воли. Часто бывал среди них и Стэнли Роуз, и глядя, как писатели обливаются слезами, он пил свой коньяк и говорил: "Лучшая жизнь им и не снилась, и они это знают".

Ей-богу, это была сплошная потеха: первоклассные писатели голливудских студий, сценаристы десятков и сотен самых что ни на есть дрянных фильмов на свете собирались вместе и наслаждались тем, что разыгрывали из себя великих страдальцев.

Но все обстояло иначе с этим парнем из Питтсбурга. Он был счастлив, что зарабатывает большие деньги, строча какую-нибудь ерунду, угодную продюсерам, ему было все равно, о чем строчить - об умных и просвещенных жителях Нью-Йорка или же о темных провинциалах Небраски, ему это было совершенно безразлично, и он гордился, что первая работа на студии досталась ему благодаря пяти рассказам, которых его наниматель и не читал никогда. Где-то, однако, ему довелось встретить на своем пути Томаса Вулфа. Они подружились. И теперь все, о чем хотел разговаривать Фрэнсис, был Томас Вулф и его книги, особенно же - "Взгляни на дом свой, ангел!". Так вот, жил на свете писатель - этот Том Вулф, этот колоссальный человек, этот настоящий великан среди людей, который, бывало, писал три дня и три ночи без всякого перерыва, в каком-то свирепом, неистовом вдохновении. Жил на свете настоящий писатель, не такой, как эти дутые голливудские сливки, не жулик и не плакса какой-нибудь, проливающий слезы по пути в банк - с очередным трехтысячедолларовым чеком в кармане да еще и под руку с пышной девицей, спасающей его от смертельного одиночества.

"Черт побери, - говорил обычно Фрэнсис, - давай посмотрим правде в лицо, я не писатель, и эта чепуховая работа здесь - это только прописанный врачом бальзам. Я люблю читать хорошие вещи, но я знаю, что не умею их писать. Все, что я в состоянии написать, это простой рассказ о несчастных каторжниках, вместе с которыми я так долго работал, и написанное мною только потому и интересно, что вся эта жизнь знакома мне изнутри. Сам жизненный материал тут сплошь правдивый, и никто больше из людей, знающих этот материал, не хочет или не умеет о нем писать. А я пишу. В моей теме кроется определенная привлекательность и правда, но манера писать у меня самая что ни на есть заурядная и избитая".

Дальше