Кармен и Бенкендорф

В повести Сергея Тютюника "Кармен и Бенкендорф" - Кармен не испанская цыганка, а кавказская немка, в ранней молодости убившая собственного мужа, прошедшая советские тюрьмы, пытавшаяся донести свой опыт до публики (ее проза была остановлена цензурой), а ныне торгующая своим телом. Бенкендорф не граф Александр Христофорович, а бывший главный цензор СССР, в новые времена курирующий "информацию" в одной из "горячих точек".

Произведение входит в авторский сборник "Рикошет"

Тютюнник Сергей
Кармен и Бенкендорф

Скандал зависает над головой деда, как свинцовый нимб. Дед ничего не чувствует, потому что стоит спиной к публике, собравшейся на ежедневный утренний брифинг в министерстве культуры, и высмеивает глупые вопросы. А я вижу Тамаева, который отделяется от толпы корреспондентов и идет к нам через вестибюль. Тамаев идет вкрадчивой походкой придворного поэта с фальшивой улыбкой. В углу полуоткрытого рта сияет золотой зуб. Азиатский блеск его адресован мне и телевизионщику из Москвы. Мы стоим рядом и слушаем утомленного брифингом деда. Он уже меняет иронию на раздражение и вспоминает провокационные вопросы газетчика из Махачкалы по поводу беженцев и мирных жителей в зоне боевых действий. Я не знаю, чем собирается закончить свою речь Соломин, потому что приклеиваюсь взглядом к красивой брюнетке в толпе журналистов, и не успеваю предупредить его о Тамаеве.

- Еще генерал Ермолов в свое время говорил: на черта нам был нужен этот договор с Грузией; теперь из-за грузин придется воевать со всем мусульманским Кавказом, - устало говорит дед, поглядывая поверх очков то на меня, то на столичного посланца первого телеканала. - Грузины нас в конце концов предали, а некоторые народцы-уродцы по северную сторону хребта остались… Точат свой кинжал.

Тамаев слышит эту фразу, находясь уже у Соломина за плечом. Улыбка его линяет, золотой зуб гаснет, и я вижу удаляющийся черный с проседью затылок. - Тамаев все слышал, - говорю Соломину и цепенею.

- Что слышал? - не понимает дед, и оправа его очков сверкает, как золотой зуб Руслана Тамаева.

- Что на Кавказе не народы, а народцы-уродцы, - и для подтверждения смотрю на плакатно-рекламное лицо телевизионщика.

- А откуда он, этот Тамаев? - спрашивает москвич и достает из кармана толстую сигару "Роберт Берне" в серебристой обертке.

- Из пресс-службы местного правительства, - я отрываю взгляд от поэтической сигары и сталкиваюсь с болотно-серыми глазами телевизионщика. - Но активно подсиживает пресс-секретаря президента республики. И, по-моему, стукач.

- Гнида? - лениво спрашивает москвич и сдергивает серебристые одежды с "Роберта Бернса".

- Проходимец, - роняет Соломин и вынимает из кармана пиджака сигареты "Новость".

Гулко стучит дверь вестибюля. Выходят корреспонденты, на ходу одеваясь в турецкие кожаные куртки на меху.

- Где вы их достаете? - тележурналист упирается взглядом в ископаемые дедовские пахитоски. - Их Брежнев курил в свое время.

- А мы подражали, - дед прикуривает от длинной импортной спички, изящно зажженной москвичом. - Я имею в виду тех, кто работал в центральном аппарате в те времена. В том числе и наш Главлит. Равнялись на "дорогого Леонида Ильича".

- Так их разве еще выпускают? - не унимается телевизионщик, наблюдая глубинный кашель деда после пары затяжек "Новостью", и вставляет "Бернса" в свои пухлые губы.

- Найти трудно, но можно. Мне сюда на Кавказ жена целый ящик передала из Москвы.

- Да-а…. - вздыхает журналист, - кто-то вышел из гоголевской шинели, ктото из сталинской, а кто - из дыма "Новостей".

- Не наглей, Глеб, - тут же реагирует Соломин. - Ты мне молодого майора испортишь, - и смотрит на меня поверх очков вылинявшими от возраста глазами.

Мой взгляд никак не отклеится от высокой брюнетки, она все еще стоит у входа в зал. Среди журналистов красивые женщины - редкость. Откуда она взялась?

- А я что - старый, Виктор Алексеевич? - улыбается москвич. - Мне сорок всего.

- Сорок лет, а пузо отрастил больше, чем у меня, семидесятилетнего, Соломин бросает окурок в урну.

- А вам что, семьдесят? - Глеб картинно выпускает клубы сигарного дыма.

- Будет. Через год, - вздыхает дед и резко расправляет ссутулившиеся было плечи, стараясь обозначить выправку. - Я на пять лет старше твоего отца, царство ему небесное. Пора уже и о душе подумать.

- Ну, глядя на вас, не скажешь, что почти семь десятков позади, льстит телевизионщик, и болотные глаза его теплеют. - Вид у вас гвардейский, "тройка", будто мундир сидит. От сигарет не отказываетесь, да и водочкой, небось, еще балуетесь?..

- Есть грех, - после приступа кашля Соломин достает платок и промокает огромный розовый лоб, обрамленный очень чистой сединой. - И потом я ведь бывший десантник. Нам без лихости нельзя.

- Так, может, где-нибудь посидим, выпьем-закусим? - не унимается Глеб.

- Рад бы, - апоплексические лиловые щеки деда вздрагивают, - да нельзя.

Сейчас наверняка президент вызовет.

- Думаете - стуканет Тамаев? - включаюсь в разговор с вопросом, хотя знаю ответ.

- Руслану выслужиться надо, место хлебное добыть, - вздыхает дед. Конечно, стуканет. Тем более, что не любит он меня. Хотел в пресс-службу нашу устроиться, чтобы второй оклад получать, а я в штат попросил у федерального центра военного журналиста.

- Меня то есть?

- Прислали тебя, - бликует оправой Соломин. - А ты думаешь, откуда в федеральной правительственной структуре армейцы? Я настоял.

- А Марьин не возражал?

- Чего ему возражать? Меня же он вытащил из отставки. Значит, понял, что в таких делах, как вооруженные кавказские разборки, без нашего брата военного не обойтись. Даже в условиях свободы прессы. Получается, что сейчас, в феврале девяносто третьего, я так же нужен властям, как и десять лет назад.

- Марьин - это тот бородатый хам, которого в свое время не без вашей помощи выдворили из СССР? - удивляется Глеб.

- Ну, выдворили, - улыбается углом рта дед, - ну и что? Он пожил лет пять во Франции и вернулся после августа девяносто первого. Кстати, у нас сохранились прекрасные отношения. Парень он талантливый, журналист от Бога… Я его предупреждал в свое время, чтоб не зарывался. Но ему нравилось быть диссидентом.

- Странно, - продолжает москвич, - бывший диссидент, боровшийся с тоталитаризмом, сразу после возвращения вытащил из забвения бывшего главлитовца, вернул его на госслужбу, а сам устроил такую диктатуру и цензуру здесь, в прессслужбе, что Москву жалобами завалили все журналисты, кто сюда приезжал.

- Боролся он, дорогой ты мой, - приглаживает седину Соломин, - не с тоталитаризмом, а с дураками в ЦК и правительстве. И в этом я с ним был согласен.

- Поэтому-то Марьина и отозвали в Москву, - хихикает Глеб.

- Марьин был хам и гомосек! - не выдерживаю я.

- Кто сказал, что Марьин гомосек? - хмурит брови дед. - Он был женат, у него сын растет…

- Я сказал. - И опускаю глаза.

- Нет, ты договаривай! - оживляется телевизионщик и, запрокинув голову, выпускает дым сигары в потолок.

Я вижу его искрящиеся глаза и понимаю, что нужно рассказывать все, иначе он напридумывает невероятных гадостей.

- Да так, ничего особенного не было, - опускаю взгляд в кафель пола. Сначала меня удивляло, что он грубит всем, кроме меня и Виктора Алексеевича, а потом стал приобнимать за талию (как-то по-девичьи), целоваться в губы полез на пьянке… И потом - эти ужимки…

Я испытываю неловкость и замолкаю. У москвича растянуты губы в улыбке, в глазах - дурной огонек. Дед, заложив руки за спину, начинает раскачиваться на носках. Это, как я успел заметить, признак недовольства.

- Ты больше никому об этом не говори, - негромко произносит Соломин, не поднимая глаз. - Мало ли, как могут повернуть это в сплетнях. Здесь, на Кавказе, не любят такого. Потом скажут: приехали тут у нас порядок наводить из Москвы, а сами…

Без голубых, мол, разберемся. Сепаратизм - он иногда базируется на невинных, казалось бы, вещах.

- На сексуальной ориентации, - хмыкает Глеб.

- А ты думаешь, нет? - вскидывает голову Соломин. - Вспомни анекдоты про кавказцев. Все народы в анекдот про представителей другой национальности вкладывают свое неприятие чужих ценностей и привычек: русские - пьяницы, евреи - хитрые жадины, украинцы - салоеды, прибалты заторможенные… На этом бытовом уровне и поддерживается национальная рознь. А потом выплескивается в резню.

- Эк вы хватили, Виктор Алексеевич, - крутит головой телевизионщик.

- Я не хватил. Я знаю это еще по Западной Украине, где с бандеровцами воевал.

А потом здесь вот, на Кавказе, уже который год работаю. То Карабах, то Сумгаит, то Абхазия, то теперь вот осетины с ингушами…

- Ну, и что прикажете делать? - Глеб вертит в руках дымящегося "Бернса". - Анекдоты не рассказывать?

Пока идет спор, я слежу за высокой брюнеткой в черных брюках и желтом свитере. Из всех журналистов, присутствовавших на брифинге, осталась только она.

Остальные ушли. Девушка долго смотрит в нашу сторону. Я приметил ее еще в зале.

Она была без диктофона и не задавала вопросов. Хотя слушала внимательно все, о чем говорили. Мне кажется, она хочет подойти и что-то спросить, но ждет окончания нашего разговора.

- …Ой, брось ты ёрничать! - сдержанно говорит дед и опять начинает раскачиваться на носках. - Давить всех нужно железной имперской рукой.

- По-сталински, - ухмыляется телевизионщик.

- Ты знаешь, что я сейчас читаю? - делает неожиданный поворот Соломин и строго смотрит на Глеба. Сейчас дед очень напоминает сердитого филина.

- "Краткий курс истории ВКП(б)", - прыскает в кулак журналист.

- Дурак ты пузатый, - дед улыбается, поблескивая оправой очков. - А читаю я Булгарина. Того самого, которого в нашей советской литературе ругали в угоду Белинскому.

- Ничего удивительного. Вы в Главлите рулили. Надо ж было иметь идейную основу для цензуры. Только бумажками из ЦК морально не укрепишься.

- Так вот знай, что Булгарин противился "вольнодумству", потому что прекрасно понял, до чего оно доводит.

- До чего? - настораживается Глеб.

- До того ужаса, который случился в семнадцатом году!

- Так вы же завоевания этого ужаса защищали всю свою сознательную жизнь! - кипятится журналист.

Тут я закуриваю от волнения. Подняв голову, обнаруживаю, что девушка в желтом свитере исчезла.

- Глеб, голубчик, - вздыхает Соломин. - Любой порядок, даже самый жесткий, лучше хаоса. Я защищал страну от повторения этого ужаса. К сожалению, не получилось. История повторяется.

- Ладно, - не выдерживает Глеб. - Спор этот вечен и бесконечен…

- Не суетись! - спокойно тормозит его дед. - Дослушай… Так вот, чтобы этот хаос не усугублять, я "добро" на ваш фильм не дам. Делай свой "Салам!", раз уж ты подписался на деньги. Но имей в виду: буду принимать все меры, чтобы на центральных каналах он не прошел! - Соломин раскачивается на носках и хмурит седые брови.

- Виктор Алексеевич! - прикладывает левую руку к груди журналист. - Я вас прошу: не делайте резких заявлений. А вдруг вам кино понравится? - и заискивающая улыбка возникает на рекламном лице Глеба.

- Как оно может понравиться, - вскидывает плечи дед, - если ты собираешься его клеить на чечено-ингушские деньги?! Наверняка будет тенденциозность. Зацепите там и депортацию, и русских с осетинами, и дагестанцев… Я себе представляю!

- Ну, Виктор Алексеевич, - кривится Глеб, - только не торопитесь с выводами.

Я все сделаю на приличном уровне… Все! Ничего больше не говорите! Бегу. Меня оператор ждет, - и телевизионщик выбрасывает в урну почти сгоревшего "Роберта Бернса".

У двери он оборачивается:

- Вечером постараюсь заскочить к вам в гостиницу. Может, по стопочке опрокинем… - и исчезает в гардеробе.

II

- О каком фильме шла речь? - спрашиваю Соломина по дороге в Дом правительства, где располагается наша пресс-служба.

- "Салам!", - дед смотрит под ноги, чтобы не поскользнуться на утоптанном снегу. - Ингуши и чеченцы решили сделать документальное кино под таким названием про страдания вайнахского народа. Деньги большие собрали на это дело.

А чтобы на профессиональном уровне было сработано, предложили нескольким московским телевизионщикам. В том числе и Глебу.

На Соломине серое драповое пальто и берет. Дед похож на ветерана французского Сопротивления.

- А кто он такой, этот Глеб? Слишком вольно с вами разговаривает. С другими вы ведете себя строже.

- Он сын моего старинного приятеля. Писатель был никудышный, но мужик порядочный. Царство ему небесное. Я Глеба с детства знаю. Парень хороший, но деньги любит. Вот и подписался на этот "Салам!", - дед приостанавливается: - Да не лети ты так! Я понимаю - ноги у тебя молодые, майорские… Но меня-то, старикагенерала, побереги. Тем более, что после вчерашнего у меня аж сердце заходится…

- Может, пивка для рывка? - произношу я фразу, с которой начинается каждое утро в нашей пресс-службе.

- Сколько раз вам повторять, господин майор, что пиво не строевой напиток, - повеселевшим голосом начинает похмельную игру дед. - Сколько там эта "злодейка" стоит?

- Ваше превосходительство! - подхватываю в том же тоне. - Не говорите о деньгах. Деньги - прах. Разрешите произвести контрольную закупку в ближайшей торговой точке?!

- Произведите, произведите, - из глаз деда летит искорка: то ли от золотой оправы очков, то ли из души, возгорающейся надеждой на поправку.

В нашем кабинете с двумя окнами, выходящими во двор Дома правительства республики, в шкафу стоит початая банка огурцов. Непрерывно трещат все три телефона (московский, городской и внутренний). Мы с дедом трубки не поднимаем и успеваем выпить по стопке. Наши искривленные рты еще с хрустом крошат огурцы, когда прибегает посыльный из президентского крыла здания.

- Вам звонят-звонят, а вы не отвечаете! - выпаливает он от двери. Президент просит зайти к нему Виктора Алексеевича Соломина, начальника пресс-службы федерального управления на Северном Кавказе, - добавляет курьер официальным тоном.

- Здравствуй, жопа, Новый год! - вылетает у меня изо рта вместе с огуречной семечкой. - Ну, Руслан, гнида!..

- Ты информационной сводкой займись! - раздраженно срезает меня Соломин, косится на посыльного, окаменевшего в дверях, и начинает медленно расчесывать редкую свою седину. - Иди, голубчик, - курьеру. - Спасибо. Скажи - сейчас буду.

Только когда молодой человек уходит, дед дожевывает огурец. Как он с таким балластом во рту разговаривал? Это школа - догадываюсь я и начинаю шебуршить бумагами на столе. "Сводка!"

Дед кладет расческу в карман.

- Я даже знаю, как он начнет разговор: "Что вы себе позволяете?! Мы здесь надеялись, что вы нам помогаете установить в республике и регионе мир и спокойствие. Однако до меня дошла информация…" Дальше текст зависит от того, какую информацию вложил ему в уши Тамаев, - дед закуривает коротенькую свою сигаретку "Новость".

- Вы думаете, он еще и приврал? - искренне удивляюсь я.

- А почему бы и нет? Андрей, голубчик, им нужен тут человек управляемый - кого можно купить или запугать, чтобы скачивать в прессу только выгодную для местного руководства информацию… Марьин был хам, да. Но Марьин был независим и регулярно пил водку с Ельциным на даче. Тем не менее они его свалили. Свалят и меня. Зачем я им такой: пытались купить - я обиделся. Говорю: "Я деньги не люблю, я люблю Родину…".

- Марьин еще любил мальчиков, - брякаю, сам не зная зачем.

- Эх, господин майор! - вздыхает Соломин. - И что у вас в голове? Из всех социальных потрясений вас волнует только сексуальная революция, - и улыбается печальными глазами.

- Ваше превосходительство, - опускаю взгляд в пол, - я не верю, что он добьется у Москвы вашей отставки.

- Напрасно. Москва настолько ослабела за эти несколько лет, что заглядывает в рот каждому местному князьку.

- Помогай вам Бог! - крещу деда и прячу недопитую бутылку в шкаф.

- Жди меня, и я вернусь, - грустно шутит Соломин и его сутулая спина в темносером пиджаке исчезает в дверном проеме.

Я звоню в штаб объединенной группировки федеральных войск, чтобы узнать последние данные о нападениях на наши блок-посты, о количестве убитых и раненых… Затем в пресс-службу МЧС - насчет гуманитарной помощи беженцам… И так по кругу, во все ведомства, сгрудившиеся на этой очередной кавказской войне. За информационной сводкой (второй за сутки) журналисты хлынут после обеда, чтобы успеть передать все цифры и факты в свои конторы к вечерним выпускам новостей.

Часть сведений я им не сообщаю. Мы с дедом давно уже отработали свою методику цензуры…

Соломин возвращается через час. Щеки у него багровые. Он молчит и ходит взадвперед по кабинету, не замечая меня.

Я наливаю полстакана водки. У деда трясется рука, и он еле выпивает, чуть не уронив стакан. Водка проливается ему на подбородок. Дед достает платок и аккуратно утирается.

- Еще давай, - говорит спокойно, - и огурчик! Что-то сердце придавило. Так можно и отходняк поймать, как говорят зэки.

- Виноват, - вскакиваю и бросаюсь к шкафу. - Один секунд.

Соломин выпивает почти всю бутылку. Я лишь обозначаю компанию.

- Проводи меня, деточка, до гостиницы. Боюсь, разберет по дороге. Не дойду.

Потом вернешься сюда и еще поработаешь. Знаю - не подведешь старика.

Я надеваю свою камуфляжную куртку с серым цигейковым воротником и фуражку с двуличным орлом. Поправляю черный берет на соломинской голове и беру его под руку…

Снег поскрипывает у нас под ногами.

- Обедать будете? - спрашиваю деда.

- У меня там что-то есть в холодильнике. Не волнуйся.

До гостиницы идти недалеко. Минут десять без деда, двадцать - с ним, если пьяный.

Долго держаться не могу и осторожно закидываю удочку:

- Ну, как прошел разговор?

- Философски, - ювелирно парирует Соломин.

- Пытался вас воспитывать? - не унимаюсь я.

- Не очень настойчиво, - ускользает дед.

- Скажите правду, Виктор Алексеевич! - срываюсь окончательно. - Он будет выходить на Москву, чтоб вас отставить?

- Думаю, да. - Дед кашляет, наглотавшись чистого зимнего воздуха. Его прокуренные легкие отвыкли от атмосферы предгорья.

- А Москва его послушает? - и дергаюсь, пытаясь удержать поскользнувшегося на спуске Соломина.

- Если убрали Марьина, то меня и подавно. Я ведь, голубчик, - обломок империи. Многим мешал в свое время. Фактически - главный цензор страны, душитель свободы. Эдакий граф Бенкендорф с партбилетом.

- Ну, они все были с партбилетами. Это не порок, - неловко пытаюсь утешить старика.

- Это как повернуть…

Мы замолкаем. Возле гостиницы, как всегда, - куча вооруженного народа: омоновцы, военные, милиция… Стадо машин урчит моторами, выплескивая в зимний день горячий едкий дым.

Дед окончательно расслабляется уже в номере. Я раздеваю его, как ребенка.

Дальше