Дни 2 стр.

- Что ж, Саша, друг мой, ты уж не деточка. Я знаю, ты парень серьезный и сам уже думаешь - в душе - о своей дальнейшей судьбе. Футбол футболом, а дело делом. Чем ты хочешь заняться после десятого класса?

- Я не решил еще точно.

- Я понимаю. Ты знаешь также, что мы с отцом не будем тебя принуждать, ты мальчик достаточно умный. Но все-таки ты мыслишь о будущем или нет?

- Я думаю, мама.

Она с достоинством отстранилась, ожидая, что я и сам расколюсь. Но я молчал, глядя в пол и перебирая пальцы.

- Так что же ты думаешь? Могу я знать?

- Я же сказал, что я не решил. Это и правда дело серьезное.

- Я не собираюсь тебе советовать, но все же должна сказать, что, если ты задумал идти на литературный, тебе придется покрепче взвесить последствия этого шага. Я сама историк и знаю, что такое гуманитарная специальность. Сегодня на этом далеко не уехать, особенно мужчине. Я не в смысле карьеры, приспособленчества и так далее, а в более глубоком смысле. Это эфемерно, зыбко, а мужчина - он должен прочно стоять на ногах. Ты футболист, вратарь, ты знаешь, - улыбаясь, добавила мать. Она тогда была золотисто-светлая, коренастая женщина.

- Я знаю… я понимаю.

- В будущем ты поймешь это глубже. А сейчас тебе надо просто внутренне решить. Наступает десятый класс, надо заранее сориентироваться. Иначе упустишь время. Стихи ты сможешь писать, сидя и на любой работе. Если талант - а он, мне кажется, у тебя намечается (слабость сердца!), - так он все равно даст о себе знать. Если нет - все равно прочный кусок хлеба и твердое место в жизни.

(Я даже тогда не мог внутренне не улыбнуться той четкости, с которой она шла к своей цели… тем более что спорить особо не собирался.)

- Может, ты хочешь идти в какой-нибудь полиграфический или там - как его? - институт прикладного искусства? Это модно. Ну что ж, это хорошие профессии, но ведь для этого тоже надо… и интерес, и направленность. Ты как?

Она могла и не спрашивать, однако же яростно соблюдала демократический ритуал серьезного разговора.

- Никак.

- Ну я так и думала. По-моему, для мужчины и достойней, и лучше традиционный физфак или математический.

Не без тоски я припомнил задачки по определению объема полноценных и усеченных пирамид и мучения от секретов крыла самолета, которые так мне и не дались, хотя вообще-то, несмотря на все сказанное, учился я более или менее хорошо и упорно и был надежным пятерочником-четверочником. Больше меня привлекала физика электричества.

Я и сказал, все перебирая пальцы (здоровый, мясистый малый - комок переливчатых мышц - и мямля):

- Пожалуй, займусь электричеством… или радио…

- Ну, вот и хорошо, - со вздохом величайшего облегчения и с видом внезапно разрядившегося наконец душевного напряжения проговорила мать. Все ее лицо мигом изобразило категорическую исчерпанность, разрешенность вопроса и недопустимость дальнейшего его обсуждения. - Вот и хорошо. Я недаром считала, что ты серьезный мальчик. Я вижу, что ты, конечно, еще не окончательно уяснил для себя этот вопрос, но поверь, что ты не пожалеешь о своем решении. Жизнь сложней, чем ты думаешь, Саша. В ней ничего не надо делать с кондачка. Мы с отцом со своей стороны будем как можем помогать тебе в осуществлении твоего решения.

Не удержалась и от морали… но…

"Моего решения? Ну да что там".

Я почувствовал неожиданно, что все это не самое важное, что я в чем-то… взрослее матери.

- Я со своей стороны опасалась, что ты необдуманно подашь на филфак. Это было бы опрометчиво.

Опасалась она, разумеется, не без основания, хотя я ни разу ни словом не обмолвился о своих мечтаниях; но не без основания апеллировала и к моей "серьезности".

Я действительно человек, при всех своих мечтаниях не любящий ничего… невесомого, что ли. Я как-то не знаю, как это выразить. Я люблю, чтобы в реальной жизни все без обмана, чтоб… если, положим, ты держишь "сопротивление" и сейчас вот вставишь его куда надо, так уж и знаешь, что по экрану тут же пойдут круги и всем очевидно, что дело сделано. Я люблю катать в руках тяжелые вещи, люблю… железо, блестящие слитки сплошного металла; даже гантели у меня некрашеные. Я… не знаю, как это выразить; это сложное чувство. Все внешние и привычные ассоциации (любовь к физическому труду и т. д.) тут неправильны.

Я не так напряжен по складу ума, как, например, мой приятель Алеша Осенин, с которым мы встречались в газете; и есть в нас нечто важнейшее общее, но есть и существеннейшая разница… не знаю, как тут сказать.

И я шел по родной и солнечной улице, думал думу - думал о службе и Паше, о том, что правильно сделал, "послушавшись мамы с папой", - стихи-то я бросил, несмотря на поэму в столе, - о том, что, конечно, в мире много несчастий и человечество в дым запуталось, и миллионы и миллионы смертей, мучений, пыток и истязаний стоят за моим сегодняшним счастьем, благополучием, за моим само собой разумеющимся правом смотреть на солнышко, на темные августовские листья; и даже не просто, а и… не знаю, как все другие, а для меня, например, аборт - до сих пор ужасно, и я так и не уверен, что это не… оно, не убийство… это психоз мой, что ли. Все на такие вещи смотрят нормально. И Таня была… "Нам сейчас ни к чему второго ребенка"… И миллионы людей каждый день и каждое утро делают то же… Это воспоминание вдруг слегка задело, кольнуло меня; и все же так чисто светило спокойное, густо-желтое и нежаркое солнце, так синело вверху мироздание в августовской дымке, так пели лучи и свежие струи согретого воздуха, так темнели таинственной зеленью тополя, что и оно, и это воспоминание все же прошло стороной… и уж тем более прошли стороной эти внешне горькие, дымные, едкие мысли о "миллионах и миллионах и миллионах". Какие там миллионы, когда сочится свет сквозь нежные, свежие листья, и глухо кругом, и ясно; я, видимо, гадок, я плох, но я… не могу представить, я не могу сейчас думать, чувствовать это, подумал я тихо, легко и самодовольно, чуть жмурясь на синее, блесткое небо сквозь листья. Стоял медовый, задумчивый август…

Я подошел к "конторе", взглянул на небо, вздохнул и не без гримасы вступил в прохладный и темный подъезд.

У приборов трудились Лариса Веселая и степенный Гена.

Лариса Веселая (есть и другая Лариса) - отнюдь не веселая, а весьма деловитая девушка, неглупая и незлая, но, к сожалению, с плохой фигурой, что уничтожает для наших "деятелей" все ее остальные прекрасные качества.

Мы привыкли к таким ситуациям, и в разговорах об этих людях всегда сквозит и злорадство некое. Отчего? Или это то самое чувство, о котором Толстой говорит в "Иване Ильиче": все толпятся у гроба, и на лицах - скрытое: как хорошо, что не я… Какая сложная организация - человек; и вот, одна-единственная насмешка дьявола, который, проходя, ради озорства мазнул пальцем по совершенной картине - и все кувырком.

Мне, женатому, легко философствовать на такие темы; а сегодня я еще в некоей и тревоге… Да был ли я уж тогда в тревоге? - вопрос. Сегодня-то есть причина…

Но вот продолжается то "сегодня", позавчерашнее. Что в нем есть? Ничего. Но… вот, вот оно…

Я вхожу, и они оглядываются и улыбаются оба. Хорошее это чувство - когда ты видишь, что кто-то невольно и улыбнулся тебе. Впрочем, на деле наши отношения не больно радостны. В лаборатории не хватает этакого остряка, хохмача, не хватает соли для каши. Все люди степенные и серьезные и работают молча, а если филонят, что тоже нередко, так как-то вяло и как бы по принуждению. Мол, отчего ж не филонить, раз можно филонить, мол, что же делать - надо филонить, хотя и скучно.

Они оглянулись и улыбнулись, и я сказал:

- Приветы кротам науки!

- Привет футболистам! - сдержанно усмехаясь, сказала Лариса, а Гена лишь обнажил свои десны и покачал узкой головой с островом волос на темени и очками, вдруг отразившими в блеске, движении стекол деревья на улице и трамвай, и штативы, и амперметры.

И то и другое сказано было чисто механически, но что поделаешь.

Я посмотрел на свой стол, на экраны у стенки, на амперметр, на свалку зеленой и красной проволоки в углу, на розетку и реостат и почувствовал легкое умиление и любовь к своему углу, и к своей работе, и к своему столу, и… да что там. Все же великое это чувство - когда ты видишь и ощущаешь, что ты реально и материально приносишь пользу, делаешь четкое и мужское дело. И, кроме того, и верно, чувствуешь себя и крепко, и ровно, уютно, когда уходишь во все вот это, когда…

- Что ж, едешь?

- Лечу.

- Говорил уже с Пашей?

- Когда же я говорил? - отвечаю я, махнув ладонью в сторону двери Павла Григорьевича, к которой можно попасть, лишь пересекая всю "конуру".

- Ну да, - кивают они.

- А вы что так рано?

- Как рано? Это ты, господин, опоздал, - беззлобно хихикая, бормочет Гена, уже поворачиваясь к столу. Там у него чертеж схемы, тушь, сопротивления, проволока, бумага… все на ходу.

- Неужели? А я по дороге и на часы не смотрел. Считал, что нормально…

- Конечно, солнышко, зелень… девушки.

- Мне-то что? Это ты бы почаще смотрел на девушек…

- Я? Хи-хи…

И ведь черт его знает: есть у меня одна отвратительная особенность. Она, я думаю, свойственна и всем людям, но в меньшей степени. В решительные минуты я выявляю свое упрямство и все такое; но в обыденности я удивительно незащищен от тех волн, того ритма, флюид, атмосферы, которые исходят от собеседников или обстановки. Я попадаю в магнитное поле и начинаю излучать именно те частицы, которые соответствуют полю.

В частности, эта мысль всегда мне приходит в голову в тот момент, когда я общаюсь с Геной или с Ларисой Веселой. Я далеко не всегда зануда, но с ними - таков.

Открывается дверь, и на пороге своего кабинета является Паша. Это широкий, пузатый мужчина с густыми желтыми волосами и красным лицом.

- Здорово, вратарь! Чего опаздываешь? - орет он, держа свою дверь.

- Да, Павел Григорьич, я…

- Ну ладно. У нас не Бурдаков, где заставляют являться вовремя… Что же? Опять?

- Опять, Павел Григорьич.

- Ты фанатичен в своем футболе, как хунвейбин. Но мы не в Китае, а в лаборатории…

- Да уж… Китай…

- Если б ты так работал, как держишь мяч!

- Я плохо работаю?

- Ну-у-у, ничего-о-о, не дуйся, - подходит и хлопает по плечу фамильярный и громкий Паша (хотя на деле он вовсе не так фамильярен да громок). - Ты знаешь, что я шутник. С плохими работниками так не шутят… Ха! ха! ха! ха! - смеется он нарочито жутко и в потолок. - Ну что ж, - говорит он, уже вздыхая и несколько скиснув. - Езжай, Сашок. Мог бы меня и не спрашивать. Ты молодой, а работа, она… не уйдет она в лес. План мы вроде б на нынешний день выполняем, а что недоделаем… сделаем без тебя, а приедешь - нажмешь.

- Ну, спасибо, Павел Григорьевич.

- Ладно, лети. Ни пуха… Я хоть не болельщик, а знаю, что за игра. Зна-а-аю, браток! Знаю я, старый хрен! Это тебе не лаборатория. Тут всякий сможет…

- Всего вам!

Я странно растроган, расслаблен и… огорчен этой сценой с Пашей. Я умилен и… и отчего же и…

К делу. Скорей домой; собраться и - марш.

Еще ведь накрутка перед отлетом…

Зачем-то все лезет в голову этот позавчерашний день. Ну что в нем?

Ведь это вчера, вчера, уже здесь, в Москве, а не дома узнал я о том непривычном, странном, что будто бы ожидает меня в сегодняшнем матче, который и сам-то уж по себе, без всяких добавочно возбуждающих средств, способен сбить с панталыку хоть робота-вратаря… Да, видимо, началось это не вчера, а раньше… и, может, и не позавчера.

Я ходил по аллеям великолепного парка, окружившего стадион, и думал о силе и неразрешимой таинственности человека, совмещающего все это. Прекрасные чайные розы, подобранные (еще в семенах!) одна к одной на безбрежных клумбах, лиловые и желтые ирисы с гнутыми лепестками и светлыми язычками узоров в чашечках, белые и розово-малиновые гущи флоксов на длинных грядках, узорные тополи, липы и матовые голубые ели; и стройность, и свежесть, и горы, река в отдалении, и это позднее летнее, предосеннее солнце, и весь чуть льдистый в зелени аромат - что может быть тоньше и чутче к душе другого и лучше! И в то же время все то, что… все то, что… Но это уж говорилось не раз - и по более серьезным поводам.

Я пришел под Западную трибуну и стал прогуливаться по асфальту мимо железных поручней, у которых тут вечером будет давка; я вдруг представил все это и невольно чуть зябко повел плечами. Мускулы тотчас же отозвались и погрузнели слегка - погрузнели здоровой, и сытой, и полной крепью. Я в форме сегодня. Я знаю - да, собственно, это не новость. Все мое тело будто бы бережет, экономит себя для этих, для тех минут.

Подходили ребята; все они двигались как бы вяло и валко, сонно и неохотно. С одной стороны - необходимая расслабленность перед игрой; с другой же - реальные хмурь, раздражение перед очередной накруткой. Все понимали ее ненужность, и все понимали - "надо". Никто и не думал об этом, все просто знали, что надо, - как надо, положим, пройти по мосту, чтобы оказаться на том берегу. По воздуху не перелетишь, прыгнув с парапета.

Небось проиграем, так все равно виноваты, а выиграем - скажут: хорошо поставлена психологическая работа, воспитатели молодцы. Но и пусть себе.

Подошел наш "чистильщик" Слава Мазин, бывший машинист тепловоза. Теперь его перевели в депо: футбол, он тоже требует жертв… да, тоже.

- Пивка бы, - лениво промолвил чернявый Слава. - Тут солнышко, как и дома… погодка! - а мы и бегай… А как пивка бы неплохо! - тут же он оборвал невольно возникшую трудную тему все надвигающейся и надвигающейся игры, о которой все думали, но разговаривать о которой мешало обычное суеверие и какое-то целомудрие, что ли: боязнь расплескать незримый сосуд.

- Да, неплохо бы, - отвечал я лениво и сонно, как и он, пожмуриваясь на солнце и дальние горки и темный скелет трамплина.

Мы помолчали. Тягостно все-таки было говорить не о деле, а о деле давно уж все было сказано; все уже было разобрано, расштудировано и распределено, и заново начинать - это как бы снова идти в сапогах по ажурно зализанной, подметенной, готовой к параду аллее.

И только Булагин вот будет еще ходить по ней.

Мы поместились в обширной и голой комнате рядом со своей раздевалкой; начальник команды, Ефим Петрович Булагин, встал за столом и заговорил:

- Ребята, товарищи. Не мне вам объяснять, какая ответственная задача вам предстоит на сегодняшний день. Вы понимаете сами, но все-таки я скажу. Я позволю себе напомнить, что наша команда впервые в своей истории вышла в финал столь ответственного турнира. Многие миллионы футболистов страны боролись за эту честь на протяжении многих месяцев, и вот остались две команды: мы и наши противники, дорогие товарищи. Вы знаете, дорогие ребята, товарищи, что противник у нас самый серьезный. Мало того, прямо вам скажу, дорогие мои, нам тут скрывать нечего: почти все уверены в победе нашего противника, дорогие ребята. У них команда более опытная, она выше классом, а мы впервые вышли в финал такого…

Наш старший тренер, Федор Иванович Меньшиков, довольно интеллигентный, толковый и понимающий футбол человек, в этом месте речи слегка запереминался на стуле и с некоторым беспокойством оглядел ребят из-под черно-седых бровей: не вызовут ли эти напоминания "нервной реакции"? Но ребята - как, я чувствовал, и я сам - сидели вялые и угрюмые, они, как и всегда перед большой игрой, были уже в себе, в них въелось то настроение: "Я знаю, что мне никто не поможет, я надеюсь лишь на себя и команду и сознаю свою силу, которую не надо пока бередить". И Гриша Фалин заерзал и раза два оглянулся - он сидел в первом ряду; но никто из ребят так и не впустил слова говорившего внутрь души.

Между тем начкоманды решительно продолжал:

- …такого ответственного соревнования. В чем же наша задача? Наша задача - не обмануть надежды… обмануть надежды, - степенно поправился он, - тех, кто в нас не верит. Все мы должны, товарищи, помнить о том долге, который мы несем перед нашим городом, перед нашим заслуженным коллективом. Все мы должны…

Начальник команды - единица скорее хозяйственная, чем спортивная, хотя ими часто и бывают постаревшие футболисты. Такой начкоманды с тайным отвращением относится к своей должности.

Булагин же, ничего не соображая в спорте, именно поэтому совал нос во все остальные дыры. Тренеры же наши, Меньшиков и Фалин, интересуясь, напротив, только спортом и больше ничем, с охотой предоставили Булагину все бытовые и даже "психологические" проблемы (хотя психологические-то проблемы, если уж без кавычек, потихоньку успешно решал сам Меньшиков), и он забрал в команде силу, ибо от ее лица представительствовал в инстанциях, выбивал лимиты и фонды, сражался с начальниками в учреждениях, где работали футболисты, клянчил для тренировок курортное поле и инвентарь; и, в общем, имел знакомых и был неуязвим.

Меня он весьма невзлюбил и давно бы выгнал, если б я плохо играл.

Теперь я с холодным интересом ждал, как он ковырнет меня в речи, ибо он никогда не упускал случая. Сначала это нервировало, я хуже играл, но после все автоматизировалось; я перестал обращать внимание.

И сегодня-то в нем меня гораздо больше занимало иное, чем "ковырок", неизбежный в речи…

Он продолжал:

- …И вот почему, дорогие товарищи, дорогие ребята, различные организации нашего города поручили мне передать вам перед игрой, что они надеются на вас, что они ждут, как и все население города, ответственного и серьезного отношения к делу. Ваши неудачи в играх на первенство в середине сезона не должны вас смущать. Конечно, вы не вполне ответственно отнеслись к этим играм. Мы много раз вам указывали на недопустимость такого положения, ставили на вид и давали конкретные указания к перестройке системы футбольной игры и всей работы. Но вы, товарищи, не отнеслись с должной ответственностью. Как только вы выходили на поле, вы забывали все и начинали играть плохо, хотя знали, что за вами с трибун и на экранах телевизоров наблюдают тысячи и миллионы зрителей, в том числе нашего города. Приведу примеры. Вот, например, наш уважаемый вратарь Саша Каманин.

Ребята кисло заулыбались, понимающе и как-то устало заоборачивались, закивали мне. И я им кивал. Довольный произведенным шевелением от названного "конкретного имени", начкоманды после паузы продолжал:

- Я ничего не могу сказать о Каманине: хороший вратарь, прекрасный вратарь. Но все-таки голов было слишком много, товарищи. Го-олов было слишком много, товарищи. Я понимаю, что в спорте считается, что вратарь, он не виноват, но так ли считает и сам наш уважаемый Саша Каманин? Какой вратарь не мечтает о сухих воротах? А мечтает ли о сухих воротах наш Саша Каманин?

Я давно уж отчаялся установить, за что он, собственно, ненавидит меня.

Такие люди, как он, и всегда меня ненавидят - есть во мне что-то такое, несмотря на мою обычную молчаливость и мясисто-спортивную внешность. И я особенно и не задавался вопросами, а с самого начала принял отношение Булагина "как есть". Не любит, и все, и черт с ним.

Но то, что случайно узнал я вчера, признаться, повергло меня в недоумение - превзошло мои ожидания.

Дело, собственно, было такое: на предварительной тренировке я угольком, попавшимся на вратарской площадке, здорово поцарапал икру; закапала кровь, и я пошел в павильон намазать йодом и, может, перевязать.

Назад Дальше