После пятичасовой скучнейшей стоянки поезд наконец тронулся. В Котласе вагоны наполовину опустели. Теперь можно было вытянуться на полке, отдохнуть по-настоящему за последние пять суток.
Федор Иванович со стариковской неторопливостью разостлал на нижней полке старое ватное одеяло, поставил в изголовье сундучок, а вместо подушки приспособил туго набитый рюкзак с медными пряжками. Он уже дремал, когда парень-украинец вновь появился возле Николая. Сел рядом.
- Из каких краев? - спросил парень вполголоса, не пытаясь скрывать пристрастного любопытства к Николаю. И в той интонации и в грусти, с которой был задан вопрос, сквозила тайная сердцевина: "Куда едем, брат? Не в ту сторону едем!"
Николай вздохнул:
- Издалека… Из-под Ростова, из степной стороны…
- Эх, степь наша… Вишневый садик возле хаты! - хлопнул тяжелой ручищей по колену парень. И, крякнув, резко переменил тон: - В окно-то смотрел? Все видал?
- Видал. Все! - хмуро ответил Николай.
В конце вагона захрипел репродуктор - передавали дневную сводку. Кравченко приподнял голову, приложил к уху ладонь.
- Отступаем? - Не дождавшись ответа, добавил: - В какой уж раз думаю: почему ж мы все-таки без оглядки отступаем, а?
Парни промолчали. Потом украинец протянул цепкую руку, тряхнул Николая за плечо:
- Что ж… инженер! Наше дело теперь - вкалывать, чтобы родные не журились. В случае чего письмишко нам кинь, чтоб не скучать. Мы веселые!
И позвал из-за перегородки дружка:
- Заводи, Петро, нашу!
Тенорок встал в проходе, высокий и гибкий, как девушка, сначала неуверенно завел речитативом старинную походную:
Ой, ихалы козаки з дому тай до Дону,
Пидманулы Галю…
Забралы з собою.
А сосед Николая хватил припев бархатистым и глубоким баритоном, вполголоса:
- Галю молодая!
Поидэмо, Галю, з намы,
Казакамы!..
Вагон вздрагивал на необъезженных стыках новой дороги, стучали колеса, грустно и больно было в душе. И Николай, обняв попутчиков, вошел в песнь третьим, сыроватым баском:
- Поидэм же Галю,
З намы, козакамы,
Краще тоби будэ,
Чем у ридной маты!..
Разошлись поздно, и сон был муторный, тяжелый.
"Поедем, Галя! Поедем с нами!.." - всю ночь кричал кто-то ему на ухо. Николай тянул на голову пальто и настойчиво говорил Вале: "Ты верь, жди! Не может быть, чтобы судьба развела нас! Слышишь? Верь!"
За окном, затянутым горбатыми наростами льда, наплывала черная громада тайги. Шумел ветер.
На рассвете в вагоне было тихо и скучно. Люди спали. Николай лежал, закинув руки, смотрел, не мигая, на мутную лампочку. Вспоминал станицу, хату, колодезь с журавлем и степь, горькую от паленого жнивья, мать с вечно занятыми руками и подоткнутой юбкой.
Мать состарилась рано, все прибаливала. Отец, черный как жук, пропадал в поле. А Колька присматривался, учился понимать непонятную жизнь взрослых и сделал неопровержимый вывод: все идет правильно, жизнь человеческая трудна, так оно и должно быть…
Он знал, что отцу с матерью будет нелегко учить его, но так уж повелось, что всякий мало-мальски успевающий десятиклассник шел в институт. Пошел и Николай. Это была не первая и не последняя жертва поколения родителей в счет будущего.
В институте ребята подобрались один к одному - в геологию шел крепкий, жадный до жизни народ. Дружно "болели" на сессиях, шумели на комсомольских собраниях, готовили нехитрые вечеринки с гитарой и стихами. Читали "Страну Муравию" молодого поэта Твардовского и переписанные из старых книжек стихи Есенина, ссорились из-за Маяковского и рубленой строки. Николай в спорах не участвовал, полагая, что не очень сведущ в поэзии, однако рубленую строку не признавал.
Сашка обожал Маяковского и рубленую строку.
Николай не очень понимал стихи, но был первым игроком в институтской волейбольной команде. У него был сильный торс и невероятный прямой удар. Взлетая над сеткой, он с маху резал по мячу с короткого паса - уйти от гола было невозможно. Перед соревнованиями в институте обычно раздавались вопли болельщиков: "Пошли! Сегодня Колька Горбачев играет!"
Саша затеял игру с медиками. "И тут-то таилась погибель моя!" - сетовал он потом в минуты откровения. После памятных соревнований их постоянно видели втроем - Сашку, Николая и Валю - и даже присвоили их триумвирату название "Сердца трех"…
Парни целый год исправно старались не мешать друг другу. Продолжали дружить, прямо смотрели друг другу в глаза, думая, однако, об одном: "Когда же наконец ты отстанешь, дубина!"
Разъяснилось все без объяснений, случайно.
Снова играли с медиками, Валя была в стане противников. По ее совету медики и выставили против Николая здоровенного детину, будущего патологоанатома с ручищами метровой длины. Играл он плохо, зато мог служить защитной мачтой.
Он дважды блокировал Николая, что было почти невероятно. К тому же невыносимо, потому что Валя подпрыгивала от радости и смеялась.
- Сашка, дай! - вне себя взмолился Николай.
Сашка вынес мяч прямо над сеткой и присел, задрав голову, в мучительной тоске по голу. Анатом подпрыгнул на целый метр, скрестил над сеткой ручищи. Их можно было пробить только силой. И Николай взвился, рубанул, как распрямившийся стальной прут, по мячу.
Мяч упруго миновал блокирующего, а Валя вдруг закрылась руками, охая, закружилась от боли.
Косой мяч угодил ей в лицо.
Игра прекратилась. Сашка и Николай бросились к Вале одновременно. Сашка пытался взять ее за локоть, она, вдруг всхлипнув, не отнимая ладоней от лица, уткнулась Николаю в грудь. Он бережно повел ее в раздевалку.
Потом их стали видеть вдвоем. Сашка был человек прямой, он понемногу отставал, заметив как-то:
- Недаром говорят: играешь в детстве с девчонкой в пятнашки - становишься потом третьим лишним…
Ему было грустно. Ведь они выросли в одном доме. Семьи дружили с незапамятных времен. Когда у Александра умер отец и матери пришлось поступить на завод, Валя немало помогала ей по дому. Одинокая женщина в шутку, а подчас и всерьез, называла ее невесткой. Все получилось не так.
Учебный год прошел в досрочных семестрах, на трудовом фронте, в ополчении под Москвой. На окопах у Звенигорода Николая ранили в руку. Две недели провалялся в госпитале, и наконец в феврале, досрочно закончив экзамены, он получил диплом, а заодно и неожиданное направление на работу.
А под Ростовом шли бои, связи не было, и он не знал, как там отец с матерью, живы ли они…
2. НАМ ПО ПУТИ
Город, куда ехал Николай, почему-то представлялся ему глухим таежным поселением, с черными бревенчатыми избами, с уцелевшей церковью, лет десять назад приспособленной под клуб, со спокойной захолустной жизнью, - у него были смутные представления о Севере. Край этот сам по себе был в высшей степени загадочным, нефтяные прогнозы, согласно учебникам, неясные, северных нефтяников видеть Николаю не доводилось.
На одной из глухих остановок он помог Федору Ивановичу сойти на дощатую платформу, подал сундучок и распрощался как с давним знакомым. Тот остался на разъезде среди тайги. Но за лесными верхушками Николай успел заметить два черных конуса, похожих на египетские пирамиды. О северных шахтах он тоже никогда не слыхал, тем не менее можно было без труда узнать терриконы. Возле них дымила высоченная труба.
А через двадцать километров тайга вовсе расступилась, и за поворотом в вечерних сумерках заплясали сотни огней, открытых, броских, - жители здешних мест, по-видимому, не имели понятия о светомаскировке и воздушной тревоге.
Шахтеры вышли его провожать. Он соскочил на хрусткую шлаковую подсыпку, и тотчас паровоз рванул состав, двинул дальше на север. За дорогой Николай заметил в темноте силуэт промысловой вышки. У подножия ее неторопливо, размеренно кланялась качалка глубокого насоса, знакомо поскрипывали тяги группового привода. Он подошел ближе, выпустил из зябнущей руки чемодан.
- Ну вот наконец и она! - засмеялся он, как будто сделал долгожданное открытие.
Гостиница, судя по вестибюлю, тоже была не захолустной и даже не провинциальной. Николая ослепили голубеющие в ярком свете колонны, богатая люстра, а на потолке под нею старательно вылепленный плафон. Отопление работало отменно…
Мест, впрочем, как всегда, в гостинице не было.
Перед дежурной, старушкой в измятой, линялой шальке, топтался невысокий, плотный в плечах парень лет двадцати, в серых валенках с отворотами и новенькой ватной паре - черные шаровары и телогрейка были шиты почему-то белой строчкой. Рабочая одежда сидела на парне как-то особенно ловко, с небрежной щеголеватостью. Ворот хлопчатобумажной гимнастерки глубоко расстегнут, а на голове лихо заломлена солдатская ушанка. Причем одно загнутое кверху ухо стояло торчком, как у молодого любознательного щенка, делающего стойку на дичь.
Старуха, как видно, отказывала парню в ночлеге, но, судя по выражению его скуластого, бесовато ухмыляющегося лица, он не очень огорчался этим.
- Сама в юности небось пела, что молодым везде дорога! - донимал ее парень. - А теперь и ночевать не пускаешь?
- Мест, сказано, нет. Только по брони, - насупившись, отвечала дежурная.
- А бронь, ее с чем едят?
- Как же это так - без брони по нонешним временам? - недоумевающе отрезала старуха и, открыв шкаф, скрылась за дверцей.
- А вдруг я в окно к самому генералу Бражнину полезу ночевать, что оно такое будет? - настаивал парень.
- Под конвой, под конвой тебя, голубчика, оттудова заберут. И правильно, если непорядок делаешь…
Парень глянул дерзкими глазами на Николая, хотя и не искал поддержки:
- Там, значит, непорядок будет, а тут порядок: человека в шею на мороз! Живи между небом и землей!
Старуха заметила наконец Николая. Он распахнул пальто, зябко ежась, не без опасения подал документы. Маленькая бумажка с лиловым штампом главка оказала магическое действие. Через минуту, совершив регистрационное таинство, дежурная протянула ему ордерок и ключ:
- Двадцать пятый номер, второй этаж, налево…
На ее столе Николай заметил распечатанное письмо с трафаретом "воинское" и понял, почему у старухи расстроенное лицо. А примолкший было парень уже без всякого озорства придвинулся к барьеру, отделявшему стол дежурной:
- Вся жизнь такая: одному - налево, другому - к черту! Имей совесть, бабка!
Николай потоптался под люстрой и двинулся вверх по лестнице. В номере включил свет и, не раздеваясь, долго стоял посреди огромной комнаты с единственной койкой и огромным столом-верблюдом на осадистых тумбах, с телефоном и письменным прибором под мрамор.
Часа через полтора, отдохнув, Николай спустился с чайником в кубовую. В коридорах было по-ночному тихо, лишь за одной дверью грустно тренькала гитара, женский голос мучил песню про синий платочек.
Свет в кубовую проникал через дверную фрамугу, было темновато и душно. Пока Николай цедил из крана кипяток, глаза попривыкли к сумраку, и он заметил в углу человека. Тот лежал на плиточном полу, прижавшись плечом к кафельной панели.
- Чайку, значит? - раздался знакомый голос, и человек приподнялся, сел. Как бы оправдываясь, добавил: - Вот что значит разница между физическим и умственным трудом! Без всяких постельных принадлежностей….
Николай завернул кран.
- Лишней койки, парень, в номере нету. А вот диван в коридоре свободный, - сказал Николай. - Нужно дежурную убедить. Только она вряд ли не уважает физический труд. Просто у нее инструкция и, судя по письму, горе…
- Да нет! Она меня не за того принимает, труд у меня вовсе не физический… - Он сдавленно засмеялся. Ручка чайника обжигала, Николай поставил его на подоконник.
- Не признает, значит? Может, специальность какая редкая? - приготовился он к новой шутке.
- Самая умственная, - сказал парень. - Я - вор. - И, прочувствовав законную паузу, добавил: - Скокарь. С довоенным стажем.
- Н-да… - не скрыл удивления Николай. - Редкий, можно сказать, случай. Только зачем же об этом объявлять сейчас?
Парень плотно охватил колени, сгорбился. Подумав, спокойно ответил:
- Это же не военная тайна. Притом с завтрашнего дня завязываю это дело вглухую, поэтому и высказаться приспичило по такому торжественному случаю.
Он замолчал, сник. Николай взял с подоконника чайник, направился было к двери, потом решительно шагнул назад.
- Слушай, пошли-ка со мной чай пить, а?
Парень замялся, вздохнул.
- Как звать-то? - спросил Николай.
- Алешка.
- Пошли! Вдвоем веселее…
Легко поднявшись, парень подхватил телогрейку и накинул на плечи.
Когда поднимались наверх, дежурная удивленно и подозрительно посмотрела вслед.
В номере Алешка хотел оставить телогрейку у порога - она была новая и стояла на полу, как колокол, - но Николай кивнул на гардероб. Из-под ушанки у парня вывалился огромный огненно-рыжий чуб, видно, совсем не признающий расчески.
Присев на стул, Алешка деловито огляделся. Глаза у него были маленькие, с прищуром, невероятно быстрые и цепкие. По-видимому, ни одна вещь не ускользала от них.
- Продовольственные карточки у меня, между прочим, на вечном хранении у завхоза, - потирая смуглой рукой колено, ухмыльнулся Алешка.
- Не беда. У меня тоже не жирно, но на двоих наскребем, - усмехнулся Николай. - Сахару нет, в вагоне кончил, зато чай плиточный и полбуханки хлеба. Московского!
- Хлеб есть, - значит, проживем, - одобрил Алешка, осваиваясь. - А вы, значит, по вольному найму сюда?
- Работать, - сказал Николай, разлив чай в кружку и стакан.
- Да-а… Ехать на Север не страшно. Вот попадать сюда - избави бог! Специальность, видать, у вас умственная?
- Инженер.
Алешка перестал жевать, легонько отодвинул от себя горячий стакан.
- Начальником?
- Почему начальником? Я по нефти… Утром явлюсь к начальству - там скажут, - засмеялся Николай.
Алексей осторожно отхлебнул из стакана, вздохнул.
- А я с утра к военкому… Не знаю, как оно выйдет. Вся моя судьба завтра как пятак полетит - то ли орлом, то ли решкой…
- Повестка?
- Не. Сам! Мне сейчас вот так на фронт надо! - он полоснул ребром ладони по горлу. - Надоела старая песня, зарок даю. Как думаете, выйдет?
Николай грелся чаем. После дороги его разморило, но он с интересом присматривался к странному парню.
- Почему не призвали в армию?
- Так я ж социально вредный! - с озлоблением воскликнул Алешка. - Дитя заполярной кочегарки. Я оттуда начинал… У меня там все - знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд! Комендант Чугреев, бывало, как подохнет таким взглядом, так до слепой кишки тебя… А тут что, тут нормальное строительство. И сам я теперь вроде как вольный человек. Но ходу в жизни нет, поскольку непрерывное знакомство с милицией. В переводе на уголовную феню - рецидив. С прошлого года, правда, разделался я: Пал Палыч, следователь, меня спас, и я зарок ему дал! А то и сейчас сидел бы…
Алешка допил чай, Николай налил ему снова, подвинул хлеб. У парня сыто заблестели глаза, он тронул Николая за рукав:
- Вот вы не поверите, что бывают добрые следователи, а? А ведь есть! На своей шкуре… Хотите, расскажу?
Николай засмеялся, согласно кивнул, отодвигаясь от стола. Протянул папиросу. Алешка залпом допил горячий чай, хитровато глянул исподлобья, прикуривая.
- В прошлом году пилил я дрова на буровой у Красного ручья. Кругом лес, зеленая тоска. Норму схватишь, уйдешь в лес малину обирать, а на душе "мы, кузнецы" куют… Кругом - природа, а ты, как гад, дрова пилишь. И конца этой песне не видно…
Он пыхнул папироской, вздохнул.
- А тут, понимаете, какое дело… В колхозе "Выль Туй" медведь корову задрал. Ну, и кто-то донес в оперативный отдел, что Овчаренко - я, значит, - в котельной мясо варил и друзей-бурильщиков подкармливал сверх сухого пайка…
Николай подался ближе к Алешке.
- Ну, оперативники, конечно, заявились на буровую, землю роют, овчарки лай подняли - страх. "Где мясо?" - "Никакого мяса", - говорю. Мясо, конечное дело, было на кронблоке, полтуши говядины, но высоко больно, полсотни метров в небо! Туда никакая собака не влезет. Понимаете, какая обстановка? И хотя не нашли они вещественного доказательства, а по привычке хватают меня за шиворот - и в кондей…
- Погоди, - засмеялся Николай. - Значит, корову-то… Ты увел?
- Да что вы! - с младенческим простодушием воскликнул Алешка. - Избави бог! Коровку - ее на самом деле миша лесной задрал. Он, понимаете, задрал коровку и в валежник упрятал. Для планомерного самоснабжения. А я что? Сами посудите: ну порядок это, чтобы в военное время медведь колхозную говядину жрал, а трудящийся тыла лапу сосал? Вот и я так решил. Перетырил мясо-то в другое место. Медведь с обиды поорал-поорал и ушел. Туда, значит, где цивилизации поменьше… А меня ни за что ни про что в кондей!
Папироса у Алешки потухла, он не замечал, с азартом продолжал рассказ:
- Посадили, значит… Ну, думаю, кончил срок ты, Овчаренко! Попадешь к Черноиванову - и каюк. У этого не выкрутишься, родного отца упечет!.. Но тут мне повезло, - с удовольствием вздохнул Алешка. - Считаю, повезло на всю жизнь. Потому что вызвал меня на допрос сам Пал Палыч, старший уполномоченный, майор.
"Где мясо?" - спрашивает у меня. "Нету мяса!" Он опять свое: "Я, говорит, тебя знаю, Овчаренко. И мясо ты в котельной варил, нам все известно!"
Отвечаю, что варил я грибы, а за ложные показания надо привлекать тех, которые мясо от грибов не отличают!
Николай смеялся до слез.
- Чего же ты отпирался? - спросил он. - Рассказал бы ему все, как было. Про медведя.
- Еще чего! - возмутился Алешка. - Ведь они какие! Они скажут: "Сдай мясо в колхозную кладовую!" Это дураком надо быть, чтобы шкурой рисковать ради накладной! Да и кладовщика ихнего я знал - сам добрый медведь! Не одну коровку, судя по роже, задрал… Не сознаю́сь - и точка. Пал Палыч, понятно, тепло, по-отечески, похлопал меня по плечу: "Иди посиди, говорит, - может, одумаешься…" И - на строгое содержание меня…
Да-а… Сижу месяц, сижу второй. Там, на Красном ручье, братва уже и мясо подчистила, а я все загораю в кондее. "За что страдаю?" - думаю. Терпение лопается…
Вдруг вызывают. Пал Палыч за столом, а посреди кабинета сидит наш кочегар Глушко, глазами хлопает. Очная ставка.
"Садись, Овчаренко, - по-доброму предлагает Пал Палыч и другую табуретку ставит для меня, рядом с Глушко. - Признавайся, говорит. Песенка твоя спета!" Ну, делать нечего… Потрогал я табуретку, смотрю - выдержит. Поднял ее - и так легонько, с маху, ею Глушко по черепу!
Ну, Пал Палыч, конечное дело, возмутился, топает ногами, а Глушко на полу лежит, не двигается. Опасается, как бы я его другим разом не кончил… От всех своих показаний, понятно, отказывается. Вынесли его в первую помощь, а Пал Палыч начал из угла в угол ходить, сапогами скрипеть. Посмотрит на меня - плюнет, посмотрит другой раз - задумается… А на часах уже половина двенадцатого, пора и спать. Надоел я ему за долгие годы, видать, основательно. В печенках сижу…