Учитель (Евангелие от Иосифа)

Нодар Джин эмигрировал в США в 1980 году, будучи самым молодым в СССР доктором философских наук, и снискал там известность не только как ученый, удостоенный международных премий, но и как писатель. Эта книга о Сталине, но вряд ли ее можно поместитьв ряд классической антисталинианы, будь то произведения А. Солженицына или А. Рыбакова. Роман Джина, написанный от лица "вождя всех времен", своего рода "Евангелие от Иосифа" - трагическая исповедь и одновременно философская фантасмагория о перипетиях человеческой судьбы, история о том, как человек, оказавшийся на вершине власти и совершивший много такого, на что способен разве сам дьявол, мог стать другим.

Нодар Джин
Учитель (Евангелие от Иосифа)
Роман в ста картинах

Вместо предисловия

1. Принято считать, будто человек - мыслящее животное. Это неточная формула, хотя верно и то, что человек мыслит, и то, что он животное. Для превращения этой формулы в точную надо добавить одно слово: человек - лениво мыслящее животное. Редко мыслящее.

Тот факт, что человек мыслит редко и лениво, имеет принципиальное значение. Ибо по этой причине ему необходим поводырь, который берёт на себя труд мыслить охотно и всегда.

Так появляются лидеры. Они бывают разные. Одним в мыслящем животном нравится первое (умение мыслить), другим второе (готовность быть животным).

2. Беда в том, что существование лидера - о каком бы времени и месте ни шла речь - есть свидетельство и гарантия трагизма человеческого мира.

Я принадлежу к поколению, которое в детстве не сомневалось, что каким бы поздним ни был час, "Сталин думает о нас". Что же именно он обо мне думает? На этот вопрос мой дед, ровесник Сталина и каббалист, отвечал загадочно: "Он думает - не задумался ли и ты?"

Без лидера, однако, невозможно. Ибо - как бы кто того ни желал - никто не способен думать всегда и обо всём. В той мере, в какой мокрость - природный "изъян" жидкости, экономность - врождённый "дефект" мышления. Вожди, кстати, рассчитывают как раз на то, что по самым глубоким местам в сознании людей можно прогуливаться не замочив щиколоток.

Между тем, "дефект" экономности мышления неистребим. Невозможно каждый раз начинать с азов. Выяснив, что 2 х 2=4, мы к этому уже не возвращаемся.

Запомним хотя бы то, что все наши дальнейшие размышления, требующие "знания азов", то есть начального умножения 2 на 2, основаны на чистой условности. На вере.

3. 2 х 2=4? А почему не 5? Или 3?

Только потому, что мы условились верить, будто это 4. Теперь уже устоявшуюся веру менять поздно. Приходится ею жить, если хотим общаться. Приходится её "продолжать" и следовать всем правилам "продолжения". Почему часто и получается, что логика - это умение двигаться уверенно в неверном направлении.

Но ещё один иронический парадокс заключается в том, что как без логики нельзя логически обосновать её ограниченность, так без наличия единой веры не договориться даже о её упразднении.

4. Итак, поскольку человек не в состоянии мыслить постоянно и обо всём, то есть сомневаться постоянно и во всём, он прибегает к химерам веры. К стереотипам мышления. Которые, любые, любой настоящий художник призван подрывать. Ибо любые химеры и стереотипы мышления - неизбывный источник трагикомизма.

Даже пристрастие к легенде - не всегда дело вкуса. Нередко за ним стоит нежелание узнать правду. Или желание знать неправду. Или - что особенно популярно - неспособность различать правду и неправду. Во всех этих случаях любителя легенд привлекает не столько легенда, сколько возможность экономить в мышлении.

Истина, между тем, не враждует с фантазией. И не отвергает нереального.

Никто пока не регистрировал блеска пытливой мысли во взгляде ревизора или завхоза. Исключение составляет кутаисский завхоз. Когда столичный ревизор, ознакомившись с его приходными квитанциями, спросил - правда ли, что помимо прочего добра он держит в соседней комнате голодного тигра на привязи, на розовой нитке, этот завхоз ответил: да, я обожаю розовый цвет.

5. Что же касается лидеров, "берущих" на себя труд мыслить за всех, - они являются не только следствием неизбежно ленивого мозга, но и первыми его жертвами. Быть жертвой - купюра, которою лидер расплачивается за своё особое положение. Особое как потому, что "работать" лидером трудно, так и потому, что это почётно. Причём, жертвой лидер является и когда его поднимают в небеса, как Христа, и когда сталкивают в ад, как Гитлера.

Сталину "повезло", ибо ему выпало быть и богом, и дьяволом. Как никто другой, он потому и мог бы помочь нам постигнуть всю смехотворную бедственность человека. А тем самым - подсказать и маршрут нескончаемого (т. е. неосуществимого) исхода из этого состояния.

Сталин незауряден даже в ряду самых примечательных персонажей истории. Незауряден именно в силу многообразия стереотипов, сложившихся вокруг него.

6. Но в гораздо большей степени незаурядность Иосифа Сталина определяется тем, что он сидит в каждом из нас.

Последние шесть слов принадлежат его знаменитому "коллеге" по стихотворству. В знаменитой же кофейне Нью-Йорка этот "коллега", Иосиф Бродский, незадолго до своей кончины, объявил мне, что будь он, как я, грузин, философ и любитель вина, - он не транжирил бы сейчас время и не переводил бы кофе с любителем водки и ненавистником тирании, а сочинял бы прозу "совместно" с другим, самым могущественным в истории, стихотворцем.

Сказал он это в ответ на моё заявление, что - вслед за уже написанным романом о себе - я сочиняю "повесть о настоящем человеке". Его тёзке и моём земляке. О сыне сапожника, который начал "карьеру" с невинного стишка о розовом бутоне, а кончил…

Именно это мне и хотелось выяснить, - чем же он кончил? …Иное всегда вызывало у людей недоверие и желание его уничтожить…

К середине уходящего столетия, однако, Сталину удалось не только учредить, но и удерживать принципиально иное в самой середине земного пространства, на одной шестой части суши. И - главное - внести его в сознание каждого человека.

Суть этого иного - кардинальное действо во имя достижения вековечно истинного. Столь кардинальное, что оно влечёт за собой и преодоление извечных же норм. Порой - "незыблемых".

7. Хотя Бродский воспринял мою заявку с восторгом, его главный довод в её поддержку огорчил меня. Поскольку, мол, умер даже Сталин, конца не избежать и мне; а посему с книгой надо спешить: следующие поколения сочинителей, знакомых с грузинской душой Сталина, не будут знать (пост) - сталинской эпохи.

Я сделал ещё одно заявление: во-первых, всё в мире повторяется.

Чтобы легче было запомнить. И смеяться.

Во-вторых, даже если Сталин не воскреснет, этот роман о нём можно будет сочинить в любое время. И сочинить его сможет каждый, кому в выражении "грузинская душа" покоя не даст главное слово - второе. Ибо книгу о Сталине я действительно пишу "совместно" с ним - от первого лица.

От усатого и изрытого оспинами лица Иосифа Виссарионовича Джугашвили - настоящего человека, которому лучше других удалось притаиться в каждом настоящем же человеке среди нас…

Нодар Джин

1. Каждый раз вечность начинается неожиданно…

В этом деле трудней всего не сюжет сочинить или мысль.

Подобных вещей у меня скопилось не меньше, чем времени. Особенно после войны, когда оно перестало двигаться. Видно даже - из чего состоит вечность.

Без этого понимания, однако, сочинять не стоит: настоящая книга убивает не время, а вечность. Которую люди боятся. Потому, что вечность нигде не заканчивается. И каждый раз, как и сегодня, начинается неожиданно.

Лейб не играет в этой книге никакой роли, и я тут вспоминаю лишь, что он жил как стилист. И называл себя Львом Давидовичем. Соответственно, самым неожиданным считал не вечность, а наоборот, - старость. Красиво, но глупо. Как большинство лейбов, слова он знал все, но душу - только свою.

Перед его умением говорить красиво я до сих пор снимаю фуражку. Но перед его пониманием души - надеваю обратно.

Старость - это слово. Пустое. Умираешь не после старости, а после жизни. Иначе ничего пугающего в смерти не было бы.

Пустых слов я наслышался столько, что под их грузом мой ЗИС утонул бы сейчас в этом снегу. Слов вообще много - и писать их легко.

Трудно другое - обойтись без памяти. Забыть, что про всё на свете уже знаешь. Сочинительство требует умения удивляться. Но удивлению мешает память.

Без неё у меня не было бы и привычки к себе. А я к себе привык. Не живу без себя и дня. Писатель же должен уметь обходиться без себя. Поэтому я и хотел им стать. Все остальные ко всему привыкают. Даже к смерти.

Я не знаю никого, кто не привык бы к ней и вернулся. За исключением Учителя. Который и играет в этой книге главную роль. Вместе со мной.

Но Учитель знал глаголы вечной жизни. Стань я с самого начала сочинителем, - сочинял бы только о нём. Даже жизнь свою - если начать заново - прожил бы как Учитель. Без привыкания к ней. И умер бы так же. Без привыкания к смерти.

В детстве - пока я ещё не привык к себе - у меня была уйма времени жить не своей жизнью. Но за это наказывали. Ибо мне приходилось говорить не свои слова.

Я воображал себя не человеком. Русским богатырём, например. На коне.

Или монгольским ханом. Тоже на коне. Конь человечнее автомобиля. Тем более - человека.

С высоты седла мне открылся вид на другой мир. Не на лачугу мою глиняную, а на каменные дома со шпилями над чистой рекой. А она плещет и подрагивает янтарным бисером фонарной ряби. В эти минуты дятел стучал не по дереву. По моему сердцу. И слова получались не мои, а другие. Глаголы.

Отец, однако, пинал меня сапогом:

- Зачем, выблядок, такой слово в рот берёшь?!

На пинки я не обижался: он имел на то право, а правом надо пользоваться. Я обижался на непонимание.

Позже, в семинарии, стал воображать себя богом. Пока не вычислил, что он-то и начинил человека дерьмом, ибо сотворил его по своему подобию. И меня снова принялись бить. Но теперь уже я обижался на себя. Тоже за непонимание.

Поэтому мне расхотелось быть и богом. А это обидно: останься я богом, - жил бы в полном неведении. Не знал бы даже того, что человек начинён дерьмом. Собственной вони никто не чует.

Раз уж я всё знаю, заключил я, значит, я не бог. Или его - каким он раньше был - уже нету.

Но возвращаться в человека я никогда не думал. Если подражать людям, надо не только умирать, а и слова говорить скучные, не глаголы.

Глагол, то есть правда, тоже вучит скучно. Лейб говорил блестяще. Но это легко, если не хочешь быть ещё и правым. А быть правым - это разделять с народом его мысли. Иначе он за тобой не пойдёт.

Легко и народ понимать. Трудно соглашаться с ним. Кто не соглашается, становится мыслителем. Это почётно, но кроме мыслей ничем не владеешь. А кто соглашается, может стать вождём. То есть - оказаться правым.

Блестящие слова становятся глаголами - когда они ещё и правые. Как у Учителя. И когда не надо обращаться к народу. Если же хочешь, чтобы он шёл за тобой, слова получаются такого же цвета, как он сам. Бесцветные.

Для своих семидесяти лет я произнёс их не много. Чаще всего доверялся красноречию пауз. Молчал. Как сейчас.

С молчанием беда лишь в том, что оно утомляет. И не только ум. Вот просидел сиднем я на сцене весь вечер - и нога тоже молчала. Потому, что был шум. А сейчас - снова ноет. Потому, что тихо. Даже пурга за окном молчит. Ни свиста, ни завывания.

На моём веку тихая пурга случилась дважды. Во второй раз - в ссылке. В Заполярье. А там жить нельзя. Там слишком тихо. Я и сбежал. Сперва потерял дорогу, а потом силы. И свалился в снег, чтобы умереть. На радость волку. Но он незлой был. Тоже заблудившийся. И присел молча рядом. Очень было тихо.

Но ещё тише было в детстве: то ли мне исполнилось пять, и пуржило четыре дня, то ли исполнилось четыре, а пуржило пять дней. И всё бесшумно.

Тишина - враг. Я не верю, что в молчании столько же смысла, сколько в вечности. Молчание, увы, тоже состоит из слов. А ещё тишина - это как незрячий глаз человека, которого никто не видит. Но все боятся…

2. Право на доброту даёт власть…

Придя к этому выводу, я открутил в кабине стеклянную раму и обратился к шофёру:

- Митрохин! Почему молчишь?

- Я не Митрохин, товарищ Сталин, - ответили мне, - я, извините, Крылов.

Правильно, это был не Митрохин. Затылки у людей выглядят не просто глупо, а хуже. Одинаково. Почему, наверное, их и расстреливают в затылок. Затылков не стесняются.

- А почему ты не Митрохин? - удивился я, ибо моя память была в другом месте.

- Товарищ Сталин, вы - когда вышли из театра - сели сперва к нему, а потом - когда отъехали - перебрались ко мне.

- А кто у Митрохина? - спросил я.

- Товарищ Власик. Извините: не товарищ, а генерал Власик, товарищ Сталин.

- Жалко Митрохина, - ответил я. - Власик опять воняет чесноком.

Крылов не нашёл что ответить, - только повёл затылком.

- А ты, Крылов, любишь чеснок?

- Люблю, товарищ Сталин. Чеснок я считаю вкусным продуктом. Но кушаю редко. Если рядом народа нет.

- Молодец! Чеснок надо кушать только, если его народ вокруг тебя кушает.

- Так точно, товарищ Сталин!

- А если народ не кушает, а ты всё равно кушаешь, получается, ты решил, что народ не заслуживает того, чтобы не кушать чеснок… Правильно?

- Правильно, товарищ Сталин!

Тут я ещё раз вспомнил лейбовы слова, будто народ дерьмо, но стены можно возводить и из дерьма. А это неправильно. Во-первых, народ не дерьмо. Человек - да, а народ - нет. А во-вторых, из дерьма стены не поставишь: подсохнет и обвалится…

Ещё раз вспомнилась и Надя. Услышал сперва смех. Мелкий и звонкий, как если рассыпать жемчуг на мраморный пол. Потом увидел её зубы, цветом тоже походившие на жемчуг. А потом - её груди, гладкие и крепкие, как круглые медовые дыни. И - запах: тоже как от сладкой дыни. В сердце снова поднялось такое ощущение, словно его уже вырезали…

Всё было бы по-другому, если бы Надя была жива и сидела в зале. Всё было бы не так глупо.

В Северной Корее проживает 10 миллионов человек. А делегат оттуда огласил, что текст поздравления подписали 16 миллионов.

Но если кого-нибудь любишь и этот человек живой и тоже тебя любит, - ничего глупым не кажется. Даже сам он. А Надя глупая была.

Глупых, кстати, я иногда больше люблю. Они ближе к природе.

- Крылов, - произнёс я, - а в природе, по-твоему, есть ум?

Крылов, видимо, придавил ногой тормоз, и машина споткнулась. Он снова обернул ко мне лицо, и в полутьме я разглядел на нём ужас. Тот, который не оставляет в человеке ни мыслей, ни слов.

Неумение думать приносит не блаженство, а ужас. Хотя ужас, как и безумие, есть форма невинности. И ещё я подумал, что в лицо стрелять нельзя. Это как стрелять в душу.

- Не бойся, Крылов, - улыбнулся я. - Я спросил от усталости. Можешь не отвечать.

Крылов тоже улыбнулся, но нерешительно, как если бы не верил в значение своего лица.

- Я, товарищ Сталин, честно скажу: никогда я особо о природе и не думал, - ответил он, отвернувшись к рулю. - Я в основном о машине - она хитрее. Но природа, по-моему, бывает не умной, а доброй. Или, наоборот, недоброй. Это правильно?

- Всё бывает правильным, Крылов! - согласился я. - Право на доброту даёт власть, а у природы она есть…

- Так точно, товарищ Сталин, - обрадовался водитель и резко подбавил газу.

Снежинки, которым - сцепившись друг с другом - удалось прильнуть к окну, сорвались и затерялись в ровном хороводе пурги.

Я приспустил стекло - убедиться, что ни свиста, ни завывания по-прежнему не было. Белый ветер кружил и рыскал в пространстве с беззвучным отчаянием. Как продрогший волк.

Город, однако, с его бесчисленными щелями остался позади, и в открытом поле по обе стороны шоссе хищнику укрыться было негде. Пытаясь убежать от смерти, он метался из стороны в сторону, подпрыгивал на месте и увязал в рыхлом снегу.

Боль в моей правой ноге скаталась теперь в пылающий шарик между щиколотками…

3. Жестокость - это каждодневный труд…

- Крылов! - окликнул я водителя. - Позови сюда Власика!

Крылов засигналил фарами, остановил автомобиль, выскочил из него и, отбиваясь от снега кулаками, побежал к передним машинам в колонне.

Раз вернулась боль, заключил я, - значит, праздник, то есть шум, из меня уже вышел. И правильно: он ушёл к молодым.

Но они глупцы. Не привыкли откладывать праздники на будущее - и потому обречены на тихое отчаянье. В праздники приходит ощущение, что не хватает как раз главного. Что это такое, не понимаешь, но начинаешь его сильно хотеть. А сильное желание и есть как раз слабость. И начало мук.

Если я и верил в жизнь, то потому, что у меня не было праздника. И всю свою жизнь я прожил в надежде дожить до него.

Но думать об этом долго нельзя. Впрочем, о чём бы ни думал - думать надо о другом.

…На фоне огромного пространства, мерцающего за окном, Власик - по колено в снегу - смотрелся обрубком. Я кивнул головой, и он задвигался. Захлопнул за собой переднюю дверь и расположил туловище на сиденье. Потом глухо крякнул.

В темноте лица его я не видел, но почувствовал, что Власик разрыхлен и увлажнён. Услышал даже как он виновато улыбнулся и снял фуражку.

Когда распахнулась другая дверь, водительская, Власик вздрогнул от вспышки света и отвернул от меня лицо. Потом стал отирать пот на лысине. Всякая лысая голова меня смешит. Ленинская тоже. Но у Власика она была лысой даже изнутри. И когда потела, вызывала удивление: чему там испаряться?!

Крылов захлопнул дверь, и стало темно. Я хмыкнул:

- Почему испаряешься, Власик?

Он не ответил, и я - когда машина двинулась с места - обратился к водителю:

- Крылов! Кто есть товарищ Власик?

- Товарищ Власик есть генерал Власик, товарищ Сталин! - ответил Крылов, захлёбываясь от волнения.

- Неправильно! - качнул я головой. - Товарищ Николай Сидорович Власик есть генерал-лейтенант Власик. И начальник Главного управления охраны МГБ. Вот кто есть товарищ Власик.

- Так точно, товарищ Сталин! - согласился Крылов.

- Почему же тогда, Крылов, он испаряется? И не может произнести слова?

Водитель снова повёл затылком.

- Говори! - велел я ему, и Крылов произнёс:

- Генерал-лейтенант Власик, товарищ Сталин, стесняется чесночного запаха.

- Правда, Николай Сидорович? - спросил я, и Власик шумно кивнул головой.

- А какого ещё стесняешься запаха, начальник? - не унимался я.

В этот раз он развернулся ко мне. А лицу придал такое выражение, словно собирался предъявить лицензию на идиотизм. Или справку о неозвученности.

Я предложил помощь:

- Ты разрыхлен, Власик?

Он отёр ладонью лоб и кивнул им.

- И увлажнён?

Ещё раз кивнул.

- Разговаривай! - вспыхнул я, но, как юбиляр, сразу остыл. - Разговаривай, пожалуйста, Николай Сидорович!

Дальше