– Разве это на самом деле возможно? – спросил Михельке с недоверием и тайной надеждой.
Макс прижал свои губы к уху наследника и сказал гулко и страшно:
– Доктор Вандермеер – ученик Вивисектора. Помни, ты поклялся, твое королевское слово должно быть свято!
– Я хочу, да, очень хочу! Если ты не врешь и не шутишь, – торопливо добавил Михельке. Он боялся, что Макс просто расхохочется, но тот сказал серьезно:
– Тогда я поговорю с папой, а папа поговорит с доктором Вандермеером. Но только завтра, а то вдруг ты передумаешь. Эрикуба, она ведь очень страшная.
– Я не передумаю! Только… зачем это доктору Вандермееру? Его ведь каз… то есть накажут, если узнают…
– Никто не узнает, – сказал твердо Макс. – Мы с тобой друзья, и я тебе доверяю. Ты пообещал мне молчать и не обманешь меня, своего друга. А зачем это доктору Вандермееру – очень просто: ты когда-нибудь вырастешь и станешь королем, и наградишь за это его и моего папу.
Этим вечером Михельке долго не мог уснуть. Он делал то, что всегда хотел, но не осмеливался прежде: встал во тьме и крадучись подобрался босиком к окну, раздвинул тяжелые складки портьер и всмотрелся в огни за дворцовой оградой. Стены дворца будто трескались вокруг него, как скорлупа вокруг цыпленка. Совсем рядом жил, дышал и волновался огромный, ужасный, прекрасный Кетополис. Где-то там, снаружи, билось сердце города – в Опере? На бульварах? В порту? Или на болотах, или в подземелье морлоков? Михельке не знал, но точно был уверен – жизнь города не во дворце. И он твердо решил узнать, и завладеть тайной Кетополиса, этого чудо-города, которым ему суждено было править. Вернувшись ворочаться в смятой горячей постели, наследник считал, сколько раз протрубит часовой кит: с каждым разом ближе утро, которое должно все изменить…
– Вы уверены, ваше высочество? – тихо спросил доктор Вандермеер за утренним осмотром. – Конечно, сейчас самое благоприятное время для такой операции – весь дворец озабочен русским катаром, и присмотр за вами целиком передан в наши руки, так что о вашем усовершенствовании никто не узнает. Когда еще выдастся такой случай – а подобные устройства с наибольшим успехом приживаются у детей, для взрослых успех сомнителен… Но вы уверены, что хотите этого, и будете скрывать ото всех, кроме меня, доктора Мюллера и Макса? Это очень серьезный шаг, его нельзя делать без обдумывания.
– Я хорошо подумал, – так же тихо ответил Михельке. – Я понял, что у меня нет никого ближе, чем Макс, и я хочу, чтобы наша дружба продолжалась. Когда мы вырастем, я назначу его своим личным лейб-медиком. Так что мы всегда будем вместе, и я так хочу, я доверяю ему.
Доктор Вандермеер испытующе поглядел на наследника, отвел взгляд и чуть заметно кивнул Максу. Затем с непонятным вздохом обратился к Михельке:
– Тогда сегодня в шесть часов вечера выпейте этот состав. Когда я к девяти приду на вечерний осмотр, вы будете уже спать медицинским сном, и я сделаю вам эту операцию. Если передумаете – просто не пейте.
Днем Макс рассказывал про веселый карнавал, который бывает накануне Большой Бойни; про то, как празднующая толпа несет цветных бумажных китов и драконов, и они движутся, будто живые; про сказочные огни фейерверков и радостную суматоху на улицах. Михельке прежде в дни карнавала видал только далекие отблески в небе, да глухие отзвуки веселья доносились до него, пока мистер Джонс не задергивал на ночь глухую штору. С новым, острым слухом открывалась возможность увидеть и услышать все самому…
А еще Макс говорил про бравых контрабандистов, которые, рискуя жизнью, привозят разные чудеса из всех стран мира, и прячут свои грузы в хитрых местах, чтобы никто не прознал. Но тот, кто слышит лучше прочих и не боится, может узнать что угодно, и доступ к сокровищам контрабандистов откроется перед ним легко.
И про Плетельщиц, которые сами слепые, но общаются друг с другом через свои плетения. У них есть целый квартал, куда ход всем, кроме них, запрещен; там всюду натянуты сети, и Плетельщицы, как паучихи, получают сигналы, если их спокойствие кто-то потревожит. Тогда они высылают свирепых охранников – но ловкий человек может тихо скрыться, узнав немало опасных секретов.
И про барбюнов, которые соревнуются, у какой семьи будет ярче и красивее карнавальная повозка, поэтому начинают делать их заранее, в глубокой тайне. Сейчас они уже наверняка начали готовиться, и мальчик с острым слухом и его друг могли бы втайне подкрасться и подсмотреть, как те ночью в своих мастерских вытачивают разные фигуры для повозок, красят их в яркие цвета, а после прячут.
Разве мог Михельке передумать?!
…Противная, белая и голая, как червяк, обезьяна Эрикуба тянула к Михельке шесть лап с десятком хватких пальцев на каждой, скалила острые желтые зубы и хохотала, как все мамины фрейлины разом. Михельке – в одной руке сабля, в другой кортик генерала Остенвольфа – делал выпад, другой, и отрубленные лапы падали наземь, Эрикуба с визгом убегала.
…с шипением и свистом обступали Михельке морлоки: лысые, скрюченные, со злыми красными глазками. Они выжидали момент, когда Михельке отвернется – наброситься на него скопом, схватить, придушить, заткнуть рот – и унести в подземелья, чтобы там сожрать или сделать еще чего похуже. Но смелый королевский наследник не отворачивался: он громко кричал: «Прочь, проклятые морлоки, вам не место на земле!» Махал сменившим саблю факелом, грозил все тем же кортиком – и морлоки, шипя, скрывались.
…Михельке купался в канале – как же это было здорово! Совсем не то, что в тесной дворцовой ванне. А вода сверкала под солнцем, смеялась и пела, и качала и обнимала, как мама в давние-давние времена. Она была родная и теплая. Михельке махал руками и ногами, потом просто лег на воду и зажмурился, подставив лицо теплым солнечным лучам. Было так спокойно и хорошо… Но вдруг какая-то гибкая плеть схватила его за ноги, мальчик забарахтался в приступе паники. Чьи-то щупальца тянулись из темной глубины, крепко опутывали. Кальмар, проклятый кальмар!!! Михельке завопил, дернувшись, но кальмар сдавил его голову, руки, ноги; виски жгло, будто отцовскими розгами. Вода сомкнулась над мальчиком, полилась в нос, в горло – и тут что-то дернуло его вверх, а кальмар ослабил хватку. Разлепив глаза, задыхаясь, Михельке разглядел генерала Остенвольфа – тот, одной рукой держа мальчика, другой рубил кальмара. По воде расплывались темные струи кальмаровой крови, и вот уже последнее щупальце дрогнуло и оставило ногу наследника. Кальмар сгинул в темной бездне.
– Спасибо, генерал, вы спасли меня и всю страну, – еще задыхаясь, сказал Михельке. – Вы мой герой – я знал, что смогу на вас рассчитывать!
Остенвольф, помолчав, глянул стальными глазами на наследника:
– А где же твой друг, Михельке? Тот, что обещал быть с тобой и защищать тебя от всех страхов?
– Макс? Он, ну… ой… Макс! – крикнул Михельке, завертев головой. Образ генерала исчез в наплывшем из болот желтом тумане, на месте его слепилось встревоженное лицо доктора Мюллера. Губы его едва шевелились, но голос отдавался в ушах гудением басовитых соборных колоколов:
– Макса здесь нет, он… болен. А вы пришли в себя, ваше высочество?
– Не кричите, – сказал Михельке, его собственный голос тоже противно звенел в ушах, – у меня болит голова…
Всхлипнул, и все снова заволокло влажным липким туманом.
Из тумана к нему неуклюже и неотвратимо шагали огромные механические фигуры. Металлические сочленения скрипели, тяжко чвакало болото под покрытыми ржавчиной тушами. Саблей их не возьмешь, понял мальчик, и затаился в укромном месте, боясь вздохнуть. Фигуры неуклюже поворачивали головами из стороны в сторону, искали незрячими глазами его, Михельке. Надо только сжаться здесь, под кочкой, подумал он, и тогда они просто пройдут мимо, не заметив. Он же пока еще такой маленький, его от кочки и не отличишь, тем более в этом тумане.
И вдруг меж металлическими фигурами прошла человеческая, в два раза ниже. Встала неподалеку, оглядываясь. «Что же, они не опасны?» – подумал Михельке. Но болото по-прежнему стонало под месящим его металлом, и мальчику было страшно. «Кто это, и почему не боится их?» В фигуре было что-то знакомое. Вот она повернулась в сторону Михельке, и мальчик радостно встал: это был генерал Остенвольф.
– Вот я и нашел тебя, – сказал Остенвольф.
– Да, – выдохнул Михельке с облегчением, – я знал, что вы найдете и спасете меня!
Генерал сделал знак поднятой рукой, и все механические фигуры со скрипом развернулись и стали стягиваться к ним. Наследник сглотнул набежавшую хинную слюну и спросил:
– Они не опасны? Зачем вы позвали их?
– Опасны, – ласково улыбнулся Остенвольф, – а позвал я их, потому что это мои автоматоны. И теперь ты наш!..
– Нет, – вскрикнул Михельке, развернулся и побежал. Туман прятал механические фигуры, но их тяжкие шаги были слышны совсем рядом. Мальчик бежал и бежал, пока кровь не зашумела в ушах, ноги заплелись, и он упал в странно мягкое и теплое болото.
– Нет, – вскрикнул Михельке, развернулся и побежал. Туман прятал механические фигуры, но их тяжкие шаги были слышны совсем рядом. Мальчик бежал и бежал, пока кровь не зашумела в ушах, ноги заплелись, и он упал в странно мягкое и теплое болото.
Что-то мерно бухало и свистело. Михельке задержал дыхание, и свист утих; выдохнул – снова раздался свистящий хрип, а в горле заклокотало. Это я так дышу, подумал он с удивлением. Тиканье морских часов было таким громким, словно кто-то принес их с другого конца спальни и сунул наследнику под одеяло. Жестяной кит протрубил, но не стих – звуки трубы длились и длились. Кто-то играл во дворце рядом с покоями наследника? Невозможно, непозволительно. Но музыка слышалась все четче, и уже было ясно, что это не один инструмент, а несколько разных, из которых ведет то один, то другой.
Это не труба и вообще не инструмент, – понял вдруг Михельке. Это живые существа, настоящие киты. И они поют. Он сам не знал, откуда взялось это понимание, но китовая песня лилась, печальная, странная, но чем-то знакомая – и Михельке притих, зачарованный.
Вдруг в песню ворвались чьи-то приближающиеся шаги, громкий звук открывающейся двери заставил вздрогнуть, кто-то громко всхлипнул, приблизились и удалились чьи-то рыдания. В самое ухо сказали оглушающим шепотом:
– Могу выделить только пару минут… Наследник приходил в себя?
– Один раз. Посмотрите его – боюсь, он нехорош, поэтому я рискнул отвлечь вас. Что королева?
– У королевы кризис; если дотянет до утра, то выживет. Относительно плода и вовсе ничего не могу сказать.
– Как же неудачно заболел наследник, его организм сейчас ослаблен операцией…
– Мама?! Это про маму? У мамы кризис?! – сквозь боль в голове и горле просипел Михельке.
– Он слышит нас, – загремел голос доктора Мюллера, и многократно усиленный голос доктора Вандермеера ответил ему:
– Значит, операция прошла удачно, – теперь бы победить инфлюэнцу!
В рот хлынула хинная горечь, Михельке закашлялся, выплюнул все и стиснул зубы. Меж них, разжимая, сунули что-то металлическое. Мальчика вырвало, рядом началась суета, но все померкло перед надвигающейся песней китов.
Киты пели. Они пели грозно, и громко, и жалобно, и громко, и яростно, и все громче и громче. Они пели черным и багровым, их песня вонзалась в мозг, как гарпун китобоя в обильную морскую плоть. И он уже не мог терпеть и запел вместе с ними, и забился выброшенным на берег китенком в руках белого, как брюхо косатки, доктора Вандермеера. Сквозь разрывающее голову пение прорезались слова:
– Это конец. Всё пропало. Мы пропали.
И он понял сквозь черное и красное, что песня китов – это и есть ритм, которым живет Кетополис, и сердце города не на бульварах, не в подземелье и не в болотах, а там, где киты. Киты сами нашли наследника и завладели им, и не будет ни карнавала, ни парада с веселым и страшным генералом Остенвольфом, ни купания с Максом в городских каналах. И ни морлоки, ни автоматоны, ни Эрикуба из тумана не настигнут его, потому что все, что могло случиться с Михельке, сыном короля Михеля Третьего, уже случилось.
Майк Гелприн
Механизм проклятия
Вестовой полковника нашел меня в три пополудни – в припортовой марсельской таверне, где мы с Бруно, Малышом Лекруа и Носатым Тибо заливали кальвадосом воспоминания. Человек полковника пришелся как нельзя кстати, потому что деньги у нас троих уже подходили к концу, а у Бруно их отродясь не водилось.
– Господин полковник… – начал было вестовой.
– Передай ему, – прервал Малыш Лекруа, – пускай поцелует нас в задницы. За тобой должок, Рене – за тот шмен-де-фер перед кимберлийской бойней. Гони двадцать франков и проваливай к черту.
Малыш был кругом прав. Во-первых, с окончанием бурской войны иностранный легион расформировали, так что полковнику мы больше не подчинялись. А во-вторых, Лекруа был не виноват, что ему зашла карта, как раз когда хаки решились на вылазку. Ночная атака застала нас врасплох, и рассчитаться проигравшие не успели. Двое из них остались должниками навечно – обоих наутро отпел полковой аббат.
– Господин полковник велел передать, – невозмутимо продолжил вестовой, небрежно бросив на стол монету в двадцать франков, – кое-что для лейтенанта д’Орво. Это, Баронет, тебе, – покончив с официальной частью, протянул он мне запечатанный сургучом пакет. – Утром доставили в полковую канцелярию. Налейте, что ли, черти.
Носатый Тибо разлил остатки кальвадоса на четверых, потому что Бруно не пил ничего крепче зулусского ячменного пива. Мы опростали бокалы за тех, кого зарыли под Кимберли, Ледисмитом и Блумфонтейном. Затем я сорвал печать.
В пакете были письма, первые, что я получил за последние восемь лет. Проштампованные почтовые марки на самом старом едва умещались на конверте. Я присвистнул – отправленное шесть лет назад письмо разминулось со мной множество раз. Полгода оно провалялось в Дурбане, пока я рвал хребет на натальских алмазных приисках. Затем отправилось обратно в Ренн и оттуда вместе с двумя другими – в Кейптаун. Я тогда как раз загибался от лихорадки в Йоханнесбурге, и письма вновь откочевали во Францию. В последний вояж через океан они отправились полтора года назад и промахнулись мимо меня в Феринихинге, потому что я в то время помирал от сепсиса после штыковой раны в бедро и значился пропавшим без вести. Бруно выходил меня, но в расположение полка мы с ним прибыли, когда письма уже вновь поплыли на родину. Последний, четвертый конверт присоединился к собратьям с месяц назад уже здесь, в Марселе, и, в отличие от прочих, имя отправителя на нем было мне незнакомо.
– Счастливчик ты, Баронет, – усмехнулся Малыш Лекруа, заказав круговую. – Письма… Небось, от родни, твоя милость?
– От родни, – буркнул я. – От кого же еще, будь они неладны.
Насмешливым прозвищем Баронет я был обязан своему происхождению. Мой отец, его милость барон Жан-Жак д’Орво выставил младшего отпрыска славного рода из дома, когда мне едва сравнялось восемнадцать. За последующие годы скитаний я не получил от родни ни сантима. Ненависть к отцу, мачехе и обоим братьям давно переродилась во мне в равнодушие. Я месяцами не вспоминал о них, и теперь, глядя на письма, с трудом осознавал, что отправители первых трех имеют ко мне отношение.
– Давай, вскрывай уже, Баронет, – бросил Носатый Тибо. – Может, в каком-то завалялась купюра-другая, а то и банковский чек.
Ни купюр, ни чеков в письмах не нашлось. В них нашлось нечто другое, и по сравнению с этим «другим» деньги, чеки, события восьмилетней давности и события последних лет показались мне вдруг неважными.
– Допивайте без меня, – я поднялся из-за стола после того, как добрые четверть часа сидел, переваривая прочтенное, не принимая участия в попойке, не отзываясь на оклики и не отвечая на вопросы. – Я дам знать о себе позже. Бруно, пойдем!
– Как скажешь, Барт.
С Бруно мы были неразлучны вот уже пять лет. С тех пор как я на себе вынес его, тринадцатилетнего, из пылающей после зулусского набега бревенчатой хижины. Кроме мальчишки, на ферме не уцелел никто – непокорные племена на северной границе Трансвааля пощады бурским поселенцам не давали. Бруно остался со мной. Он один называл меня не Баронетом, а Бартом, потому что французским не владел и изъяснялся на африкаанс, в котором длинные слова не в чести. К восемнадцати годам Бруно вымахал в здоровенного малого, скуластого, белобрысого, мрачного и бесстрашного. Трижды он вытаскивал меня, уже занесшего ногу над порогом в пустоту, из которой не возвращаются. И бессчетное количество раз, подавая мне шпагу или револьвер, подсаживая на коня или меняя присохшие к коже, задубевшие от крови бинты, говорил:
– Ничего, Барт. Пока есть я, с тобой ничего не случится.
Мы выбрались из таверны на кривую, благоухающую отбросами припортовую улицу, когда солнце уже оседлало сторожевые башни форта Сен-Николя. Гортанно покрикивал толстый зазывала у дверей сомнительного вида заведения. Суетливо запирал овощную лавку зеленщик. Вдоль фасадов таверн и кафешантанов прогуливались мрачные личности в черных ношеных сюртуках. На углу пыхтел порченный ржавчиной паромобиль с табличкой «таксомотор» на капоте. Потасканного вида мадемуазель строила глазки водителю из окна мансарды с обшарпанной лепниной под крышей. Из порта волнами накатывал густой удушливый смрад – немыслимая смесь миазмов от гнилых овощей с ароматом несвежей рыбы.
Стараясь не ступить в конское яблоко, я пересек улицу, отказался от услуг вынырнувшей из дверей кафешантана грудастой девки и неспешно двинулся по направлению к кварталу Нотр-дам-дю-Мон. Там мы с Бруно ютились в душной комнатушке на втором этаже доходного дома для бедных, снятой третьего дня за гроши, но с оплатой на неделю вперед.
Вечерние сумерки наплывали на город. Над портом поднялись в небо сторожевые аэростаты. Купаясь в последних солнечных лучах, они походили на всплывшую на морскую поверхность стаю глубинных рыб с серебристой чешуей. Улицы и переулки пустели, в окнах жилых домов заметались свечные сполохи. Здесь не было новомодного электричества, не прогуливались сытые пузатые буржуа, а редкие прохожие передвигались поспешно и суетливо, словно крались вдоль стен, стараясь держаться в темноте и наособицу. В подобных местах я чувствовал себя спокойно и уютно. Это был мой мир – мир бродяг и авантюристов, у которых ни сантима за душой, зато к поясу подвешена шпага, а дага упрятана за голенище бывалого сапога. Я ничего и никого здесь не боялся, а с сопящим в двух шагах за спиной Бруно и подавно. Холодному оружию он предпочитал револьвер и, как и подобает всякому буру, отменно стрелял из любого положения, в том числе и в полной темноте, на звук и навскидку, не целясь.