Георгий Михайлович Садовников
КОЛОБОК ПО ИМЕНИ ФАЯНСОВ
Жизнь оказалась чертовски рискованной штукой. Это он, Фаянсов, обнаружил давно, как только начал соображать, что к чему и каким устроено образом. Обнаружил и ужаснулся, но паниковал недолго, минут с семь-восемь, потом, решительно стиснув зубы, поклялся: чего бы это ни стоило, прожить свой век, весь до единой секунды. И вот уже ни много ни мало, а двадцать лет держится он на плаву, живёт, дышит. Более того, все эти годы ему дьявольски везло. Так ещё при родах его могло удавить пуповиной, захлестнуло б петлёй, — и, пожалте, летальный исход. И не ходил бы ныне по белу свету полный здоровья и ей-ей неглупый мужчина с фамилией Фаянсов, для кого-то может и недостаточно красивой, а для него самого вполне сносной. Впрочем, и до родов надо было ещё дотянуть, продержаться в материнской утробе не день, не два, а для верности этак недель пятнадцать, после чего, говорят, аборт исключён. Затей его мамуля, и будущего Петра Николаевича Фаянсова вместе с несостоявшейся биографией дотошно вычистили бы вон, точно заразу какую, и небось с брезгливой гримасой швырнули в таз, дескать «пшёл вон, недоносок!»… А контрацепции? Бррр… Предохранись папа и мама в ту знаменательную для него ночь (или днём?), и само бы зачатие не состоялось, как факт. Таблетки и убойные пасты, к счастью, в ту пору ещё не вошли в быт осторожного обывателя, недоверчивого к веяниям, дующим из западных стран, тот предпочитал пусть и немудрёные, зато более надёжные, по его мнению, ухищрения отечественного происхождения, способные предотвратить свидание маленького, но бойкого сперматозоида с истомившейся по любви яйцеклеткой, дородной подобно кустодиевским купчихам. Однако добрейшие родители не стали препятствовать этой встрече, и в результате жарких объятий отцовского пылкого молодого человека и прекрасной маминой купчихи завязался он, Фаянсов!.. И вот уже сорок лет он, отчаянный авантюрист, мчится по стремнине жизни, благополучно минуя все Сциллы и Харибды, ускользая от той, кого обычно рисуют с острой косой…
Вот и сегодня утром, минут десять назад, он съел свой скромный холостяцкий завтрак и, тем не менее, остался жив. Но застрянь кусочек адыгейского сыра в дыхательном горле, и всё — пиши: «каюк». А только что, не подумав, он, Пётр Николаевич, целых сто двадцать секунд беспечно торчал под смертоносным плафоном, рылся в карманах пиджака, проверял, мол, взял ли деньги и пропуск, не нашёл, видите ли, другого, безопасного места, выбрал именно это. Плафону хватило бы и мгновения его прихлопнуть, спровадив на тот свет, хотя его существование пока не доказано за неимением вернувшихся на свет этот. С виду сей предмет казался невесомым — всего-то две лампочки по шестьдесят ватт и тонкое пластмассовое блюдо, окрашенное в грязно-жёлто-сиреневый цвет. Плафон своим безобразием напоминал дохлую медузу, но он, Фаянсов, наступил на горло своему эстетическому вкусу, купил его за малый вес. Но кто знает, чем бы всё кончилось, свались этот аляповатый ширпотреб на его беззащитное темя? Точно в мишень, в ту самую точку, из которой как бы по голове разбегаются волосы? Убил же, говорят, в майские праздники детский надувной шарик здорового мужика, опустился бедняге на череп, мягко коснулся, можно сказать, ласково, как нежнейший пух, и богатырь замертво рухнул наземь, раскинул руки и ноги, точно пал на Куликовом поле. То ли у него на макушке помещалась своя особо уязвимая ахиллесова пята и для неё пух был тяжестью с дубовое полено, то ли этот господин обладал необычайно тонкой нервной системой и внезапность даже такого нежного, будто безгрешное ангельское дыхание, прикосновения вызвала у бедняги смертельный шок. Словом, жил человек, и его не стало, и какая ему разница, кто его прикончил: водородная бомба или детский шарик?
Но, к счастью, он, наконец, спохватился и выскочил из-под этого в сущности дамоклова меча. «Я от кусочка сыра ушёл, я от плафона ушёл. Будто колобок», — пошутил Фаянсов, стараясь встречать все опасности с дерзкой мушкетёрской улыбкой. Но шутка, как он тут же обескураженно заметил, оказалась неудачной. «По сути каждого ждёт своя лиса. И весь фокус в том, чтобы оттянуть эту встречу на самый дальний срок», — сказал он себе в утешенье.
А день только начинался, неизвестно, что ещё стерегло его, Фаянсова, за порогом квартиры. Он закрыл дверь на ключ и тотчас, словно его карауля, на лестничную площадку вышел сосед Валька Скопцов, низкорослый вертлявый блондинчик с длинным острым носом, «шнобелем», как он отзывался сам об органе своего обоняния.
С этим типом Фаянсов некогда учился в одном классе, в теперь уже размытые в памяти отдалённые времена. Каждый тогда жил сам по себе: Скопцов водился с компанией шпанистых ребят, он, Петя, примыкал к спокойным ученикам, получавшим пятёрки и четвёрки, поэтому у него с бывшим одноклассником не было ничего такого общего, что бы тянуло к приятным воспоминаниям со словами «а помнишь…». Сам Валька бессовестно врал остальным соседям, будто бы они и вовсе сиживали рядом за партой, и Фаянсов списывал у него (у двоечника-то!) решения математических задач, а за это, мол, платил — отдавал ему, Скопцову, принесённый из дома завтрак. Когда долго терпевший это Пётр Николаевич однажды возразил, мол, не было ничего подобного, Валька прикинулся удивлённым: «И чего ты паришься? Какая разница, кто у кого содрал? Ну в следующий раз у тебя спишу я, с твоими ошибками, вместе схлопочем пару! Ударим по пять?» — и протянул ладонь, конечно же полную болезнетворных микробов. Поди знай: за какую заразу только что хватался сосед, не слывший фанатом гигиены. Поэтому он, Фаянсов, изобразил озабоченность, будто ему срочно понадобилась некая вещь и свою, правую, надёжно укрыл в кармане пиджака.
Ныне Валька вроде бы тоже был холост. Однако порой в его квартире вдруг появлялись толстые, смущённо улыбающиеся женщины уже в передниках и халатах и большеголовые робкие дети, и Валька их представлял всех скопом: «моё семейство». Потом эти женщины и дети так же внезапно исчезали, и спустя некоторое время возникали другие женщины и дети, похожие на первых. Точно такой же круговертью завилась и Валькина трудовая деятельность. После школы он куда-то пропал — не то сидел в тюрьме, не то там служил в качестве вертухая. Потом где-то слесарил, где-то грузил, вербовался нефтяником в Тюмень, а вернулся в мичманке и тельняшке, и таскал их и по сию пору, особенно щеголял дома, сочетая с полосатыми, под волны, пижамными штанами. Но в последний год сосед будто утомился, жил один и, говорят, кормился здесь же, в доме, кому-то что-то чинил, кому-то ставил замок, кому-то клеил обои. Было время Валька пытался навязать Фаянсову тугую, как двойной узел, морскую дружбу и даже как-то в пять утра закатился с бутылкой плодово-ягодной отравы. Но Пётр Николаевич все его поползновения стойко отвергал, держал соседа на безопасной для себя дистанции, не пуская за свой порог. Но Скопцов не унимался, вот и сейчас он появился перед Фаянсовым, будто возник из стены, изображая радость от якобы неожиданной встречи:
— О, Николаич! Сам с усам! А говорят: тебя нет дома!
— Кто говорит? — насторожился Фаянсов.
— Да хмырь один, такой непотребный. Бомж, не бомж, но вроде того. Мол, звонил в твою дверь, а там, мол, ни гу-гу.
— Когда звонил?
— Вот-вот. Полчаса назад.
«Враньё, я бы услышал. Значит, никто не звонил, — решил Фаянсов. — Теперь попросит денег, „я тебе — ты мне, займи, завтра отдам“, и не отдаст, как всегда. Но на этот раз он не получит и рубля!»
— Я сразу сшурупил: врёт! Не звонил. Если б Николаич ушёл, я бы услышал. У меня слух, как у зверя, всех секу: где хлопнула дверь, кто где пискнул, — доложил Валька, словно угадав его мысли.
— И что ему было нужно? От меня? От вас? — спросил Фаянсов с нарастающим беспокойством.
— Подробности образа жизни. Само собой твоего. Кого, дескать, водит к себе, кто к нему ходит сам? Что себе позволяет? Водку? Коньяк? Ну и так далее… В общем, пытал. Но я, Николаич, ни слова, как в гестапо, — горячо заверил сосед, отведя глаза, будто клялся не ему, а стальной двери лифта.
— Ты же знаешь: я никого не вожу и не пью! — воскликнул Фаянсов.
Он был лоялен к властям, ходил голосовать, в срок платил за квартиру, электричество и телефон, будто бы ни в чём не был замечен, и всё же чужое настырное любопытство его встревожило ни на шутку. В чём же он оплошал и подвёл себя под чужое любопытство?
— Вот и я ему говорю: нет ничего такого! — подхватил Скопцов. — Он, говорю, живёт, как монах. В пустыне Сахара. Да ты, Николаич, не хмарься. Вон ко мне участковый заладил, ходит, как к себе. А всё эта змеюка Иванова. Заявила, будто гоню самогон. Я-то, который… Ну видел такую?.. Тут нам, Николаич, надо друг друга держаться. Я помог тебе, ты теперь выручай меня. Ну-ткась, подмахни!..
Оказывается, он уже приготовил какой-то текст и шариковую ручку и тут же всё это протянул Петру Николаевичу.
— Что это? — нахмурился Фаянсов, отстраняя и ручку, и лист бумаги.
— Сигнал на Иванову. Так, мол, и так, за деньги угол сдаёт, тайком от государства. Тут указан конкретный факт. У неё целый месяц девка жила. Говорит: племянница. А кто тут скажет правду?
— А если и впрямь девушка ей родня? — спросил Фаянсов.
— Может, и родня, не спорю. Но пока она это докажет, ей нервы помотают дай бог. Вон я, по её милости, отмываюсь до сей поры. Самогона ни капли, а я доказываю, что не верблюд, даже не одногорбый. Николаич, ну не могу же я ей начистить рожу? Хоть не на что смотреть, а баба, — пояснил сосед, верно истолковав гримасу на его лице. — Я, так сказать, её же орудием пуляю. Возвращаю бумеранг!
«Ну, конечно, он всё сочинил. И звонок. И какого-то шпиона. И впрямь хотел внушить, будто я ему чем-то обязан», — вдруг с облегчением догадался Фаянсов.
— Я в ваши игры не играю, — твёрдо отказался Пётр Николаевич, и двинулся было к лифту.
Но Валька загородил собой дорогу и горько упрекнул:
— Вот видишь ты какой? До людей тебе дела нет. Сидишь в своей скорлупе. Ах, знать ничего не знаю. А ты классику читал? Человек не остров, а полуостров, запомни это. По ком звонит колокол? Тоже по тебе. Чужого горя, Николаич, не бывает. Ты, Николаич, живёшь в башне из слоновой кости! Нехорошо!
— Без меня, без меня, — повторил Фаянсов и, обойдя Скопцова, вызвал лифт.
Валька, соображая, чем всё-таки взять несговорчивого соседа, сдвинул мичманку на затылок, поскрёб сине-белую грудь.
Деревянная коробка, готовый гроб, медленно выросла из чёрных недр, повисла на тонких, возможно, перетёршихся тросах.
— Стой! — окликнул его Валька голосом конвоира.
Фаянсов застыл в дверях кабины.
— Тогда займи тридцатник, — быстро, не давая опомниться, произнёс Скопцов.
И Фаянсов, посмеиваясь над собой, — дёшево откупился, — всё-таки протянул ему три мятых десятирублёвки.
— Валяй, езжай, — разрешил Скопцов. — Но подумай.
Спускаясь, он считал этажи: «Восьмой… Седьмой… Шестой…»
Второй этаж практически гарантировал жизнь, перелом рук и ног — всё же не смерть в лепёшку.
Выйдя из полумрака подъезда, Фаянсов попал в солнечное майское утро. Небо, ещё не замутнённое заводскими дымами, было лазурно чистым, точно на акварели. Вдоль улицы тянулась шеренга сорока летних лип. Свежая, ещё не опалённая зноем, зелень радовала огрубевший за нынешнюю грязную зиму глаз. Деревья ему напомнили… нет, он не позволил себе отвлечься. За каждым деревом, каждым киоском таилась лиса.
— Товарищ Фаянсов! Подпишите!
Со скамейки, врытой в двух шагах от подъезда, навстречу ему поднялась толстенькая, но подвижная, как воробей, вдова Иванова, его соседка по другой стене. Она показывала страничку из школьной тетрадки, исписанную крупными детскими буквами.
— У меня цейтнот! — отрезал Фаянсов и даже припустил трусцой.
Вслед ему донеслось:
— Цейтнот подождёт! А ваш Скопцов торгует отравленной водкой! Большой процент этила или метила, путаю всё время. Продаёт за двадцать рублей! Кто ж не купит? Пётр Николаевич, остановитесь, он спаивает общество!
Сбежав от соседки, Фаянсов зашагал посреди тротуара, держась поодаль от окон, откуда в любой момент мог свалиться пресловутый цветочный горшок. Пресловутый-то он пресловутый, а шарахнет — и конец! Шутить будут зеваки, уже без тебя. Сторонился он и кромки тротуара, за её бордюром очертя голову мчались орды машин, следил левым глазом, а не рванёт ли оттуда лихач по людям, точно по мостовой, а правым зорко смотрел себе под ноги, на асфальт. И там можно было ждать беды, то вдруг подвернётся оборванный электрический провод, а то раззявит тёмную пасть открытый канализационный люк. Не имея третьего глаза, он едва не задел плечом невысокого крепыша. Мужчина стоял к нему спиной, рылся в карманах мятого кургузого пиджака. Словом, Фаянсов самого человека не тронул, но, видимо, слегка потревожил оболочку окружавшей его личной атмосферы, именуемой в простонародьи аурой. И тотчас перед ним мелькнул рыжий хвост лисы.
— Я тебя, козёл, размаж-ж-жу! — по-блатному сквозь металлические фиксы процедил крепыш, хватая своей татуированной лапой Фаянсова за ворот и разворачивая к себе лицом. Вторая его рука оставалась в кармане, несомненно сжимала рукоять ножа. Пётр Николаевич видел такие ножи в кино. Нажмёшь на кнопку и всс… ссс… со свистом вылетит стальное жало.
«Вот и пришёл твой конец, колобок, банальным до обидного образом», — сказал себе Фаянсов. Он не боялся смерти, трусом себя не считал, была лишь горькая досада — ему дадена целая жизнь, а он не исполнил долг, не довёл её до конца, оплошал вот так…
Он встретился взглядом со своим будущим убийцей.
— Всё, начальник, отвал!
Крепыш отпустил его ворот и сгинул в тёмной подворотне, попался на то, что уже обмануло многих — его чёрные, почти мефистофельские молнии бровей, пронизывающий взгляд ястреба и крутой маршальский подбородок. Ему, блатному, и в голову не пришло, сколь беззащитен он, Фаянсов, даже перед слабым дуновением ветра, скользнувшим сейчас по щеке.
Ветерок, поднятый сбежавшим блатным, едва коснулся кожи Фаянсова, и, возможно, припечатал к ней, точно влажный осенний лист, штамм вируса убийцы, принесённого из чёрт знает каких дальних земель. Впрочем, перед заразой в этом бренном мире уязвимы все — и сам блатной, и те, кто сейчас беззаботно шагают но улице, кто туда, кто сюда. Только им плевать на то, что жизнь хрупка и ненадёжна, они колобродят, бесятся, сокращая её часы, точно бабочки-однодневки, которым на весь их век отпущены сутки, и те порхают-танцуют, без устали машут крыльями, ах, цветы, цветы… Он и сам прозрел не сразу, как и все, жил бесшабашно, бывало скакал через улицу, закладывая виражи, в потоке машин, пил с друзьями водку и за компанию дрался с парнями из соседней общаги, не поделив девиц. Глаза ему открыла смерть родителей, одна нелепей другой.
Первым из жизни выбыл отец. В тот роковой для него день Фаянсов-старший возвращался со службы домой, был при сём в полном здравии, при ясном уме, шагал по улице, не отвлекаясь, внимательно глядя под ноги и на встречных прохожих, возможный объект столкновения, словом, точно следуя правилам, которые сам педантично внушал своему единственному сыну и дома, и за его стенами. Однако случайность не держится правил, — на то она и случайность, — и действует им вопреки. Когда же случайности сбиваются в шайку и, точно в сказке, герою учиняют тройное испытание, тут отступают, поднимают ручки и справедливость, и здравый смысл. Так случилось и с его отцом. Сначала некий подросток, слопав брикет мороженого, швырнул жирную обёртку на тротуар и угодил, совсем к этому не стремясь, именно под ноги отца. Фаянсов-старший поскользнулся и, утратив равновесие, сел на асфальт, что пока не предвещало беды, ну зашиб бы малость копчик и всего-то. И будь эта случайность одна, отец поднялся бы с тротуара и, отряхнувшись, продолжил путь. Но одновременно со случайностью первой в дело вступила вторая. Некий ханыга, нёсший в трясущихся с похмелья руках то, что сейчас для него было дороже самой жизни — две бесценные бутылки жигулёвского пива, не удержал и синхронно с подростком уронил свою ношу на тротуар. По всем физическим и просто житейским законам хрупкому стеклу надлежало, ударившись о земную твердь, разлететься на осколки, крупные и малые. Но стекло на этот роз выдержало столкновение с асфальтом, и целёхонькие бутылки закатились под зад падающего отца. Невольно усевшись на импровизированные катки, Фаянсов-старший съехал на бутылках на проезжую часть, под колёса маршрутного автобуса, в образе которого и подоспела случайность номер три. Всё произошло столь мгновенно, что ханыга даже не успел впасть в неутешное горе, он поднял свою несокрушённую добычу и, осыпая благодарностями мастера, выдувшего крепчайшее стекло, ушёл своей дорогой. А бедное тело отца в отличие от бутылок было всего лишь человеческой плотью.
Несмотря на такое, весьма изощрённое переплетение случайностей, смерть скромного технолога осталась незамеченной обществом. Зато о гибели его жены известили во многих газетах, мать даже угодила в Книгу (рекордов) Гиннесса. Тонкую нить её существования тоже оборвала случайность. И всего лишь одна. Но зато это была всем случайностям случайность! Некролог о гибели мамы уже на следующее утро появился в рубрике «Невероятно, но факт», и звучал он приблизительно так: «В то обычное осеннее утро рядовая жительница до этого ничем не примечательного города К. гражданка Фаянсова вынесла во двор таз с выстиранным бельём и тут же замертво упала, сражённая метеоритом, угодившим ей прямо в висок. По расчётам астронома-любителя Орлова, космический гость родом происходил из созвездия Водолея». Незадачливая мама! Метеорит летел сквозь Вселенную миллиарды световых лет, на Земле в ту пору ещё не родилась жизнь, а он уже летел и летел, пронзая пространство, словно бы обуреваемый заведомо намеченной целью — вонзиться в нежный мамин висок, туда, где тихо билась её трогательная голубая жилка. Но в том-то и заключалось самое ужасное — в этих убийствах не было ни природной закономерности, ни чьей-то воли и умысла. Тут невозможно было что-то предугадать и оградить себя некими мерами. Смерть могла нагрянуть с любой стороны. Получив страшный ошеломляющий урок, Фаянсов занял круговую оборону, отказавшись от прежнего образа жизни. Каждому при рождении даровано право — прожить полную жизнь «от» и «до». И даже не право, а возложен священный долг! Перед тем, что называют Судьбой? Или тем, кого именуют Богом? Наверное, это долг перед самим собой и безвременно ушедшими родителями! И он свой долг исполнит, не поддавшись лисе, как бы рыжая Патрикеевна ни плела вокруг него свои хитроумные петли, — для него это решение стало своего рода философией. Тогдашние приятели решили, будто Петька Фаянсов тронулся умом. В тот год он окончил художественное училище, прослыл неплохим портретистом, написав для заводского клуба лики ударников труда. Ударники вскоре исчезли в круговороте тогдашних событий, но лики остались, а сам он был приглашён художником в тот же самый клуб, превратившийся в комплекс для развлечений и игр. Здесь его предусмотрительность вызывала насмешки. Тогда он постепенно отдалился от друзей и знакомых, а затем бросил и живопись. Занятие это, если к нему относиться всерьёз, выражать себя, было хлопотным. Вон в ту пору и Москве подогнали бульдозер да смели вернисаж с лица земли. Он устроился на телевидение шрифтовиком и теперь спокойно посиживал один в отдельной комнате, писал титры, делал заставки для передач, слывя для кого гордецом, что как бы подтверждали брови-«молнии», ястребиный взгляд и маршальский подбородок, а те, у кого было чувство юмора, его считали попросту чудаком.