— Прекрасно. Отведите меня к нему.
Он ушел, он назначил время и мы пошли после обеда к этому человеку, на которого мне очень хотелось посмотреть; он попросил у меня прощения и, когда Гудар ушел, показал мне обменный вексель маркиза де ла Петина, который требовалось учесть; тот сказал ему, что он может справиться о нем у меня относительно его прав, потому что мои достоинства известны всему Лондону.
Я ответил отцу Ла Валетте Дюкло то же самое, что и сыну покойного короля Корсики. Я покинул его, раздраженный этим странным Петина, который доставил мне столько хлопот. Я видел, что он интригует, и решил про себя поговорить с ганноверкой о том, чтобы он прекратил эти дела.
Я не нашел случая в тот же день. На следующий день я поехал верхом с моими девочками. Я был приглашен на обед милордом Пембруком, который получил Августу, я ожидал вечера, чтобы поговорить о ее старшей сестре, которая ушла и не возвращалась. В девять часов я получил письмо от нее, в котором было вложено письмо по-немецки для ее матери. Она говорила мне в нескольких словах, что, будучи уверенной, что не получит согласия своей матери, она уехала вместе со своим любовником, который получил достаточно денег, чтобы ехать к себе на родину, где они поженятся. Она благодарила меня за все, что я для нее сделал, и просила отдать вложенное ее матери, проявить к ней сочувствие и заставить ее выслушать резоны, заверив, что она уехала не с авантюристом, но с человеком достойным, равным ей. Я показал моим трем девицам письмо их старшей сестры и сказал подняться вместе со мной к их матери. Виктория сказала, что следует дождаться завтрашнего дня, потому что эта ужасная новость помешает той спать. Мы грустно поужинали.
Я видел, что эта девушка пропала, и спрашивал себя, не я ли тому причиной, потому что если бы я не вытащил его из тюрьмы, он ничего бы не смог сделать. Маркиз Караччиоли был прав, когда говорил, что я совершаю добрый, но глупый поступок. Я немного утешился в объятиях моей дорогой Габриеллы.
Какие я выдержал переживания утром, когда должен был успокоить отчаяние, в которое впала их мать при чтении немецкого письма! Она плакала, она говорила нелепые вещи, она сердилась на меня за то, что я вызволил его из тюрьмы и затем позволил увидеться с ее дочерью у себя дома. Не следует никогда уличать лицо, находящееся в скорби, в его собственных ошибках, потому что, успокоившись, оно поймет их само, и будет благодарно тому, кто позволил ему выговориться.
Я провел две недели после этого события очень счастливо, вместе с Габриэллой, которую Виктория и Ипполита рассматривали как мою жену. Выезжая почти каждый день на лошади, Габриелла стала такой же умелой, как и ее сестра; она составляла мое счастье, как и я — ее, во всех смыслах, особенно в верности, с которой я продолжал относиться к ее сестрам только как к добрым подругам, никогда не вспоминая, что спал с ними, не позволяя себе по отношению к ним никаких свобод, поскольку это бы ей не понравилось. Я заказал им платья, белье, хорошо устроил в доме, хорошо кормил и, пользуясь всеми радостями, доступными в Лондоне, они обожали меня как своего божка, который делал их счастливыми. Они строили себе иллюзии и хотели вообразить, что это никогда не кончится.
Со своей стороны, я подошел к исчерпанию всех своих сил, физических и моральных. У меня больше не было денег, я распродал все мои бриллианты и драгоценности; у меня остались только табакерки, часы, оправы и безделушки, которые я любил, и которые у меня не хватало решимости продать, потому что я не выручил бы за них и пятой части того, что они мне стоили. Уже месяц я не оплачивал счета ни моего повара, ни виноторговца, но я не желал из-за этого беспокоиться; купаясь в любви Габриеллы, я думал только о том, чтобы сохранить ее нежность тысячью радостей. В этом счастливом состоянии безразличия ко мне пришла однажды утром Виктория, сказав очень грустно, что ее мать решила вернуться в Ганновер. Она не надеялась больше на двор, она не знала более, что делать в Лондоне. Она говорила, что хочет везти свои кости на родину, и что не следует терять времени, поскольку, несмотря на свой счастливый аппетит, она чувствует, что может умереть в любой день.
— И когда она думает привести в исполнение свой замечательный проект?
— Через три или четыре дня.
— Не говоря ничего мне; как если бы она съезжала из гостиницы.
— Нет. Она наоборот мне сказала, что хочет поговорить с вами с глазу на глаз.
Я поднимаюсь, и она жалуется, что я никогда не захожу ее повидать, и закончила тем, что, поскольку я пренебрег ее рукой, которую она мне предложила, она не желает более давать повода для критики и даже для клеветы. Она благодарит меня за все добро, что я сделал ее дочерям, и она уезжает, прежде чем потеряет трех, что у нее остались. Она оставляет, впрочем, возможность мне следовать вместе с ней и поселиться так, как мне хочется, в сельском доме, что у нее есть вблизи столицы. Я не мог ей сказать ничего иного, кроме как что она вольна поступать, как хочет, и что мои дела не позволяют мне жениться.
Виктория в тот же день пошла сказать своему прокурору, что ее мать хочет с ним говорить, он пришел, сделал все, что она хотела, и три дня спустя она собралась, чтобы ехать в пакетботе на Остенде. Утром, поднимаясь, я узнал от Виктории новость, что через четыре часа они должны погрузиться на корабль; несмотря на это Ипполита и Габриелла хотели сесть на лошадей, как мы решили накануне. Молодые девушки развлекались, но я был безутешен, как обычно, когда должен оторваться от объекта моей любви. По возвращении домой я лег в кровать, я не захотел обедать и не хотел видеть трех сестер, пока они не собрали свой багаж. Когда я сказал Габриеле, что, уезжая, она оставляет меня несчастным, она не знала, что ответить, кроме того, что я могу следовать за ней. В момент, когда они должны были ехать, я поднялся, чтобы не видеть у себя в комнате их матери; я увидел ее в ее комнате на канапе, когда двое мужчин готовы были нести ее в мою коляску, которая стояла у дверей. Мои слуги отнесли все ее имущество на корабль. Видя, что я ничего ей не даю на ее путешествие, она призналась мне чистосердечно, что у нее в кошельке есть сто пятьдесят гиней, которые я дал ее дочерям, которые все трое были здесь, утопая в слезах.
Когда мои слуги вернулись, сказав, что они уехали, я приказал, чтобы мои двери были для всех закрыты. Я провел три дня в печали, занятый разработкой своего плана. Я растратил за месяц с ганноверками все деньги, что у меня были от моих драгоценностей, и у меня было более четырехсот фунтов стерлингов долгов виноторговцу и другим поставщикам на мой ежедневный стол. Решив ехать в Лиссабон морем, я продал крест моего ордена, шесть или семь золотых медальонов, вынув из них портреты, что в них находились, все мои часы, кроме одних, и два кофра, полных одежд. Оплатив всем, я остался хозяином двадцати четырех гиней. Я покинул прекрасный дом, который занимал, и поселился у мистрис Мерсье, в ста шагах от Сохо Сквер, за гинею в неделю, только со своим негром, которого по всем соображениям мог считать верным. Приняв эти меры, я написал г-ну де Брагадин, чтобы прислал мне аккредитивом две сотни цехинов; мне не нужно было больше, из тех денег, что у меня должны были быть в Венеции, откуда в течение пяти лет я ничего не брал.
В такой ситуации и в твердом намерении не только уехать из Лондона без единого су долга, но и не одалживая ни у кого ни гинеи, я ожидал очень спокойно аккредитива из Венеции, чтобы сказать адье всем и погрузиться на корабль и направиться в Португалию, поглядеть, что Фортуна мне приготовит. Две недели спустя после отъезда ганноверок, к концу февраля 1764 года, ведомый моим злым гением, я пошел в таверну Канон, чтобы пообедать в кабинете, в одиночку, как я делал всегда. Мне уже поставили мой куверт, когда я увидел входящего с салфеткой в руке барона Ленау, который говорит, что я могу, если угодно, велеть принести мой обед в соседний кабинет, где он один с любовницей.
— Я вам благодарен, потому что человеку одному скучно.
Я вижу эту молодую англичанку, с которой я обедал у Сартори, и перед которой этот барон был столь щедр. Она говорит по-итальянски, у нее есть талант и очарование; мне приятно оказаться с ней, и мы обедаем очень весело. После двух недель диеты неудивительно, что красивая англичанка внушила мне желания, которые я, впрочем, скрыл, потому что ее возлюбленный, который задавал тон, ее уважал. Все, что мне позволено было сделать, это сказать ей, что барон мне кажется самым счастливым из людей. К концу обеда, заметив на камине игральные кости, она живо к ним подходит и говорит:
— Сыграем, кому из нас троих заказывать устриц и шампанское.
Сыграли, платить барону, он звонит, приходит хозяин, и он делает заказ. Поев устриц, она говорит:
— Сыграем, кому из нас троих платить за обед.
Играем, и выпадает на нее. Недовольный, что оказался в положении выигравшего, я предлагаю барону сыграть на две гинеи против меня, надеясь проиграть, но не тут то было — фортуна против него; он проигрывает, я предлагаю ему реванш, он проигрывает, я говорю, что играю до сотни, он согласен, и все время играет, повышая ставки, и в полчаса он должен мне сотню гиней. Он просит меня продолжить, и самым вежливым образом я говорю ему, что у него полоса невезения, и что он может слишком много проиграть, чем мне не хочется воспользоваться. На это возражение он ругается против фортуны и против милосердия, которое я проявляю по отношению к нему; он встает, берет свою трость и говорит, что по своем возвращении он мне заплатит.
Играем, и выпадает на нее. Недовольный, что оказался в положении выигравшего, я предлагаю барону сыграть на две гинеи против меня, надеясь проиграть, но не тут то было — фортуна против него; он проигрывает, я предлагаю ему реванш, он проигрывает, я говорю, что играю до сотни, он согласен, и все время играет, повышая ставки, и в полчаса он должен мне сотню гиней. Он просит меня продолжить, и самым вежливым образом я говорю ему, что у него полоса невезения, и что он может слишком много проиграть, чем мне не хочется воспользоваться. На это возражение он ругается против фортуны и против милосердия, которое я проявляю по отношению к нему; он встает, берет свою трость и говорит, что по своем возвращении он мне заплатит.
Оставшись наедине с красивой англичанкой, я с удивлением слышу от нее, что она была уверена, что я играл в половинном размере с ней.
— Если вы догадывались об этом намерении, вы должны были также догадаться, что я нахожу вас очаровательной.
— Я это также почувствовала…
— И вы этим недовольны?
— Наоборот, если учесть, что я догадалась первая.
— Я предлагаю вам пятьдесят гиней, когда он мне заплатит.
— Да, но он не должен об этом догадаться.
— Он ничего не узнает.
Едва было заключено это соглашение, я убедил ее в реальности моей склонности, очень довольный ее согласием и вполне удовлетворенный этим проблеском фортуны в момент, когда единственно печаль должна была быть моим уделом. Наше дельце было исполнено наспех, потому что дверь была не заперта. У меня хватило времени только, чтобы спросить у нее адрес и ее время, при том, что я должен был проявить большую осторожность в отношении ее любовника, на что она мне ответила только, что он не уделяет ей достаточно много времени, чтобы претендовать на то, что она должна принадлежать только ему. Я положил адрес в карман, пообещав прийти провести с ней ночь завтра.
Барон вернулся как раз в тот момент, когда мы завершили наше соглашение. Он сказал, что ходил к торговцу, чтобы учесть обменный вексель, который он бросил мне на стол, и который тот не захотел разменивать, несмотря на то, что он был подтвержден одним из перворазрядных домов Кадиса, выпущен солидным домом Лиссабона и по его указанию. Он показал мне свой индоссамент, я смотрю на сумму, вижу миллионы и ничего не понимаю; он начинает смеяться и объясняет, что миллионы — это мараведис, которые в пересчете на фунты стерлингов составляют около пяти сотен фунтов. Я говорю, что если подпись плательщиков подтверждаема, удивительно, что ему отказались платить.
— Почему вы не идете к своему банкиру?
— Я ни одного не знаю. Я приехал сюда с тысячей лисбонинов в кармане, которые я проел. Я не беспокоился, имея кредитный вексель. Я не могу вам заплатить, пока мне не учтут этот вексель. Если у вас есть знакомства на бирже, вы могли бы мне в этом помочь.
— Если подпись узнаваема, я помогу вам завтра утром.
— В таком случае, я передаю его вам.
Он помечает на нем свое имя. Я обещаю ему возвратить его вексель либо деньги завтра в полдень; он дает мне свой адрес, просит меня к себе обедать, и мы расстаемся.
На следующий день рано утром я иду к Вантеку, которого нет на месте; я встречаю Босанке, который говорит, что тот понадобился зачем-то г-ну Лейг, и что он сразу к нему пошел; Я иду туда, он мне говорит, что мое кредитное письмо котируется еще лучше, чем банковские билеты; он производит свои вычисления, показывает итог и дает мне пятьсот двадцать гиней и несколько шиллингов, после того, разумеется, что я его индоссирую. Я иду к барону, показываю ему его счет и передаю его деньги в добрых банкнотах. Он благодарит меня, дает мне две банкноты по пятьдесят фунтов, затем мы обедаем, разговариваем о его красотке, я спрашиваю у него, сильно ли он в нее влюблен, и он говорит, что нет, потому что у нее есть и другие. Он даже говорит, что если она мне нравится, мне стоит объясниться.
— За десять гиней вы с ней поужинаете.
Это объяснение мне кажется весьма благородным с его стороны, но я не собираюсь из-за этого нарушить слово, данное красотке. Я направился к ней, и когда она увидела, что я принес ей полсотни, она заказала элегантный ужин, затем я провел в ее объятиях ночь, настолько приятную, что она развеяла всю мою печаль. Когда я вручил ей ее пятьдесят гиней, перед тем, как ее покинуть, она сказала, что будет давать мне ужин за шесть гиней всякий раз, когда у меня возникнет желание. Сочтя это весьма благородным, я пообещал приходить к ней очень часто.
Назавтра я получил по пени-почте короткое письмо на плохом итальянском от человека, который подписался «Ваш крестник Датури». Он сидел в тюрьме за долги и просил у меня милостыни в несколько шиллингов на еду. Мне было нечего делать; слово «крестник» вызвало мое любопытство, я взял фиакр и направился в тюрьму, чтобы увидеть этого крестника Датури, чье имя не вызывало у меня никаких ассоциаций. Я вижу красивого малого двадцати лет, который мне незнаком. Я показываю ему его письмо; он просит у меня извинения, достает из кармана свое свидетельство о рождении, я вижу его имя, свое как кума его отца, имя его матери, приход Венеции, в котором он родился, и ничего не могу вспомнить. Он берется напомнить мне все, если я готов его выслушать, потому что его мать говорила ему обо мне сотню раз, рассказывая, как она со мной познакомилась, и выражая надежду, что как-нибудь он встретит меня в Европе. Во время его рассказа я все вспомнил, и даже то, на что он не мог и надеяться, так как он не слышал этого от своей матери. Этот молодой человек, которого я на основании свидетельства о рождении принимал за сына Датури, который был комедиантом, был, возможно, моим сыном. Он приехал в Лондон с труппой акробатов, играя роль «пальяццо»[1], он поссорился с труппой, его исключили, он задолжал десять фунтов и был помещен в тюрьму. После его рассказа, никак не просвещая его относительно обстоятельств его рождения, я его освободил из тюрьмы и сказал приходить каждое утро ко мне получать два шиллинга на жизнь.
Восемь дней спустя после этого доброго деяния я обнаружил у себя скверную болезнь в тяжелой форме, которую уже имел три раза и от которой излечивался с помощью ртути и моего хорошего здоровья. В эти восемь дней я провел три ночи с фатальной англичанкой г-на Хенау, которую я бы и не узнал, если бы Гудар не отвел меня к Сартори. Эта болезнь, которую в приличном обществе не принято называть, причинила мне, кстати, большие неприятности, то есть проявилась в дурных обстоятельствах, потому что она никак не может быть кстати. Я собирался предпринять морское путешествие, чтобы пересечь весь Атлантический океан, и хотя Венера родилась от этого элемента, воздух ее родной среды совершенно не годится для ее венерических воздействий. Я подумал и решил обратиться к великому лондонскому знатоку. Я был уверен, что в шесть недель восстановлю свое здоровье и приеду в Португалию, будучи в состоянии за себя платить. Я выхожу, но не иду, как делал неоднократно с начала моего паломничества в этот мир, расспрашивать, как делают и все дураки, англичанку, которая меня заразила, а иду к знающему хирургу, чтобы заключить с ним соглашение и запереться у него. Для этого я собираю чемоданы, как если бы я собрался в путешествие, чтобы покинуть Англию, с той единственно разницей, что отправляю, через моего негра, все мое белье прачке, которая живет в шести милях от Лондона и у которой самая лучшая стирка.
Тем утром, когда я собрался покинуть дом мистрис Мерсье, чтобы поселиться у хирурга, мне передают письмо, принесенное курьером. Я вскрываю его и вижу подпись Лейг, он пишет мне то, что я здесь скопировал с оригинала и представляю вашему взору:
«Обменный вексель, что вы мне дали, — поддельный, верните мне 520 фунтов стерлингов, что я вам дал, и если тот, кто вас обманул, их не вернет, велите его арестовать. Пожалуйста, прошу вас не забыть приказать арестовать его завтра же. Не теряйте времени, потому что речь идет о вашей жизни».
Я иду к барону Хенау с намерением прострелить ему лоб, если он не даст мне сразу денег, либо держать его до тех пор, пока его не арестуют. Я прихожу в его дом, поднимаюсь, и хозяйка мне говорит, что уже четыре дня, как он уехал в Лиссабон.
Этот барон — это тот ливонец, который был повешен в Лиссабоне четыре месяца спустя. Я узнал об этом в Риге два месяца спустя после его несчастья. Я говорю об этом теперь, потому что боюсь забыть, когда мой читатель вместе со мной будет в Риге в начале октября этого года.
Когда я узнал о его отъезде, я увидел, что должен что-то немедленно предпринять. У меня было только десять-двенадцать гиней, этого было недостаточно. Я пошел к еврею Тревесу, венецианцу, которому я был рекомендован венецианским банкиром графом Алгароти и к которому ни за чем никогда не обращался. Я не думал ни о Босанке, ни о Вантеке, ни о Сальвадоре, потому что они могли бы знать о моем деле. Я пошел к Тревесу, у которого не было никаких дел с этими большими банкирами, и попросил его сразу учесть вексель, который я написал на имя самого графа Альгароти, на ничтожную сумму в сто венецианских цехинов, и написал ему письмо-извещение г-ну Альгароти взять оплату у г-на Дандоло, своего родственника, который рекомендовал меня ему. Еврей оплатил мне сразу письмо звонкой монетой, и я пошел к себе, охваченный смертельной лихорадкой. Лейг мне дал двадцать четыре часа, и благородный англичанин не мог нарушить слово; но натура не позволяла мне бежать. Я не хотел терять мое белье, ни три штуки драпа, отданных на пошивку одежды моему портному. Я вызвал Жарбе в свою комнату и спросил, что он предпочтет: я дарю ему сразу двадцать гиней и отпускаю его, либо он останется у меня на службе, пообещав выехать из Лондона в течение восьми дней, чтобы встретиться со мной в том месте, которое я ему напишу и где остановлюсь, чтобы дождаться его.