Лжец 2 стр.

Все запомнили, как ничто не смогло заградить путь ужасной струе, которая била фонтаном из горла несчастного, погружая на его футболке слова «Я буду жить вечно» в темное пятно. Все запомнили, как долго он умирап.

Но только один из присутствовавших там запомнил необычайно толстого человека с маленькой головой и жидкими волосами, который, покидая комнату, выпустил из ладони нож, скользнувший на пол, точно живая рыбка.

Только один человек увидел толстяка, однако делиться увиденным ни с кем не стал. Он схватил своего спутника за руку и повлек его прочь.

– Пойдемте, Эйдриан. Думаю, нам лучше оказаться в другом месте.

– Ой, заткнись.

Эйдриан увидел, что Картрайт отвернулся к своему шкафчику – шкафчику, от которого у Эйдриана имелся собственный ключ. Мальчик, судя по всему, с головой ушел в процесс натягивания носков. Эйдриану потребовалось полсекунды, чтобы сделать умственный снимок изящных ступней и божественных лодыжек, облекаемых счастливыми, счастливыми носками, – снимок, который он сможет потом проявить и исследовать, как и другие, уже наклеенные в потаенный альбом его памяти.

Картрайт никак не мог понять, отчего Хили временами бросает на него такие вот взгляды. Он чувствовал их, даже не видя, чувствовал, как эти холодные глаза оглядывают его с жалостью и презрением к тому, кто не обладает столь острым языком, столь едким остроумием, какие присущи всесильному Хили. Но ведь есть же другие мальчики, еще и поглупее, чем он, почему же Хили именно с ним обращается не так, как с остальными? С изящной небрежностью утвердив одну из обтянутых гетрами ног на скамье, тянувшейся посреди раздевалки, Эйдриан поворошил тростью стопку трусов и регбийных шортов.

– Особенно мне понравилась, – сказал он, – та сцена в первом действии, когда вы и девушки из Марлборо выстроились в два ряда, а после вдруг как наброситесь на этот смешной кожаный мячик. Боже, как я смеялся, когда вы позволили кордебалету из Марлборо убежать с ним… ай-ай-ай, а вот это принадлежит кому-то, так и не научившемуся подтирать попу.

Боже, как я смеялся, когда вы позволили кордебалету из Марлборо убежать с ним… ай-ай-ай, а вот это принадлежит кому-то, так и не научившемуся подтирать попу. Бирка с именем тут имеется? Ма-дисон, тебе, знаешь ли, следует уделять больше внимания личной гигиене. Для этого и требуется-то всего два листка туалетной бумаги. Один для подтирки, другой для подчистки. О, как вы бежали вприпрыжку, счастливые вы создания, за нападающими Марлборо. Но только мячика они вам не вернули, так? Все били им о землю, били, пока не перекинули через стойку ваших хорошеньких ворот.

– Это все судья, – сказал Гудерсон. – У него на нас зуб.

– Ну, как бы там ни было, милейший Гудерсон, факт остается фактом: этот дивный дневной спектакль не оставил никаких сомнений – вам предстоит стать всеобщими любимицами города. И могут найтись лишенные совести мужчины, которые станут навещать вас прямо здесь, в вашей гардеробной. Они будут осыпать вас цветами, комплиментами, флакончиками венгерской воды и бутылищами самого дорогого шампанского. Опасайтесь таких мужчин, душечки мои, им нельзя доверять.

– А что, что они нам сделают?

– Они сорвут нежные цветы вашей невинности и растопчут их.

– Это больно?

– Не очень, если приготовиться заблаговременно. Ты приходи нынче вечером ко мне в кабинет, и я подготовлю тебя к этому процессу с помощью успокоительной мази моего собственного изобретения. Только надень что-нибудь зеленое, тебе следует всегда ходить в зеленом, Джарвис.

– Ой, а можно я тоже приду? – спросил Ранделл, справедливо считавшийся общедоступной сахарницей своего пансиона.

– И я! – пискнул Харман.

– Милости прошу всех.

Роберт Беннетт-Джонс рявкнул из-под душа:

– А ну-ка, заткнитесь и одевайтесь, черт бы вас побрал!

– Ты тоже приглашен, Р. Б.-Д., я разве не дал это понять?

Беннетт-Джонс, волосатый и крепкий, вышел из душевой и, тяжело ступая, направился к Эйдриану.

Картрайт уронил в корзинку с предназначенной к стирке одеждой свою регбийную фуфайку и покинул раздевалку, волоча за собою брезентовую сумку. Когда за ним захлопнулась дверь, он услышал резкий баритон Беннетт-Джонса:

– Ты омерзителен, Хили, тебе это известно?

Можно было бы задержаться, послушать великолепную отповедь Хили, да что толку? Говорят, когда Хили только появился здесь, у него были самые высокие отметки, какие новичок получал за всю историю школы. Однажды, в свой первый триместр, Картрайт набрался смелости и спросил Хили, почему он такой умный, как упражняет свой мозг. Хили рассмеялся:

– Память, дорогой мой Картрайт. Память есть мать всех муз… по крайности, так сказал этот, как же его…

– Кто?

– Ну, знаешь, э-э, как его там, – греческий поэт. Он еще «Теогонию» написал… да как же его звали-то? На «Г» начинается.

– Гомер?

– Ничуть, дорогой. Не Гомер, другой. Нет, не могу припомнить. Так или иначе, память – вот ключ ко всему.

Картрайт отправился в библиотеку пансиона и взялся за чтение «Энциклопедии Чеймберза». Пока что он добрался только до Бисмарка.

В раздевалке Беннетт-Джонс рычал в лицо Эйдриану:

– Просто-напросто омерзителен, мать твою. Прочие присутствующие, некоторые из коих гордо выступали по раздевалке, протирая зашейки свернутыми на манер горжеток полотенцами, в виноватом испуге замерли на месте.

– Ты долбаный пидор и всех в пансионе норовишь превратить в долбаных пидоров.

– Я педик? – произнес Эйдриан. – Но Оскара Уайльда тоже называли педиком, и Микеланджело называли педиком, и Чайковского…

– Так они педиками и были, – сказал Сарджент, еще один староста.

Назад Дальше