Как я поступил в университет

Владимир Станиславович Елистратов Как я поступил в университет

Что знает человек — кроме своей жизни? Ничего. Что у него есть — кроме автобиографии? Снова ничего. Если человек пишет или рассказывает, то он пишет и рассказывает о себе. Автобиографично всё, от запаха моря до таблицы химических элементов. Таблица, пожалуй, даже автобиографичнее.

Поэтому этот мой рассказ, как и все другие, — обо мне. И для меня. В 30 с лишним лет я понял, что не писать о себе не могу. Это, наверное, женское. Как женщины не могут не смотреться в зеркало, так писатели не могут не смотреться в себя. Инь-рефлексия, так сказать.

Всё, что я пишу — правда. Имена, конечно, по большей части вымышленные. Скажем так: придуманного в рассказе много, но вранья нет. Детство я пропускаю, потому что оно меня не интересует. Пока. До интереса к собственному детству надо дорасти.

Моя настоящая жизнь началась с университета, до него у меня был инкубационный период. Я от всего краснел до головной боли, писал прорву плохих стихов, очень много ел, не ходил в школу из-за прыщей, часами рассматривал в сортире географическую карту (отчего посадил зрение)… Главными моими качествами всегда были: психологическое здоровье и удивительная цельность личности. Я не могу себе представить, что в мире есть какие-нибудь две вещи, которые а) не связаны друг с другом и б) не связаны со мной. Я крайне всеотзывчив и очень хорошо понимаю заботу советских пионеров о голодающих эфиопах, органично связанную с ненавистью к американскому империализму. Если существуют реинкарнации (а они существуют для тех, кто в них верит, и не существуют для тех, кто в них не верит; я в них не верю), так вот, если всё-таки существуют реинкарнации, то моя прошлая жизнь протекала где-то в тридцатые–сороковые годы. Я рвался воевать в Испанию, зачитывался Островским и Гайдаром и, возможно, погиб на войне. Думаю, фашисты выкололи мне глаза.

На филфак я пришёл в 198… году, по выражению моего друга, патологически здоровым человеком. Перед этим я занимался с четырьмя репетиторами. О них надо поведать миру. Без них мир (мой) неполон.

Первый был историк. Иван Иваныч Хабибулин был человеком спокойным и несуетным. Наши занятия заключались в том, что я в течение полутора часов пересказывал ему по составленному накануне конспекту какую-нибудь тему. Иван Иваныч молчал, печально глядя в угол. На часы он смотрел ровно за пятнадцать минут до конца занятия и задавал один-единственный вопрос: «Успеешь?» Я отвечал: «Постараюсь». Иван Иваныч напутственно вздыхал: «Ну, давай». И я продолжал, каждый раз чётко укладываясь во время. С тех пор у меня прекрасное ощущение времени (кстати сказать, основа исторического мышления). В конце занятия Иван Иваныч говорил: «Сойдёт. В следующий раз бери то, что дальше по учебнику». Я давал ему червонец в конверте, Иван Иваныч каждый раз как-то грустно смотрел на конверт, доставал десятку, вздыхал, перекладывал червонец в брюки, а конверт — в пиджак и, прощаясь со мной крепким рукопожатием, говорил: « Ну, давай. Учись».

Так мы общались каждую неделю с сентября по июнь. Больше в наших занятиях ничего не менялось, кроме двух раз.

Первый раз это случилось в феврале. В середине занятия Иван Иваныч вдруг испуганно посмотрел на меня (я ничего страшного не говорил, просто перечислял фамилии кадетов) и спросил: «Ты последний „Сельский час“ не смотрел?» Я сказал: «Нет, а что?» Он ответил: «Ничего. Хорошая передача. Успеешь?» Я ответил: «Постараюсь». Иван Иваныч дружески вздохнул: «Ну, давай». Дальше всё шло как обычно. Второй раз (дело было уже в мае) произошло следующее. На сороковой минуте занятия, когда я рассказывал о 24-ом съезде партии, Иван Иваныч вдруг громко пукнул. Я, как уже говорилось, будучи очень здоровой и цельной натурой, не удержался и идиотски затрясся от смеха. Смех и стыд скрючили меня минут на пять. Я не смел поднять глаз. В какой-то момент мне даже стало страшно. Когда я, наконец, поднял глаза, я увидел очень серьёзное и печальное лицо Иван Иваныча. Он смотрел на меня без всякого укора, словно ничего не произошло. Вдруг в его глазах появилось что-то болезненное, какая-то напряжённая искра. Его зрачки расширились, и он пукнул ещё раз, намного громче и продолжительней. После чего глубоко, облегчённо вздохнул и спросил меня: «Успеешь?» Я ответил: «Постараюсь». «Ну, давай». С тех пор я никогда не смеюсь, когда кто-нибудь пукает. И не замечаю, когда кто-нибудь опрокидывает соусницу на скатерть.

Историю я знал хорошо, лучше всех других предметов, потому что выучил её сам, без всякой помощи Хабибулина. На экзамене меня спросили, когда была основана Москва. Я просто оскорбился простоте вопроса, тут же рассказал годы правления Юрия Долгорукого и стал скороговоркой перечислять всех князей и царей с датами их жизни и правления. У аспиранта, принимавшего экзамены, на лице появился какой-то брезгливый страх, и я был прерван на Алексее Михайловиче. Получил «пять». Кутузовский метод преподавания Иван Иваныча Хабибулина и по сей день считаю оптимальным, хотя сам им не владею по причине повышенной эмоциональности.

Вторым моим репетитором была Антонина Петровна. Фамилию её я не знал. Антонина Петровна преподавала литературу. У неё мы сидели втроём: некто Алиса, некто Алексей и я. Антонина Петровна брала с нас по пятёрке. Алиса профессионально хипповала и требовала от меня и Алексея, чтобы мы звали её Скиппи. Толстенькая, сутулая, рябоватая, сумасшедшая и курящая по тогдашней моде «Беломор», Алиса была похожа на Скиппи (для тех, кто не знает: это такой австралийский кенгурёнок), как Арафат на Зыкину. Проходила она месяца три и сгинула. Алексей, солидно куривший трубку, был сыном какой-то известной драматургини. Он мне казался очень умным. Я не понимал ни слова из того, что он говорит. Он тоже сгинул. С Антониной Петровной мы занимались лоб в лоб полгода. Антонина Петровна была женщиной душевной, сентиментальной, сочинения мои (очень плохие) принимала близко к сердцу, но критиковала мягко. От занятий её у меня в голове (но не в сердце) ничего не осталось. Главное, что они проходили в Главном Здании МГУ, вечером, и сам путь мимо университетских ёлочек, снежные мошки в оранжевом фонарном нимбе — всё это кружило голову и вдохновляло.

Моим репетитором по русскому языку была тоже бесфамильная Анна Васильевна, необыкновенно красивая женщина в очень сильных очках и с совершенно безумным голубым взглядом. Звала она меня то Васей, то Ваней, то Федей. Один раз даже назвала Робертом. Всё это были имена её мужей. Спорить с ней было бесполезно. Её главным качеством была страстная любовь к предмету, которого она по существу абсолютно не знала. Потом я заметил, что это вообще одно из главных свойств многих русских гуманитариев. Объект любовной страсти должен быть туманен, расплывчат. Как только он проясняется, детализируется, любовь тает. Любить можно только Прекрасную Даму. Отсюда одновременное сходство русской гуманитарной науки с подростковой влюблённостью и адюльтером.

Анна Васильевна, русист, лупившая с моих бедных родителей 15 рублей за занятие (сумма, близкая к неприличию), больше всех любила американский структурализм, путая его, впрочем, с копенгагенским. Для непосвящённых: это всё равно что спутать готов с готтентотами или Ахматову с Цветаевой. Наши занятия походили на явочные собрания революционеров или на сумбурные любовные свидания. Они назначались всегда в разных местах и в разное время. Мы занимались то на какой-то утренней зюзинской кухне (отчётливо помню старую заплесневелую яичницу на подоконнике и заспиртованную лягушку на холодильнике), то в полуденном майском Измайловском парке, то чуть ли не ночью в неясной коммуналке на Солянке (при этом в соседской комнате стоял гроб с умершей двоюродной тётей первого мужа Анны Васильевны). За время наших занятий я ни на йоту не подготовился к экзамену, но узнал бездну интересного о структурализме, пролегоменах, дискурсе и прочих вещах, при этом ни одно из этих слов не мог написать правильно. Вообще я страдаю врождённой безграмотностью. Один раз, уже в десятом классе, я проделал эксперимент: каждое утро в течение месяца я вставал и писал слово «собака». В месяце — 30 дней. Пятнадцать раз «собака» была написана через «а», четырнадцать — через «о», а один раз буква была пропущена. Я сделал вывод, что относительная справедливость и симметрия в мире всё-таки существует.

С Анной Васильевной мы расстались в начале июня, проведя последнее занятие в зале ожидания Белорусского вокзала. Занятие длилось полчаса. На мои пятнадцать рублей Анна Васильевна тут же бросилась покупать билет, как она сказала, в Сочи, хотя с этого вокзала в Сочи, кажется, не ездят. Словом, общение с Анной Васильевной приоткрыло мне жизнь таких странных людей, о существовании которых я раньше не подозревал, но которыми, тем не менее, университет просто кишит.

Наконец, четвёртым моим репетитором была Ирина Ивановна Кузьмина, преподаватель французского языка. С французским языком у меня всегда были лёгкие и непринуждённые отношения, как с соседями, с которыми мило общаешься, но о которых ничего не знаешь. По-французски я бойко болтал с детства, но грамматика мне была совершенно не известна. То есть — совершенно. Грамматику я вообще не перевариваю никакую, ни русскую, ни французскую, ни санскритскую. Как только произносится какое-нибудь слово, типа «плюсквамперфект» или «герундий», в моём организме происходит что-то странное. Не знаю, как и описать. Мне становится очень-очень печально, причём где-то в области кишечника. Такое ощущение бывает, когда, например, в самый ответственный момент забываешь ключ или застреваешь в лифте. Только грамматическая тоска сильнее, безысходнее. Так вот: где-то в апреле выяснилось, что мне надо выучить грамматику и вообще — всё-таки подготовиться к экзамену. Нашли Ирину Ивановну, и я стал ездить к ней на улицу Горького, в подворотню за магазином «Наташа».

Ну что здесь сказать? Ирина Ивановна преподавала чётко и ясно. Проблема теперь была во мне. Я был не туп и всё мог понять, но дальше — организм отторгал. Грамматическая пища легко входила в меня, но так же благополучно выходила, причём тогда, когда этого хотелось организму. Я ездил в метро с карточками, зубрил, стиснув зубы, неправильные глаголы. Но проходило 2–3 дня, и ко мне возвращалась полная, безоговорочная девственность. Никаких упрёков в мой адрес со стороны Ирины Ивановны не было.

— Глагол «метр». Партисип пассе? — спрашивала Ирина Ивановна.

Я эпилептически заламывал глаза к лепному потолку, несколько секунд тихо стонал и сдавленно, как будто после стакана спирта, шептал:

— Метю.

— Не «метю», а «ми», — спокойно и даже весело говорила Ирина Ивановна.

— А! — делал я жест Семён Семёныча из «Бриллиантовой руки».

Для Ирины Ивановны всё это было явно скучновато, даже за десятку. Для меня — мучительно и бесполезно, особенно за десятку. Грамматику мы «прошли» за три месяца и расстались друзьями. Ирина Ивановна осталась в моей памяти как образец такта, душевного равновесия и доброжелательности. А французская грамматика в моей памяти не осталась никак.

И вот — экзамены. Год был жаркий, лето стояло душное. Сдача документов, консультации, первый экзамен — сочинение, второй — русский язык и литература (устно), третий — иностранный язык и четвёртый — история — всё это нервно пульсировало и плыло в июльском мареве. Помню только ропщущие на зной пыльные университетские каштаны и липы, фонтан у первого гума, как мухами, облепленный поступающими, ощущение, что ты полный идиот на фоне невероятно бойких раскованных абитуриентов.

Сочинение я писал на тему «Сюжетно-композиционные особенности поэмы Некрасова „Кому на Руси жить хорошо“». Рядом со мной сидел молодой человек, особенностью которого было то, что он ни разу за все четыре часа экзамена не закрыл рот. Движения его были крайне медленны. Он всё время как-то изумлённо-подозрительно косился в мои листочки взглядом Пятницы. Во взгляде его парадоксально соединялись скука, ужас и что-то маниакальное. Листы его были пусты. Он смотрел на них так, как будто это были не листы, а его собственные, только что отрезанные руки. Через два часа после начала он написал слово «План», за полчаса до конца добавил «соченения». Ещё через пятнадцать минут я краем глаза прочитал и сам обещанный «План». Выглядел он так:

1. Никрасов поэт.

2. Сюжжет Никрасова.

3. Кампазицыя Никрасова.

4. Поэма «Кому на Руси жить хорошо» поэма Никрасова.

5. Особбености Никрасова в поэме «Кому на Руси жить хорошо».

Особенно меня поразил шестой пункт «Плана», который появился за минуту до сдачи сочинений:

6. «Птится Тройка куда ты едишь?»

Далее зачем-то следовала подпись (хотя сочинение подписывается на титуле). Подпись была такая:

«Владик Бзырин».

Когда экзаменатор брал из его рук сочинение, Владик некоторое время зачем-то медленно, но упорно тянул бумаги на себя, укоризненно-скорбно качая головой, как будто не хотел расставаться с чем-то крайне дорогим и упрекал экзаменатора в несправедливости. Это была трагедия шинели. Весь вид его говорил: «Отдайте. Это моё. Зачем вы меня обижаете? Я так хорошо написал про Птитсю Тройку».

Через две-три недели, когда экзамены были сданы и всё успокоилось, я вспомнил «План» Владика Бзырина (лучше б я вспомнил французскую грамматику!) и пришёл к выводу, что он был гениален (и план, и Бзырин). Действительно, если задуматься: Владик в своём ненаписанном, но выстраданном сочинении окопался со всех сторон. Он взял все слова из объявленной темы и связал их друг с другом («кампазицыя» и «Никрасов», «Никрасов» и «особбености» и т.п.). Он как бы занял круговую оборону. Конечно, не все связи были обнаружены. Конечно, с «Птитсей Тройкой» Бзырин слегка погорячился. Но задумка была неглупа. Я понимаю, почему он не хотел отдавать экзаменатору свою выстраданную идею, своё бзыринское ноу-хау.

Я же написал серенькое четвёрочное сочинение. Узколобое, правильное, мещанское и трусливое. Ограниченно-подлое. Предательское по отношению и к Некрасову, и к поэме, и к себе, к своему наструненному пассионарному «Я».

Четвёрка за сочинение — оптимальная оценка. Выше почти не бывает, ниже — нельзя. Дальше шёл устный экзамен по русскому языку и литературе. Здесь надо было получать «пять». Легко сказать «надо». Но как?

Принимал у меня экзамен пожилой мужчина с лицом цвета несвежей сметаны и очень умными серыми глазками. Вопросы я не то что знал, но знал хотя бы, о чём они: «Жанр послания в лирике Пушкина», «Художественное своеобразие романа Фадеева „Разгром“» и «Устойчивые словосочетания в русском языке». Нормальные вопросы. Даже сейчас бы ответил.

Нажимал я в первом вопросе на Керн, во втором — на Левинсона, в третьем — на «работать спустя рукава». Сероглазый мужчина сначала скучал, а потом стал задавать вопросы. И здесь я решил, что мне пришёл конец, потому что экзаменатор оказался маньяком. Дело в том, что его во всём интересовало только одно: как кого зовут по имени-отчеству. Вообще есть такая категория людей. Выяснение и запоминание имён и отчеств — это их хобби, конёк, страсть и болезнь.

Когда я заговорил о послании Керн, мужчина оживился и спросил:

— Как звали Керн?

— Анна.

— А по отчеству?

— Петровна, кажется.

Сметана его лица посвежела.

— Правильно. Продолжайте.

Я продолжил. Перешёл к Фадееву.

— Как звали Фадеева?

— Александр.

— А по отчеству?

— Фадеевич… то есть Александрович.

— Правильно. Продолжайте.

Чуть позже я в какой-то связи заикнулся о Горьком.

— Как звали Горького?

— Максим. То есть Алексей.

— А по отчеству?

— Максимович.

— Правильно. Продолжайте.

— Так вот Фадеев…

— Александр Александрович…

— Да, Александр Александрович Фадеев развивал в романе «Разгром» традиции Толстого…

— Как его звали?

— Лев.

— А по отчеству?

— Николаевич.

— А у Алексея Толстого какое отчество?

— Тоже Николаевич… Это который написал роман «Пётр I»… А был ещё…

— А Петра как звали?

— Пётр…

— Логично. А по отчеству?

— Алексеевич.

— А отца его, Алексея, как по отчеству?

— Михайлович.

Дальше, уже розовощёкий и бодрый, экзаменатор, сверкая бойкими глазками цвета авиационной стали, перешёл к откровенному маразму:

— А каких вы знаете русских поэтов и писателей по имени Михаил?

Я понимал, что всё это, в принципе, приглашение на психодром, но правила игры благородно принял.

— Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин.

— Правильно. А у кого из писателей было отчество Михайлович?

— У Фёдора Михайловича Достоевского.

— Тёзка по имени?

— Фёдор Тютчев.

— Отчество?

— Иванович.

— Тёзка Тютчева?

— Фёдор Иванович Шаляпин.

— Пойдёт. Полный тёзка Пушкина?

— Александр Сергеевич Грибоедов.

— Замечательно. Полный тёзка Фадеева?

— Александр Александрович Блок.

— Так. Загадка. У кого был отец Трифон?

— У Твардовского.

Я подумал и зачем-то на всякий случай добавил:

— «Тришкин кафтан» — фразеологизм. Из басни.

Мой мучитель, не задумываясь, спросил:

— Как звали?..

Я понял его с полуслова:

— Крылов Иван Андреевич. Тёзка по имени — Тютчев. Тёзка по отчеству — Жуковский.

— Прекрасно. По отчеству ещё — Ахматова. Она же тёзка Керн.

Экзамен приобрёл кольцевую композицию. С Керн начали, Керн закончили. Мужчина удовлетворённо откинулся и произнёс самый лестный за всю мою жизнь комплимент:

— Приятно поговорить с культурным человеком.

Дальше