Искатель. 1966. Выпуск №6 2 стр.

— Чего же он? Сбился с дороги? — наконец спросил Сурин.

— Сбился! — хмыкнул Шукат. — Горючее кончилось, не рассчитал, завяз на развилке. Надо было в машине сидеть, как по инструкции, а усидишь разве, когда кругом — один. Принял слегка для храбрости — и ходу. Думал, девять километров до буровой, а поперся к поселку, не туда свернул, там все тридцать…

— Бывает, — сказал Сурин.

— Вертолетами искали, — сказал Шукат. — Контрольные сутки прошли, все сразу забегали. Не на бульваре! Вездеход к машине выскочил — стоит, воды — ни капли, и человека нет. Потом уж по следам шарили-шарили…

— Горючее, говоришь? — усмехнулся Сурин. — Лучше надо считать.

— Как ни считай — пустыня, — обозлился Шукат. — Иной раз целый день на дороге сидишь — и ни одной встречной машины. Вон у меня как кардан полетел третьего мая, так…

— Сколько с собой берешь?

— Чего? — не понял Шукат.

— Карданов, к примеру…

— Ну, запасной обычно бывает, — замялся Шукат. — Целую мастерскую с собой же не будешь тягать!

— Угу, — усмехнулся Сурин. Спорить ему не хотелось. Парень, конечно, горячий, с амбицией, но ЗИЛ ровно держит. Шофер. Просто времена сейчас другие. Целый день, видите ли, ни одной встречной… А возле Серного, не доезжая, на семьдесят третьем километре, есть Правдинский подъем. Был, во всяком случае. Семь суток там Правдин бился в 30-м году. Семь суток сидел, и ни один дьявол не проехал мимо. Ни сзади, ни спереди. Только басмачи кругами ходили, как вороны. Счастье еще, что не жратву вез…

— Я на своего ишака надеюсь, — похлопал по баранке Шукат, — ломит хоп хны, запасу не надо. Разве кардан какой…

…Раньше они собирались в дорогу иначе. Подход другой был: на себя на одного надежда. Вот, к примеру, «рено». Полностью-то — «рено-Сахара»: карбидное зажигание, стартер, динамо. Всем заводом на Серном встречали — без глушителя далеко слышно, ползешь. Брали с собой в рейс бензину литров пятьсот, воды четыре бочки, автол — солидол, картошки — само собой, до мешка, хлеба, козлы покрепче, чтоб под машиной с удобствами корячиться, втулки сцеплений, полуосей — до десяти штук, карданов — этих до сорока брали.

— С карданом потерял сутки, — с удовольствием вспоминал Шукат, — тоже не промахнулся: под эту марку левака успел дать, сгонял километров за двести, юрту одним подкинул. Начгару наплел потом: трое суток, мол, сидел, репьи-колючки, кишки на сторону, ног не чую, отгул, говорю, гони, в санаторию!

…Хоть сколько чего бери, а уж если крепко засядешь… За Ербентом на восемнадцатом километре Сурин как-то четверо суток загорал. Хоть бы одна живая душа за то время! Ящерки только, как собаки, — раззявят рот и хвост кверху. Тогда, правда, и ящерке рад, заговоришь с живьем по-хорошему. Не смог в тот раз починиться. Пришлось восемнадцать километров на своих топать. Последнюю воду из радиатора выпил и как пустился ночью, ощупью, по колее…

— Чего мозги компостировать? Юрта сразу на полмесячную зарплату тянет. Давно мотоцикл собирался купить, женился тут — то да се, монету надо. А с левака сразу пошел да купил.

…Тогда мотоцикл редкость был. Начальник автодора Каланов Александр Андрианович гонял на «харлее», а все глазели. Потом еще врезался он, зубы выбил себе, было дело. Каланова до сих пор старички шоферы добром вспоминают. Деликатный мужик был, понимающий. С него в Туркмении все автомобильное и пошло. Сам он из Курска, приехал и «курских соловьев» — так их все тогда звали — за собой привез: Юфаркина, Плешакова, Иван Иваныча, Серегу Рыжкова. Серега, значит, дом отхватил в Пятигорске, поближе к нарзану. Или в Кисловодске? Стареем! А первыми начинали с ним на трехосках. В гараже глядеть — самим себе завидно, машинка с иголочки, одиннадцать скоростей, по полскорости набавлялось для удобства. В песках сразу слиняли. Едва на седьмой день добрались до Серного. То вентилятор летит, то кардан — к дьяволу, тележка не отрегулирована. Старый грузовик на что лучше шел. Трехтонка без выдумок. Оборотистая, приемистая…

Прямо с такыра Шукат влетел в Бахардок. Проскочил поселок на полной. Столовая закрыта еще, да все равно — пиво там трехнедельного срока, хуже лимона сводит. Магазин на учете. В общежитии у ребят пропустить — пассажир больно хмурый, неохота с собой тащить. У буровой кучей столпились машины, опять, видно, ЧП. Сколько Шукат эту вышку помнит, вечно вокруг нее, как возле елки, хоровод.

Сурин ничего не успел разглядеть. Были когда-то одни кибитки да деревянный сельсовет с флагом. А сейчас улицы-перекрестки, заблудиться в пору. Город почти. Если бы побродить, конечно, может, на кого из старых можно наткнуться, а так, пролетом, — совсем незнакомое место. Сурин хотел было попросить остановку хоть ненадолго, да не стал: парень — левак, сам говорит, минуты даром терять не будет для погляденья.

За Бахардоком выехали на старую сернозаводскую дорогу. Начались настоящие пески. Барханные холмы, которые стоят веками, плавно осыпаясь, плавно наращивая бока, играя на солнце желтыми песочными рогами. Сурин вглядывался и узнавал старые барханы. Только кустов меньше. Оголили место, пожгли. Бывало, как лесом, едешь. Только тем и спасались, что лесом. Шалманили на каждом подъеме. Шофер в руль вцепился, а помощник швыряет саксаул под колеса. «Шалманит» — по-местному…

За годы пустыня привыкла к дороге. Притерпелась к ее неизбежности, как и к караванным тропам в былое время. Заметает, конечно, под настроение, но машины снова идут, одна за одной, выравнивают колею. И сама дорога укаталась за годы, прибитая сверхбаллонами. Крепкой стала. Теперь на ней редко шалманят. Разве Змеиный такыр весной развезет. Как исключение…

— Гробовое место, — сообщил Шукат, выжимая третью. — Чуть зевни, наездишься юзом, Янык.

— Точно, Янык, — улыбнулся Сурин. И Шукат подумал, что лыбится старый еж так же не вовремя, как и хмурится. Ишь, на Яныке вдруг расплылся, когда машина дрожмя дрожит и того гляди влопаешься на несколько часов песчаного сида. Под руку лыбится.

А Сурину было приятно услышать — Янык. Приятно, что это название из его молодости дожило до сих пор, уцелело сквозь годы. И парень бросает его так же сердито, как Серега Рыжков лет тридцать назад. И так же хмурится над баранкой. В тридцать четвертом, когда тащили паровой котел в Дарвазу, чуть не кровью дался им этот Янык. Котел вообще — паршивая вещь: не разрежешь и не переправишь частями. А целиком он ни на одной машине не умещался. Его везли так: две пятитонки ползли помаленьку задом друг к другу, и на обеих сразу ехал треклятый котел. Его величество Котел, один шофер всю дорогу рулил, стоя на подножке. Менялись через каждый километр…

— Все! Мотор перегрелся, — сказал Шукат, когда Янык, наконец, остался позади.

Мотор был еще хоть куда. Это на старых машинах через каждые триста метров кипит. Если на него внимание обращать, как по инструкции, лучше всего с места не трогать. Дальше первого бархана все равно не уедешь. Вот когда сухой пар повалит, значит — пора. Тут в него шуранешь три-четыре ведра, аж зашипит. В самый раз, значит, пришлось…

— Какой это перегрев! — не выдержал Сурин.

День еще только занимался над Каракумами, горячий, поздне-весенний. Солнце еще только прицеливалось, рассеянно шаря лучами. Еще не было жарко. Всякое зверье спешно прыгало по барханам, завершая ночные дела, кто кого не доел, торопясь к прохладному дому, поглубже в песок. И в кабине еще дышалось легко.

— Не в том смысле, — засмеялся Шукат. — Отдых, значит!

— Верное дело, без прокола, — обрадовался Сурин.

Пока Шукат возился с машиной, Сурин упруго, по-молодому выскочил на бархан, огляделся, размял ноги, всем телом почувствовал забытую в городе свежесть, сладкую и горьковатую. Будто тебя посадили вдруг в самый сиреневый цвет, в лепестки. Это отцветал кустарник кандым. Но Сурин не помнил кандыма в лицо и названия не знал никогда. Так в его памяти пахла утренняя пустыня. И запах этот, пришедший из прошлого, был прекрасен.

Сурина охватила жажда действия. В момент он наломал саксаула, сложил костерок, запалил, давней усмешкой усмехнулся саксауловой ярости, тоже почти забытой. Притащил чемоданчик из кабины. Из чемоданчика появился на свет древний туркменский кумган, закоптелый, с отбитым носиком. Больше двадцати лет кумган провалялся в кладовке, но, собираясь в пески, Сурин вспомнил старого товарища. Отыскал. И теперь кумган привычно стоял на костре. И уже готовился закипеть, потому что из всех посуд, известных Сурину, это самая быстрокипящая посуда. Кумган ведь придумали кочевники, медлительные во всем, — кроме подготовки чаепитий. Кумган закипал и пробовал голос, а Сурин уже нарезал колбасу…

— Порядок, — сказал Сурин, оглядывая стол на бархане.

— Быстрее моей бабы, — признал Шукат, пораженный прытью и хозяйственной предусмотрительностью хмурого спутника. Шукат очень, до неприличия, так что его этим поддразнивали на работе, любил свою жену. Влюбился еще перед армией, потом три года издалека любил, женился, наконец, и теперь еще больше любил. Поэтому за глаза он говорил о ней — «баба» и грубовато сипел голосом. На самом деле Шукату просто приятно лишний раз ее вспомнить вслух.

— Порядок, — сказал Сурин, оглядывая стол на бархане.

— Быстрее моей бабы, — признал Шукат, пораженный прытью и хозяйственной предусмотрительностью хмурого спутника. Шукат очень, до неприличия, так что его этим поддразнивали на работе, любил свою жену. Влюбился еще перед армией, потом три года издалека любил, женился, наконец, и теперь еще больше любил. Поэтому за глаза он говорил о ней — «баба» и грубовато сипел голосом. На самом деле Шукату просто приятно лишний раз ее вспомнить вслух.

— Готово, — объявил Сурин, снимая кумган с костра.

— Покрепче для начала! — подмигнул Шукат, припечатывая бархан бутылкой. Для доброго отдыха у него припасены были «три звездочки». Не то чтобы большой любитель, но все-таки как у людей, полагается в дальней дороге. И вообще. В пустыне — солнце автоинспектор. Сурин крякнул, разливая в кружки. По-походному, как тридцать лет назад. «Звездочки» славно прошли — с колбасой, молодым луком и домашними котлетами. Полыхнуло внутри. Возникла потребность теплых, сближающих слов. И тогда Шукат вдруг сказал, о чем думал, без всякой рисовки, без желания пугнуть новичка:

— У нас парня завалило недавно, колодезного мастера…

— Завалило? Совсем?

— Совсем, — тяжело подтвердил Шукат. — Даже не достали. Разве достанешь? Там на него тонны этого песка! Щелку себе нашел и за минуту — тонны, на человека…

— А ты не думай, — сказал Сурин, — не думай.

Они выпили еще. И сразу хватили чаю. Чай обжег жарче коньяка.

— Я и не думаю, — сказал Шукат. — Просто, знаешь, сегодня я его вез, например, а завтра засыпало. Анекдоты заливал всю дорогу. Главное — вот сегодня рядом в кабине сидели, а завтра…

— Бывает, сказал Сурин. — Вот у меня тоже…

— Работа у них такая, понимаешь? — перебил Шукат. — Если утром чего-нибудь чувствуешь — значит лучше не начинай. Предчувствие вроде. Как у саперов. Раз чувствуешь — не суйся. А у него предчувствия не было. Веселый встал утром…

— Судьба, — сказал Сурин. Шукат его перебил, вовремя перебил, Сурин все равно не смог бы так рассказать. Как надо.

— Судьба! — усмехнулся Шукат. — Просто работа такая…

И они заговорили о колодцах. Что вокруг вон, поглядишь, бурят, разные там механизмы, шурупы-экскаваторы. А у них в тресте тонкая, ручная работа. Вручную перелопатить пустыню и и выйти к воде. Ни одна машина не может заменить колодезных мастеров, кишка тонка у машины. Потому что особое чутье нужно на песок. Человечье. Чтобы этот колодец после тебя десятки лет в пустыне стоял. А чуть ошибся на миллиметр — на голову тебе…

— А ты не думай, — напомнил Сурин.

— Я не думаю. Раньше, говорят, старики рыли. А у нас в тресте парней молодых навалом. Роют…

— Много надо, — сказал Сурин. — В Каракумах без колодца — хана.

— Хана, — согласился Шукат.

Долго еще они сидели на высоком бархане и так разговаривали, соглашаясь друг с другом. Солнце набрало силу. Откуда-то сбоку па дорогу выкатился вездеход, попросил закурить и уполз в сторону Ербента, оставляя рубчатый след. Потом через рубчики поперек долго ползла черепаха. Уставала. Отдыхала, далеко, без опаски выбрасывая из-под панциря голову. Снова ползла. Сурин следил, как она загребает. Вспоминал.

Когда Лева, сын, был еще совсем шпингалетом, Сурин привез ему черепаху. Такую же маленькую. Маленькая, а дух от нее по квартире пошел настоящий звериный. Как ни убирай. Соседи крик подняли. Никаких звуков черепаха не отличала, кличку там или что. Только на мясо жадно разевала рот, прямо бросалась на тушенку. А палец прихватит случаем, так будто дверью прижмет…

— Вон зверь тоже, — сказал на черепаху Шукат. — В кипяток шугануть, хорошая пепельница будет. Двигаем, что ли?

— Ага, — поднялся Сурин. — Я наверху…

— Солнце сожрет. Как хотите, конечно, — сказал Шукат. Снова в нем поднялась неприязнь к пассажиру: думал, после бархана только и пойдет у них настоящий разговор. Легкий треп, сокращающий километры. Ан нет, в кузов его несет!

Шукат тронул резко нарочно, тряхнув Сурина наверху. Но Сурин только засмеялся. Покрепче устроился в гравии, ватник под себя подложил, мягко. Гравий спрессовался дорогой. Крупный, мытый — вроде песок в пустыню везем. Когда бетонируют водосборную площадку, без гравия не обойтись. Рядом громыхала бочка с водой. Сурин нашарил шланг, громко втянул, в шланге лениво булькнуло — пошла вода, тепловатая, с резиновым привкусом. Отличная вода. Сурин полил на голову и за шиворот. Освежился.

Сверху пустыня, не стесненная рамками кабины, вольно раздвинулась вширь. Будто ближе стала. Желтее и ярче. Хотя Сурин привык видеть ее сквозь шоферское стекло. Вдруг ему понравилось быть пассажиром. Подскакивать в кузове и безответственно глазеть вокруг, затягиваясь воспоминаниями, как папиросой. Век бы в кузове ехал. Один на один с собой. Не принуждая себя к разговору, который только мешает нужным мыслям…

В Ербенте Шукат разогнал прямо к столовой. Лихо затормозил, раздвигая сигналом собак, выскочил из кабины. Сурин спрыгнул сверху. Шукат взглянул на него и едва узнал: вместо бледного городского лица весело подмигивала Шукату кирпично-красная, прожженная рожа под седым ежиком. Солнце в Каракумах работало на совесть.

— Шкура слезет, — сказал Шукат.

— Пускай, — отмахнулся Сурин, — не жалко…

От столовой он отказался. Присел на ступеньку у кабины. Растерянно закрутил головой, разглядывая новый Ербент, большой современный совхоз вместо прежнего скромного кочевья. Памятник Тринадцати перед конторой… Раньше его не было. Контору он помнил. Стоит, как стояла. В тридцатом году Карпов и несколько человек с ним, горсточка наших, неделю держались в этой конторе против полутора тысяч басмаческих сабель…

Шукат выпил залпом три кружки пива. Холодное, как со льда. Потыкал вилкой в салат, поскучал один за просторным столиком — днем нет народу в столовой — и осилил еще две кружки. Больше не лезло. Когда вернулся к машине, возле переднего колеса стояли близко друг против друга Сурин, кирпично сиявший, и полный бабай в барашковой шапке, со звездой Героя на халате. Они звучно хлопали друг друга по плечу и кричали радостно и бессвязно.

— А я тебя сразу узнал! — кричал Сурин.

— Хоп! — кричал бабай. — Это я тебя первый узнал!

— А Максим-ага где? — кричал Сурин.

— Помнишь? — кричал бабай. — Все помнишь? Здесь! Живой! В кошару сегодня уехал. Я бы тебя где хочешь узнал!

— В Ашхабаде на улице бы узнал? — кричал Сурин. — Я бы узнал!

— Зачем в Ашхабаде? — удивился бабай. — Я тебя в Ербенте узнал!

Шукат постоял рядом, послушал, как они орут, но так ничего и не понял. Включил зажигание:

— Едем…

Ербент давно остался позади, а Сурин все не мог успокоиться:

— Как же его? Тьфу, черт! Имя забыл. Как же его? Героя еще до войны дали. Мировой парень!

— Парень, — засмеялся Шукат. — Бабай.

— Ух, крепко он выручил нас, — сказал Сурин. И опять замолчал. Не получалось рассказывать — хоть ты что. Имени так и не вспомнил…

…В сорок третьем гнали они с Серного на ремонт пять автомобилей. Одно слово — автомобили. Лом! Труха на колесах! На своем горбу волокли! Зимой, в самую метель. Полтора месяца пробивались к Ербенту. Полтора месяца, как штык, и восемьдесят пять километров. Железная скорость. Обросли — маме родной не признать. Обносились в дым. Рубахами уши обматывали. Все равно поморозились. На ногах — опорки. Так и не дотянули до Ербента: пришлось машины в семи километрах кинуть и топать за жратвой. Ночью вышли к поселку, страшилища, банда. Ни в один дом не пускают — боятся, женщины все же, мужиков — раз, и обчелся. Хоть подыхай под окном в сугробе. Собак на них спустили, последние лохмотья рвут.

Только вот этот Герой и узнал. С фонарем вышел и сразу узнал Сурина. Памятливый, черт. Как-то из Ашхабада вез его, так он запомнил. Председателем он был тогда в Ербенте. Сразу им все: плов, полушубки, машины. Колесный свой лом — на прицеп. Дотащили.

— Как же его? Начисто вылетело, без прокола…

— Сыпуны пошли, — вздохнул Шукат, натужно выжимая подъем. — Самый паршивый участок до Серного.

…И тогда это был самый трудный кусок: до завода от Ербента. Каждую ездку дрожи. На пески-то тогда не глядели, сыпуны или как. Посидишь да вылезешь — обычное дело. Басмачи на этом участке нагло ходили, как дома. Прижало их со съестным, так на каждую машину кидались. Дежурных своих вдоль трассы держали, верховых бандюг, на верблюдах. Верблюду терьяку в пасть сунут, наркотика, он и врежет, не разбирая дороги, без малого в час тридцать километров.

Сурин, когда на ЯЗе первый рейс делал, застрял в Серном. Дней десять чинился. Только обратно собрался, директор подходит: «Погоди трогать! Вроде опять…» Васильев тогда был директором, мировой мужик. Знал пустыню, хоть и не местный. Хозяин! В любую мелочь входил: в столовой прирежут не ту овцу, так аж почернеет — негосударственно смотрите! А сам ходил, из кожанки мослы выпирали — зубы да глаза. Честный был мужик, из большевиков…

Назад Дальше