Книга запретных наслаждений 2 стр.

Не успели злоумышленники оправиться от пережитого позора и привести в порядок свою одежду, им было приказано встать в ряд перед прокурором, чтобы выслушать, какие деяния вменяются им в вину. Одежда Иоганна Гутенберга была заляпана черными чернилами — и это само по себе являлось неопровержимым доказательством преступления. С ладоней же его, напротив, так и не сошел красный цвет: он въелся в линии рук, в складки на фалангах пальцев, забрался под ногти. Обвинитель еще при аресте обратил внимание на эти красные отметины, приказал писцу зафиксировать этот факт на бумаге и запретил подозреваемому мыть руки, пока он не предстанет перед судом.

Прокурор поднялся на деревянную кафедру и оттуда, сверху, театральным жестом указал на обвиняемых. И вот, обратившись к председателю трибунала, он начал свою речь:

— Я, Зигфрид из Магунции, [7]скромный переписчик в подчинении вашего преподобия, назначенный прокурором благодаря знанию секретов переписки книг, обвиняю.

Эти вступительные слова он произнес ровным голосом, словно отдавая дань судебному этикету. Но спокойствие прокурора было лишь приемом, краткой прелюдией, предназначенной для того, чтобы привлечь внимание судей. Как только все взгляды устремились на него и тишина сделалась густой, почти материальной, в голосе прокурора послышались раскаты грома:

— Я обвиняю этих злодеев в самом жестоком из преступлений, совершенных после распятия Господа нашего Иисуса Христа, о чудесах которого мы знаем из священных книг, написанных Его апостолами и учениками!

Если кто-нибудь из судей полагал, что прокурор уже добрался до самых высот человеческого голоса, то он ошибался. Оказалось, что в худощавой фигурке Зигфрида из Магунции обитает существо невероятных размеров; из его горла вырвался мощный пронзительный рык:

— Я обвиняю их в совершении самого кошмарного убийства, которое произошло на памяти человечества! И тотчас спешу вас заверить, что все человечество будет обречено на забвение своего прошлого, если только эти злодеи не получат примерного наказания. Не дайте проклятому семени принести плоды и распространиться повсеместно. Господа судьи, взгляните на руки этого человека, пятна на которых свидетельствуют о самом дерзостном преступлении. Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих трех лжецов в совершении не одного, не двух и не трех преступлений — нет, перед нами вершители величайшей бойни в истории человечества!

При этих словах прокурор с неожиданным для его щуплой фигурки проворством соскочил с кафедры — как будто его ноги, скрытые сутаной, вовсе не касались пола. Быть может, именно благодаря его церковному облачению всем показалось, что прокурор как на крыльях слетел прямо к обвиняемым. Оказавшись перед ними, Зигфрид из Магунции смерил злоумышленников взглядом, полным отвращения, поднес руку к их одеждам, стараясь все-таки к ним не прикоснуться, и продолжил:

— Господа судьи! Только взгляните на это перепачканное платье, и вы увидите следы избиения, произведенного этими людьми! Я обвиняю их в позорной смерти Геродота Галикарнасского и его главного труда — «Истории»! Обвиняю их в убийстве Фукидида и его повествования о Пелопоннесской войне! Я обвиняю этих злодеев в том, что они прикончили Ксенофонта с его «Анабасисом», его «Киропедией» и его «Греческой историей»! Я обвиняю их в том, что они безжалостно стерли всех, кто умел пересказывать историю на благо человечеству и ради его будущего! Я обвиняю их в искажении прошлого, в издевательстве над настоящим и в уничтожении будущего, еще во чреве времен, не дав ему родиться!

С очевидным намерением спровоцировать подозреваемых на неподобающие действия на глазах у всего трибунала прокурор ткнул палец сначала под нос Гутенбергу, затем Фусту, затем Шёфферу. Его движения действительно могли вывести из себя кого угодно: обвинитель потрясал пальцем прямо перед их лицами, дожидаясь агрессивной реакции на свои действия. И он почти добился своего: повинуясь собачьему рефлексу, Гутенберг приоткрыл рот, обнажив правый клык, и чуть было не впился в вертлявый палец обвинителя. Однако он вовремя сдержался, прикрыл глаза и набрался терпения, чтобы и дальше слушать невероятную речь Зигфрида.

— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих подлецов в том, что они с корнем выдернули древо познания, а потом, не удовлетворившись содеянным, попрали ветви древа добра и зла и пожрали его запретные плоды. Я обвиняю их в том, что они вторично умертвили Авеля и, преисполнившись ненависти, убили также и Каина. Я обвиняю этих злодеев в том, что они презрели Вавилонскую башню и стерли память о Ноевом чуде! Итак, я обвиняю их в измывательстве над Книгой Бытия. Я обвиняю этих трех еретиков в убийстве Моисея, оставившего нам все остальные книги Пятикнижия, записанные его собственной рукой. Я, Зигфрид из Магунции, наследник Моисеева ремесла, обвиняю злодеев в жестоком убийстве Иисуса Навина, Руфи и Самуила. Я обвиняю их в гибели царей: Саула, Давида и сына его Соломона. Обвиняю их в уничтожении священных «Хроник» и всех и каждого из царей Израиля! Я обвиняю этих святотатцев в том, что они предали смерти Ездру и Неемию, двух писцов, таких же, как и ваш покорный слуга, — а ведь это их перо поведало нам о восстановлении Храма и возведении стен!

На последней фразе Зигфрид сорвался на крик. Тут прокурор неожиданно остановился, возвел очи горе и, словно прислушиваясь к словам, которые продиктует ему Всевышний, снова поднялся на кафедру. Обратив ладони к небесам, внезапно обретя покой, обвинитель приготовился продолжать свою речь. Судьи ожидали, что Зигфрид заговорит в тоне, который соответствовал бы новому состоянию его духа, однако через секунду повскакивали с мест — обвинитель возопил так, словно в его глотку вселился гнев Божий:

— Я, Зигфрид из Магунции, смиренный переписчик, обвиняю этих злодеев в убийстве пророков Исаии и Иеремии, писца Баруха, Иезекииля и Даниила. Господа судьи, посмотрите на эти руки, обагренные преступной яростью злоумышленников. Я обвиняю их в том, что они подвергли новым мучениям Иова, надругались над Псалтырем и Книгой притчей, над Екклесиастом, Песнью песней, и Книгой премудрости Соломона, и Книгой премудрости Иисуса, сына Сирахова.

И когда казалось уже невозможным, чтобы человеческое существо могло вопиять еще громче, обвинитель, превосходя самого себя, поднялся еще на одну ступеньку по лестнице звуков. Глаза его выпучились, он сделался багровым от гнева и выпалил:

— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих злодеев в том, что они предали смерти святых, поведавших нам о чудесах Господа нашего Иисуса Христа: Матфея, Марка, Луку и Иоанна! Я обвиняю их в убийстве Павла, послания которого составляют самые ценные книги христианства. Взгляните, господа судьи, на их руки и одежды, запятнанные преступлением.

Судьи в полном смущении смотрели на якобы окровавленные руки Гутенберга. Подчиняясь красноречию прокурора, они вполне были готовы признать вину подозреваемых, если бы не одно обстоятельство: все перечисленные люди умерли много веков назад. Голос обвинителя уже звенел под куполом и множился, эхом отдаваясь от стен:

— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих трех преступников в том, что они предали, схватили, мучили и заново распяли Господа нашего Иисуса Христа, о крестной муке которого нам повествуют страсти Христовы! А теперь, господа судьи, взгляните на эти чистые, словно у Понтия Пилата, руки, — прокурор указал на сцепленные пальцы Фуста, — и вот на эти, грязные, — теперь он ткнул пальцем в сторону Гутенберга, — покрасневшие, как у стражников, которые надели на голову Христа терновый венец. Господа судьи, я обвиняю Иоганна Фуста, Петруса Шёффера и Иоганна Гутенберга в совершении жесточайшего из всех убийств!

Прокурор вздохнул, выдержал долгую паузу и, убедившись, что судьи уже не могут больше ждать, решительно завершил свою речь:

— Господа судьи, я обвиняю этих злодеев в том, что они убили книгу.

5

Траурный кортеж, состоявший исключительно из женщин, провожал в последний путь гроб с останками Зельды. Могильщики не без удивления взирали, как женские руки поднимают тяжелый деревянный ящик. Первой шла Ульва. Мужчин не было: женщины решительно отказались от любых предложений помощи; тайные принципы их конгрегации запрещали мужчинам участвовать в погребении. Даже могильщиков не допустили до их привычной работы. Проститутки сами взялись за лопаты и споро, как будто успели освоить похоронное ремесло за два предыдущих погребения, вырыли идеально прямоугольную яму. Взгляды любопытных, конечно же, задерживались на корсажах этих дам; их пышные груди колыхались в такт работе; отойдя на безопасное расстояние, похотливые могильщики упивались зрелищем женских ножек, которые высовывались из-под юбок и напрягались, нажимая на край лопаты. Время от времени Ульва награждала кладбищенских работников взглядами, полными злобы, и тогда они, словно птицы-падальщики, отступали на несколько шагов, чтобы чуть позже вернуться на оставленные позиции. Как только могила была вырыта, женщины отерли пот рукавами, отдышались и — снова без помощи чужаков — на веревках опустили гроб во чрево влажной земли. Потом, прерывисто дыша от усталости и рыданий, засыпали гроб только что отрытой землей. Свежий ветер, гулявший по дорожкам кладбища, смешивался с тошнотворным зловонием, исходившим от недавно выкопанных могил. И вот наконец, установив на могиле строгую плиту с именем Зельды и без креста, они оставили свою сестру в обществе двух других женщин, лежавших рядом с нею. С глазами, опухшими от слез, ночного бдения и солнечного света, женщины двинулись в обратный путь к Монастырю Священной корзины.

То же теплое полуденное солнце, согревавшее Ульву, проникало и через витражи собора, освещая каждого из членов трибунала. Рядом с высокой кафедрой, гораздо ниже судей, располагалась почти незаметная конторка, за которой гнул спину Ульрих Гельмаспергер — писец, которому было поручено в точности записывать все, что произносилось на суде. Дабы ухватить каждое слово, звучавшее в соборе, Ульрих мог рассчитывать лишь на свой острый слух и быструю руку; иных помощников, кроме пера, чернильницы и бумаги, у него не было. Ульрих Гельмаспергер не обладал правом раскрыть рот и уж тем более — правом голоса. Лишенный возможности переспросить или уточнить, писец был обязан воспроизводить как громкие речи, так и едва слышные шепотки. Помимо быстроты и верности сказанному, от него требовался еще и ясный, абсолютно читаемый почерк. Это задание, само по себе трудновыполнимое, усложнялось еще и присутствием Зигфрида из Магунции: писец знал, что Зигфрид — лучший в Майнце каллиграф. А прокурор, сознавая всю сложность задачи Гельмаспергера, отнюдь не желал ее упрощать. Произнося свою речь, Зигфрид расхаживал из стороны в сторону, при этом он часто останавливался возле конторки, чтобы проверить работу Гельмаспергера, которому, несмотря на все потрясения, приходилось не только оставаться внимательным и контролировать четкость почерка, но и следить, чтобы на бумагу не падали капли пота с его лба, — писец заметно нервничал от близости прокурора. Вдобавок между переписчиками и писцами всегда существовала глухая вражда. Первые глубоко презирали вторых, почитая писцов обычными ремесленниками, для которых закрыты секреты настоящего искусства. А вот писцы, прошедшие через тигель постоянной срочности, эти незаменимые колесики в делах государственной важности, считали каллиграфов напыщенным племенем, мастерами дутой, чрезмерной и поверхностной виртуозности, чье бесполезное украшательство только затемняло смысл текста. Для каллиграфа не существовало более страшного оскорбления, чем когда кто-нибудь по ошибке именовал его писцом. Как бы то ни было, сегодня прокурор должен был бы испытывать к писцу глубокую благодарность, поскольку Ульрих, из уважения к своей работе, в точности фиксировал пламенные речи Зигфрида. Однако, помимо наглого любопытства обвинителя, у писца имелись и другие причины для беспокойства: Гельмаспергер был не только одним из влиятельнейших членов цеха государственных чиновников и верным слугой правосудия и Святой Матери Церкви — кроме всего перечисленного, он также боготворил и Почитательниц Священной корзины и до трагедий в Монастыре посещал этот дом как минимум раз в неделю. К страху перед убийцей примешивался и другой страх — как бы кто-нибудь из находящихся в соборе не признал в нем завсегдатая опасного публичного дома. Вот отчего Гельмаспергер старался прятать лицо за полукругом собственных рук. Под грузом всех этих забот писцу, разумеется, было не так-то просто сохранять четкость почерка.

После начального этапа своей обвинительной речи прокурор под недоуменными взглядами судей спустился с кафедры, подошел к большому столу для вещественных доказательств, извлек из отдельного ящика две книги и положил их на церковный аналой. Потом Зигфрид из Магунции высоко поднял эти два огромных тома — он был похож на Моисея со скрижалями на горе Синай. Так обвинитель приготовился донести до судей откровение, которое должно было вызвать у них изумленный вопль.

Обложки обеих книг выглядели совершенно одинаково. Казалось, это две прекрасные рукописные Библии большого размера. Переплеты из лощеной тисненой кожи были украшены четырьмя прямоугольными концентрическими рамками и разнообразными тиснеными деталями. Корешки Библий были снабжены девятью заклепками, оберегавшими от повреждения сшитые страницы. Предъявив судьям обложки, Зигфрид из Магунции раскрыл обе книги на одной и той же странице; по настоянию обвинителя судьи пересчитали строчки: в обоих случаях они насчитали две колонки по сорок две линии в каждой. И тогда Зигфрид показал последние страницы, отметив, что на них тоже проставлены одинаковые номера: 1282.

Красивый, легко читаемый почерк свидетельствовал о величайшем мастерстве переписчиков — работа над такой рукописью должна была занять несколько лет. Мастера остановили свой выбор на египетской бумаге, качество которой можно было оценить как на взгляд, так и на ощупь: мраморный оттенок листа оберегал глаза читателей от усталости, а сама страница, представлявшая собой маленький прямоугольник, была столь прочна, что, если бы кто-то возжелал ее порвать, ему пришлось бы воспользоваться каким-нибудь режущим или колющим предметом. Большие буквы в тексте были выделены красным цветом. Каждая из этих книг стоила целого состояния — не меньше сотни гульденов; такой суммы хватило бы для покупки роскошного дома на улицах Майнца.

Обвиняемые не выказывали никакой гордости, слушая похвалы обвинителя и восхищенные комментарии судей, — напротив, на их лицах было написано уныние. Между бровями Гутенберга прорезалась глубокая морщина; он обменялся беспокойными взглядами с Фустом и Шёффером. Зигфрид из Магунции взял один из томов и передал председателю трибунала, давая тому возможность лично его осмотреть. Судья взвесил книгу на руке, пробежался пальцами по тисненой обложке, раскрыл наугад и прочел несколько строк. Судья оценил каллиграфию и буквицы, царапнул папирус ногтем и даже поднес книгу к носу, наслаждаясь чудесным ароматом растительной смеси папируса и чернил с животным запахом кожи. Председателю как будто было жаль расставаться с рукописью, но в конце концов он со вздохом передал ее на рассмотрение коллег. Другие судьи были так же зачарованы бесценным экземпляром, один за другим они бурно выражали свое восхищение, а затем предоставили книгу и слово председателю трибунала.

— Эти Библии — самые чудесные из всех, которые мне только доводилось держать в руках, — без колебаний объявил председатель.

— В иных обстоятельствах я был бы вам благодарен за столь лестную оценку, ведь одну из этих книг от начала и до конца создал я. Но теперь я прошу вас изучить второй экземпляр Писания, — заключил прокурор, передавая председателю вторую книгу. — Но вначале я должен предупредить вас, что одна из двух книг лишена всякой святости, потому что это — творение…

Зигфрид из Магунции надолго замолчал, разжигая нетерпение судей. А потом снова возвысил голос, почти переходя на крик:

— …потому что одна из этих Библий… есть творение дьявола!

Рука Гельмаспергера дрогнула, когда он записывал последнее слово.

6

Точно так, как и ее мать. Точно так, как и ее дочь. Точно так, как и мать ее матери. Точно так, как и дочь ее дочери. Точно так, как и мать матери ее матери и как дочери дочерей ее дочерей. Точно так, как и семьдесят поколений шлюх, которые были до нее. Точно так, как и семьдесят поколений шлюх, которые будут после нее, Ульва, шлюхина дочь и мать всех проституток в Монастыре Священной корзины, поддерживала огонек древнейшего в мире ремесла. Несмотря на скорбь по погибшим дочерям, несмотря на слезы, несмотря на скорбь всех скорбей, Ульва пыталась вернуть гостиной, в которой недавно проходило бдение над Зельдой, облик публичного дома. Она вновь расставила стулья вдоль стен, а на место, где ранее стоял гроб, вновь водрузила кресло, расшитое красным шелком. Однако это был далеко не первый случай, когда смерть обрушивала свою ярость на проституток.

На всем протяжении истории судьба не знала жалости к продажным женщинам. На Ближнем Востоке их забрасывали камнями; их очищала своим огнем святая инквизиция; проституток преследовали, бросали в тюрьмы и убивали, но с самого начала времен их род не пресекался. Ульву вовсе не удивило убийство трех проституток. Еще на самой заре человечества избиению таких женщин не было конца. И все-таки ни одна мать не может быть готова к смерти своих дочерей, пусть даже и сознавая, что они заранее обречены на моральное осуждение. Шлюхи, как и ведьмы, были дочерьми Сатаны.


Зигфрид из Магунции упивался испугом на лицах судей, которые так и дернулись на своих креслах, услышав проклятое имя. Председатель трибунала выпустил книгу из рук при одной только мысли о том, что к ней мог прикасаться сам Сатана. И тогда, воспользовавшись всеобщим потрясением, прокурор продолжил свою речь:

— Господа судьи! Прошу вас внимательно сравнить эти две книги. Я надеюсь, что ваше разумение позволит вам отличить работу Господа от работы Сатаны.

Не скрывая своего страха, судьи принялись сличать две книги. Они обращали внимание на содержание теста, на каллиграфию, проверяли буква за буквой выбранные наугад стихи, остановились на заглавных буквах, на красных буквах, на строчных буквах. Обе книги были великолепного качества и, казалось, не содержали никаких различий: папирус был тот же, обложки одинаковые, прошитые места содержали одинаковое количество швов, вес их тоже совпадал. В общем, не приходилось сомневаться, что обе Библии вышли из одной мастерской.

Назад Дальше