Машинистка

Ал. Азаров МАШИНИСТКА Рассказ

В свои неполные двадцать четыре года комиссар уездной милиции Дынников считал, что должность обязывает его быть серьезным. Поэтому он старался улыбаться как можно реже, говорил отрывисто и глядел на собеседника так, словно у него болел зуб. Закованный в кожаные доспехи, перекрещенные множеством скрипящих ремней, высокий и громогласный, он смерчем проносился по милицейским коридорам, пугая слабонервных мешочниц, и бывал очень доволен, если слышал за спиной подавленные шепоты: «Никак сам пришел, — оборони, господи!»

Уездная милиция после споров на исполкоме недавно выбила себе новый дом и теперь вселялась в него: перевозила шкафы, колченогие столы и стулья, оставшиеся по наследству от разгромленного в свое время хозяйства управы. Подводы у милиции не было, и скарб тащили на горбу, причем Дынников подавал пример — шел первым, неся завязанную в скатерть пишущую машинку.

Эта машинка была его гордостью. Такой же, как офицерские желтые ремни и шпоры с кавалерийским звоном. Он выменял ее в ЧК на три пристрелянных маузера в деревянных кобурах и нисколько не жалел об этом, хотя и считал маузер лучшим из всех пистолетов и ставил его выше кольта или манлихера: маузер имел перед ними многие преимущества: дальность боя, большое количество зарядов и внешнюю внушительность. Чекисты, повздыхав, отдали машинку, забыв предупредить, что она не работает. Два вечера ковырялся в ней Дынников, отмачивая ржавчину в пайковом керосине, прочищая детали златоустовской финкой, а на третий день собрал, протер носовым платком и с великой осторожностью опробовал. Пуговки клавиш под его пальцами немузыкально хрустнули, а тонкие рычаги издали рыдание, и Дынников ограничился тем, что отбарабанил на бумаге одно слово: «Приказ». После этого он спрятал машинку в шкаф и запер на ключ. А утром послал на биржу труда заявку, написанную от руки фиолетовыми чернилами.

Город был маленький, и уездная милиция насчитывала всего два десятка милиционеров в волостях, да столько же было у Дынникова. Пятеро агентов уголовного розыска, находящихся в подчинении у начосоча, начальника секретно-оперативной части, или мотались по уезду, или подлечивали ранения в больнице. А недавно одного из них зарезали в овраге и на грудь прикололи английской булавкой бумажку с обещанием скорой смерти Дынникову. Убийц не поймали, и начосоч держал бумажку на столе как напоминание о неоплаченном счете бывшему гимназисту восьмого класса Сержику Шидловскому. Шидловский, племянник уездного предводителя дворянства, года два путался с анархистами, а когда тех прихлопнула губернская ЧК, подался в леса, объявив себя «идейным» борцом с новой властью…

Агента хоронили рано утром в городском сквере, в братской могиле, где уже лежали первый председатель уездного исполкома, заезжий балтийский моряк и семеро рабочих-активистов, убитые в прошлом году во время налета кавалерийской банды.

Шел снег. Было зябко. И Дынникова била мелкая дрожь. Утром заболел трубач, а без него оркестр — барабан и скрипка — играть отказывался, пришлось искать по всему городу граммофон и пластинку с музыкой, и агента похоронили под марш иностранного композитора Бизе. Дынников сказал речь и первым выстрелил из пистолета в белесое небо. Потом дали залп милиционеры и пошли по городу строем с развернутым знаменем. Из ворот глазели обыватели, а мальчишки бежали стороной, сталкивая друг друга в сугробы.

В кабинете Дынников достал машинку и, страдая от неумения, выколотил по буковке документ — первый машинописный документ в истории уездной милиции, — гласивший, что сего числа агент уголовного розыска Александров отчисляется, как бессрочно убывший по причине смерти. Окончив, он подписался, покрутил ручку телефона и, дозвонившись, выбранил заведующего биржей, не сыскавшего за полмесяца машинистку. Заведующий сказал, что он здесь ни при чем, что, если бы требовался слесарь или плотник, тогда хоть сейчас и сколько угодно, но Дынников его возражений не принял и остался очень недоволен.

Последующие сутки он помнил об этом разговоре, а потом, за делами, забыл и чрезвычайно удивился, увидев однажды в коридоре барышню с чистеньким личиком, ничем не похожую ни на мешочницу, ни на карманницу, сидевшую на скамейке перед его кабинетом в обществе двух вызванных Дынниковым жуликов. Жулики заигрывали с барышней, а та прижимала к боку тощенькую сумочку из числа тех, которые воры называют «радикулями» и которые открываются в толчее без малейшего затруднения. Дынников исподлобья глянул на жуликов, тут же потерявших живость, и позвал их для разговора в кабинет. Воришки были мелкие, промышлявшие на базаре, и Дынников снизошел до беседы с ними лишь потому, что имел данные о старых их связях с самогонщиками, через которых надеялся подобраться к Шидловскому и его банде; и оказалось, что данные эти верные, и разговор получился полезным для дела. Через полчаса жулики ушли, вежливо помахав клетчатыми кепочками, и Дынников, подписав накопившиеся бумаги, взялся за газеты. Их было две — губернский «Призыв» и московские «Известия», — и Дынников читал их от корки до корки. В них были трудные слова, не входившие в словарь бывшего путейца; он спотыкался т них, а если смысл ускользал, то записывал столбиком в сохраненную с фронта полевую книжку, чтобы при случае, мучительно стесняясь, расспросить начосоча, что они значат и как их понимать. Начосоч, в прошлом реалист предпоследнего класса, успевший побывать в ссылке, бежать из нее, а потом долгие месяцы мотаться с фронта на фронт политпросветчиком, был, по мнению Дынникова, человеком великого ума, и разъяснения его Дынников всякий раз вписывал в книжку и запоминал буква в букву.

Газеты приходили с опозданием. Губернская — на сутки — двое, московская — поболее недели. Город стоял в стороне от железной дороги, большак то заносило снегом, то он раскисал до невозможности, а порой почту успевали скурить, раньше чем она доползала до уезда. Газеты были как набат. Они гремели, тревожили, звали, и Дынников любил их за это: он и жил словно на биваке, и всегда был готов хоть сейчас в седло и шашки вон, марш, марш! На Деникина. На Врангеля. На мирового эксплуататора и его псов — генералов из Антанты. В милицию его направил губком, и он был не то чтобы недоволен, но принял назначение без особого восторга, хотя и не стал возражать — раз надо, значит надо. Но где-то втайне ждал, что придет срок, и его позовут, и вчитывался в газеты, в статьи Ленина, ища в них подтверждения, что ждать осталось недолго. Но товарищ Ленин говорил о другом: о мире, о плане электрификации, о том, что безотлагательным сейчас является вопрос о ликвидации разрухи. Читая это, Дынников соглашался: разруха виделась во всем, и Шидловский был ее символом. Ленинские слова о ликвидации относились к Шидловскому, который все еще жил и жалил где мог, а еще больше — к Дынникову, не сумевшему ликвидировать его под самый корень.



Дочитав газеты, Дынников сложил их по сгибу, чтобы занести начосочу, и, спрятав в папку с бумагами, выглянул в коридор. Здесь он и обнаружил, что барышня все еще сидит и даже дремлет, и с интересом посмотрел: на месте ли сумочка? Сумочка оказалась в целости, и Дынников, довольный, громко кашлянул и, когда барышня открыла глаза, строго спросил, кто она такая и по какому делу вызвана.

— Я к товарищу Дынникову, — сказала барышня тоненьким голосом.

— Я Дынников.

Барышня покопалась в своем ридикюле и достала сложенную вчетверо бумажку. Насколько Дынников успел заметить, на дне ридикюля, кроме носового платка, не было ничего. Он усмехнулся, но тут же поспешил нахмуриться и, коротким кивком пригласив барышню следовать за собой, вернулся в кабинет.

— Зачем? Откуда? — спросил Дынников, когда барышня переступила порог. И, не дожидаясь ответа, развернул бумажку. — С биржи? — обрадовался он.

— Да, — сказала барышня, терзая пальцами сумку.

— Машинистка?

— Машинистка.

— Хорошо!

Так как он был рад, то хотел сказать ей что-нибудь приятное, но опыта разговора с барышнями не имел и поэтому ограничился лишь тем, что пододвинул ей стул и спросил, деликатно принижая голос:

— На каких системах работаете?

— На всех.

— Выходит, и на «ремингтоне»?

— И на «ремингтоне».

— Совсем хорошо. У нас, понимаете, «ремингтон»…

Больше всего он опасался, что барышня не расположена к «ремингтону» и предпочитает какую-нибудь другую машинку, и поторопился соблазнить ее преимуществами службы в милиции, а именно — пайком и талонами на дрова. Получалось, что паек здесь выше губернского, а дров сколько угодно, и Дынников, сидевший на трех четвертях фунта хлеба и вобле, мысленно поклялся, что вырвет в исполкоме для машинистки дополнительные талончики на сахар и муку.

— А еще — отдельная комната, — говорил он, спеша закрепить соглашение. — И работы немного — у нас и переписка пустяковая, не то что в других местах. Так, по мелочам: приказ какой или протокольчик… Вас как звать-то?

— Катя.

— Значит, согласны. У нас тут хорошо, вам понравится. Люди интересные, работа… Чай по вечерам пьем — имеем запас китайского, от Высоцкого и компании. Желаете — можем и обмундирование дать…

Он внутренне сгорал от стыда, обещая обмундирование, которого у уездной милиции не было, и готов был снять с себя, если понадобится, кожаную куртку с сапогами в придачу. И отдал бы, вырази она такое желание. Но Катя ничего не сказала, и он поторопился закруглиться:

— Так как же — согласны?

— Согласна.

— Завтра и приступайте.

— Когда?

— С утра.

— Хорошо, — сказала Катя.

Дынников был настолько доволен своей дипломатией, что как-то не обратил внимания на то, что она, кажется, и не собиралась отказываться и была смущена не меньше его самого. Торопясь закрепить договор, он отомкнул шкаф, вытянул с полки машинку и отнес ее к столу.

— Вот! Желаете попробовать?

Испуг, мелькнувший в глазах Кати, он отнес за счет грохнувшей с полки папки и, поставив машинку на стол, предложил с хозяйской радушностью:

— Постучите, может, чего не так.

Машинистка милиции нужна была позарез. Бумаг писалось много, а тут подвернулся такой случай — и человек вроде приятный, и документы хорошие: дочь учителя, с шестью классами гимназии. Со временем, когда осмотрится, можно будет передать ей и делопроизводство, непосильным бременем легшее на плечи Дынникова после того, как он собственноручно подписал ордер на арест делопроизводителя, прикарманившего реквизированный в пользу государства браслет с камушками. Словом, дело бы для Кати нашлось, поэтому Дынников и галантничал, и обхаживал ее, и теперь медлил отпускать, опасаясь, что она до утра передумает, а где он еще сумеет сыскать машинистку в разоренном гражданской и бандитами городке?

«Ремингтон», надраенный наждаком, великолепно сиял, от него густо пахло керосином.

Дынников достал из ящика лист хорошей бумаги и собственноручно заправил в машинку, сдув предварительно пыль с черного каучукового валика.

— Сейчас и приказ соорудим.

— Приказ? — спросила Катя.

— По всей форме: зачисляется гражданка Истомина Екатерина на должность с декабря месяца пятого дня двадцатого года.



— Сейчас писать? — сказала Катя, и в глазах у нее промелькнул ужас.

— Передумали?

— Нет, почему же! — сказала Катя решительно и подвинулась к столу. — Диктуйте, пожалуйста.

— Пишите: приказ…

Катя ударила по клавише, и «ремингтон» содрогнулся. Машинка гудела, а Дынников холодел от неприятных предчувствий.

— Что же вы? — сказал он вялым голосом. — Или неисправность какая?

«Ремингтон» в четвертый раз тренькнул и умолк. И Дынников явственно расслышал сдавленное рыдание.

— Вы чего? — спросил он. — Палец накололи?

Рыдание прорвалось наружу и утопило слова, но Дынников все-таки успел разобрать их, и глаза его округлились.

— Совсем? — спросил он пораженно. — Совсем не умеете?

— Совсем…

— Может, разучились?

— Н-нет…

Дынников сел. Он был готов к чему угодно. Но только не к этому.

Он поглядел на худенькое личико, упрятанное в сгиб руки, на прозрачную Катину щеку и осторожно спросил:

— А научиться ты не сможешь?

— Не знаю… попробую…

— Тут и пробовать нечего. Подумаешь, паровоз!

— Я постараюсь, — сказала Катя. — Я очень постараюсь. У меня папа болен. И сестре семь лет.

— Ну и хорошо, — сказал Дынников невпопад.

— Что «хорошо»?

— А все! — сказал Дынников облегченно, поскольку в этот самый миг принял решение. — Приходи утром и стучи.

Он поискал какие-нибудь ободряющие слова, не нашел и сказал ласково, как только мог:

— Дура… такая большая, а дура…

И когда Катя подняла голову, засмеялся смущенный и в то же время очень довольный тем, что тяжелое объяснение уже позади, а будущее, по всей видимости, должно сложиться хорошо, если только Катя сама этого захочет.

Дни отлетали, как лоза, срубленная шашкой. К весне Катя навострилась бойко управляться с «ремингтоном», и Дынников вынес ей благодарность, а перед распутицей выхлопотал ордер на сапоги. Работы было много. Дынникова ежедневно дергали на происшествия, он возвращался под вечер, в снегу или грязи по самый воротник, валился на диван и, если в кабинете никого не оказывалось, блаженно постанывая, стаскивал сапоги. Случалось, Катя заглядывала в комнату, и он торопливо садился по-турецки и, кося на нее тяжелым глазом, углублялся в бумаги.

За годы гражданской, госпиталей и работы в милиции Дынников как-то успел позабыть, что женщина, в особенности молодая, может быть не только дельным товарищем, во всем равным мужчине и исполняющим мужскую работу, но и просто женщиной — существом тонким и таинственным. А поняв это, в присутствии Кати чувствовал себя до крайности неловко и был напряжен как струна.

Говорили они только о работе, о входящих исходящих, и Дынников толком ничего не знал о Катином житье. Однажды он решил, что надо бы побывать у нее дома, но повод все не подворачивался, а прийти без приглашения Дынников стеснялся — не мог он без спросу ввалиться в чужой дом и сидеть распивать чаи с незнакомым Катиным отцом. Да и будут ли чаи, тоже еще вопрос… До самой весны Дынников не попал к Кате в гости, хотя случалось, что с делом или без дела оказывался рядом с ее домом и даже досконально успел изучить разные внешние мелочи по части резьбы на наличниках окон и познакомился с живущей во дворе собакой — большой, страшной на вид и доброй до глупости дворнягой.

С весной у милиции прибавилось хлопот, и Дынников, забегавшись до чугунной тяжести в ногах, не то чтобы забыл окончательно о своем намерении, но отложил его до лучших времен, в крайности до той поры, когда поймает и прихлопнет банду Шидловского.

Шидловский к весне совсем обнаглел. Отоспавшись за зиму на дальних хуторах, когда сошли снега и след уже не мог навести на ухоронки, — дважды выскакивал на большаки и грабил потребительские обозы с городскими товарами. Тогда же он подловил за городом банковского инкассатора и сопровождавших его возницу и красноармейца, избив их так, что все трое харкали кровью, а старичок инкассатор стал заговариваться и был свезен в губернию в сумасшедший дом.

Дынников, составляя донесение, глухо ругался и попросил добавить людей, заметив, что один милиционер на полторы волости все равно что безногий на холме отовсюду виден а сам ни до чего не добежит. В ответ, при пакете с выговором, пришел на рысях полуэскадрон из летучего отряда по борьбе с бандитизмом. И Шидловский вроде бы притих. Дынников, начосоч и председатель ЧК считали что притих он ненадолго, и держали кавалеристов в городе, а командир горячился клялся что если дать ему самостоятельность, то он весь уезд перетряхнет, но достанет Шидловского и порубит его своею правой рукой.

— И не думай, — говорил ему Дынников, — Шидловский не дурнее тебя ты из города — он в лес, ты в город — он из леса. Только шум и панику наведешь.

Командир, человек восточный, гордый, досадливо дернул усом.

— Э, не то говоришь! Как волка травят, видел?

— Так то волка!

— Жаловаться на тебя буду. Мешаешь!

— Валяй! — сказал Дынников, но приказа своего не отменил и в губернию не ответил на запрос, почему он держит в бездействии шестьдесят конников и их заслуженного командира, а Шидловский остается непойманным и не наказанным судом революционного трибунала.

И Дынников и начосоч крепко надеялись на своего человека, засланного к Шидловскому еще зимой и, по слухам вошедшего к нему в доверие. Человек этот был не местный, надежный партиец, и если он пока не подавал о себе вестей, то это значило, что срок еще не приспел. Снаряжая его в путь, Дынников специально наставлял, чтобы он не лез в огонь раньше нужного, а сидел тихо, разведывая досконально, где и у кого имеет Шидловский хлеб и помощь и постарался бы по возможности сохранить в целости свою безвременно седую голову.

Лихой командир конников всего этого не знал и думал о Дынникове как о трусе и мямле, разводящем турусы на колесах, тогда как революция требует решительных и беспощадных действии. Почти ежевечерне он считал своим долгом без стука захаживать в кабинет цепляя при этом за косяк лакированными ножнами, ногой придвигал табурет, садился напротив стола и, картинно держа руку на кинжале в серебряном окладе, спрашивал:

— Сидишь? Пишешь?

— Пишу, — отвечал Дынников миролюбиво.

— Стихи пишешь?

— Сводку.



— А мои люди живот себе растят!

Дальше