Валентин Петрович Катаев Демьян рассказывает
[битая ссылка] [email protected]Вижу его всегда, как бы сквозь строчки Маяковского: «Это кит – говорят. Возможно и так. Вроде рыбьего Бедного – обхвата в три. Только у Демьяна усы наружу, а у кита внутри».
Вот он сидит – красный с мороза – массивный, тепло одетый, опираясь на палку, в высоких белых бурках, обшитых коричневой кожей, – посреди редакционной комнаты в журнале "Крокодил", окруженный веселой крокодильской братией – художниками, фельетонистами, поэтами… На нем кожаная фуражка, – но не черная, комиссарская, а желтая, как у пожилого железнодорожного машиниста; во рту громадный мундштук с толстой папиросой, обволакивающей приятным дымком рыжеватые, жесткие, коротко подстриженные усы, – растущие, действительно, снаружи, а не внутри, – и неопределенно очерченный простонародный, крестьянский, рот со слабо окрашенными губами; и рыжеватые ресницы внимательно, настороженно прищуренных, хотя и улыбающихся, но в то же время – холодных, я бы даже сказал, сановных глаз, а на висках веером сухие мужицкие морщинки.
Хорошо помню Демьяна в большом кабинете его кремлевской квартиры в так называемом белом коридоре Александровского дворца. При входе в белый коридор за столиком сидит дежурный, и сквозь стеклянные рамки внутреннего перехода, похожего на зимний сад, повисший над пустынной кремлевской улицей, виднеется фигура часового в длинной кавалерийской шинели с красными нагрудными клапанами – "разговорами" – и суконном буденновском шлеме, что делало его похожим на некоего древнерусского молодого витязя.
Древнерусский стиль отчасти присутствовал также и в самом кабинете Демьяна, где на громадном, поистине министерском письменном столе сразу же бросался в глаза колоссальный письменный прибор литого серебра в русском былинном стиле, – бородатые васнецовские богатыри в шишаках и боевых рукавицах, избушка на курьих ножках, косматые медведи, нож для разрезания в виде меча-кладенца, а вместо пепельницы – полуведерная братина; хрустальные чернильницы. Весь прибор пуда на полтора; должно быть, реквизирован у какого-нибудь московского купца – миллионщика.
Все это – и в первую очередь массивная фигура самого поэта – весьма подходило к царь-колоколу, к царь-пушке, трофейным французским орудиям двенадцатого года у желтой стены арсенала, а также к еще сохранившейся в то время надписи золотыми славянскими буквами на стеклах входных дверей гостиницы "Националы") – "Первый дом Совѣтовъ" – еще через ять.
В просторном халате Демьян каждое утро брил свою яйцевидную голову с валиками жирка на затылке, аккуратно расставив бритвенный прибор на необъятном своем письменном столе среди свежих, только что полученных советских газет, уже во многих местах помеченных его красно-синим богатырским карандашом, а также номера немецкой "Берлинер Тагеблатт", специально выписывавшейся им для того, чтобы быть в курсе буржуазной западной информации и пропаганды. Демьян хорошо владел немецким языком, но нередко в раздражении называл эту газету несколько по-русски – "Берлинер Тагебляд…"
Он научился виртуозно брить свою голову, почти не заглядывая в зеркальце, и каждый раз я боялся, что он в пылу беседы отхватит себе кончик толстого уха, прижатого к голове, как вареник, – чего, однако, никогда не случалось, даже когда он брился в своем персональном салон-вагоне на полном ходу скорого поезда.
Бреясь, он любил рассказывать разные истории.
…Когда Правительство переехало из Петрограда в Москву, то мы сначала разместились в гостинице "Националь", а уж потом нас перевели в Кремль. Как видите, квартира хотя и большая, но комнаты неуютные, казенные, стены, – обратите внимание, – толстые, прямо-таки крепостные, окошки маленькие, потолки сводчатые, как в погребе; по все это было бы зло не столь большой руки, когда бы не печи. В те времена первых лет революции во всем Кремле не было ни одной исправной печи. Да и дров не хватало. Буквально-таки замерзали от холода. Хоть железные буржуйки ставь и выводи трубы наружу через дворцовые окошки. Не только я, маленький человек, мерз и принужден был работать в шубе и валенках, но все народные комиссары тоже мерзли, в том числе, конечно, и сам Ленин. И я помалкивал, не жаловался, Это продолжалось до тех пор, пока в один прекрасный день комендант Кремля не соизволил приступить к генеральному ремонту всех кремлевских печей. Доходит очередь до белого коридора, до нашей, стало быть, квартиры. Являются печники – подмосковные мужички.
– Здрасте.
– Здрасте.
– Где у вас тут неисправная печь?
– Да почти все печи неисправные.
– Это худо, – говорят печники.
– Да уж куда хуже, – говорю.
– На вас одна надежда. Орудуйте.
Тут мои мужички-печники повздыхали, поохали, стали, шаркая валенками, ходить по комнатам от печки к печке, стуча заслонками, открывая вьюшки, дуя в отдушники, – и все время скребли под шапками затылки, горестно переглядывались и бормотали:
– Одно названье что дворец, а печи в нем совсем никуда, никакой тяги, а разве без тяги печь себя оправдает, будь она хоть трижды кафельная? Только зря советскими народными дровишками будете отапливать божье небо, а грубки ваши так никогда и не нагреются, товарищ народный комиссар.
– Я не комиссар.
– Ну это ваше дело. Для кого как, а для нас вы комиссар, поскольку у вас квартира в кремлевских палатах.
– Ну так как же, товарищи мужички, сможете привести в порядок печи, или так и придется нам всей семьей замерзать?
– Почему не сможем? – отвечают мужички. – Если возьмемся, то сможем.
– А возьметесь? – Почему же не взяться. Взяться можно. Только работы больно много; весь дымоход надо по кирпичику разобрать, а потом опять по кирпичику же собрать и еще неизвестно, как получится: дело темное…
– Так что же нам, замерзать?
– Это как ваша воля, на то вы и народные комиссары.
Как видите, положение безвыходное. Что тут будешь делать? Однако мои печники не на того напали. Я сам мужичок не промах; не лыком шит. Меня на кривой не объедешь.
– Вот что, мужички, – говорю, – хотя я и уверен, что вы все люди положительные, не пьющие, тем более что и пить нечего, так как торговля вином строжайше запрещена, а за самогон сажают, – но ввиду такого экстренного случая могу вам поставить небольшой магарыч, – по чайному граненому стакану самого что ни на есть чистого аптекарского спирта в девяносто шесть градусов на брата. И, конечно, по краюшке черного, солдатского хлебца с солью, – не взыщите – больше у самого нету. Ну как: идет, мужички?
– А не обманешь? Ты ведь, народу известно, человек безбожный. Демьян Бедный – мужик вредный.
– Этого нет, – говорю, – у меня слово олово. Сказано – сделано. Вера Руфовна! – кричу жене в соседнюю комнату. – А не осталось ли у нас в домашней аптечке каких-нибудь капель для бодрости, чтобы товарищи печники не слишком тянули с ремонтом печей?
Ну, понятное дело, у Веры Руфовны нашлась надлежащая склянка с девяностошестиградусным медицинским ректификатом для различных лечебных целей, и я сказал:
– Вот что, мужички: по полстакана в виде задатка и по полному граненому в окончательный расчет. Само собой закуска: по сто граммов черныша и по одному соленому огурцу на каждую персону, а больше ничего у нас в хозяйстве нет, хоть обыскивайте. Идет?
– Идеть! – сказали хором печники, хлопнули по полстакана – даже не поморщились, – крякнули, закусили, поскидали верхнюю одежу, оставили только рукавицы, да так навалились, что только по всем комнатам дым коромыслом. Не успел я и полбасни начерно набросать, как – пожалуйте! – уже все готово: затопили мужички печи, красота! В минуту кафли нагрелись, раскалились, в квартире рай, хоть в одних подштанниках босиком ходи. Хлопнули тут мои спасители – золотые руки по граненому, закусили остатками огурцов, попрощались за ручку и пошли дальше по кремлевским квартирам, громко восхваляя на все лады Демьяна Бедного, мужика не только вредного, а, можно сказать, лучшего друга советских мужиков и первого поистине народного поэта в мире.
А я блаженствую в своем кабинете уже без шубы и валенок и занимаюсь своим любимым делом – переставляю в своих бесчисленных библиотечных шкафах и стеллажах книги – и не нарадуюсь.
Надо сказать, Демьян Бедный был величайшим любителем, знатоком и собирателем книг и собрал у себя одну из самых богатых частных библиотек в нашей стране, с которой могла поспорить разве библиотека другого великого книголюба и знатока-любителя, соперника Демьяна Бедного в этой области, эстрадного артиста Николая Павловича Смирнова-Сокольского.
Демьян прошелся вдоль своих шкафов и стеллажей, с нежным самодовольством поглаживая корешки драгоценных экземпляров и вытирая тряпочкой их сафьяновые и марокеновые переплеты.
– Ну-с, – продолжал он прерванный рассказ, – сколько времени прошло с тех пор, как удалились печники, не знаю. Я уж о них, признаться, и забыл. Вдруг – телефон. Беру трубку. Знакомый голос.
– Это вы, Демьян? Здравствуйте.
Батюшки, Ленин. И, главное, такой сердитый. Я его голос хорошо изучил. Ну, думаю, будет баня. И никак не пойму – за что? Кажется, ничего такого особенного не совершил, совесть чиста… А все-таки страшно!
– Разве Ленин бывал "страшный"?
– Ого! – воскликнул Демьян. – Бывало, коли что-нибудь сделаешь не так, – лучше не попадайся ему на глаза. Шутить не любил. Глаза делались холодные, неумолимые…
– И вы его так сильно боялись?
– Не я один. Все боялись. Твердо скажу, – не было ни одного человека, который бы не боялся справедливого ленинского гнева. Тут уж пощады не жди.
– Послушайте, Демьян, – слышу в трубке его характерный грассирующий голос, – вы что ж это, дорогой мои, распоряжаетесь в Кремле, как у себя дома? Не забывайте, что Кремль – это символ революции и советской власти. А вы что себе позволяете?
– А что я себе позволяю, Владимир Ильич? – А у самого ноги трясутся.
– А то, дорогой товарищ, что ко мне только что явились печники делать ремонт и требуют водки. – Ленин сделал грозную паузу, и я сразу сообразил, что мои мужички шли, шли по кремлевским квартирам, пока не добрались до квартиры Ильича. Ай-яй-я-й! Демьян изобразил на толстом лукавом лице ужас и схватился за голову руками, как медведь, у которого болят зубы.
– Мамочка моя, мама! Представляете себе? Ну, спасибо моим мужичкам – печникам, подвели Демьяна под монастырь.
– Неужели, Владимир Ильич? – говорю. – Ах, они такие-сякие, немазаные!
– А вы будто и не знали? – воскликнул Владимир Ильич с ядовитой иронией, – скажите пожалуйста, какая казанская сирота. Ты слышишь, Надя, он, оказывается, совсем ничего не подозревал. – И мне опять: – Морочьте кого хотите, только не меня. Я все знаю. Вы им дали по полтора стакана остродефицитного медицинского спирта, и они вам отремонтировали печи быстро и аккуратно. Прямо так и говорят: "Демьян Бедный, дескать, настоящий народный комиссар, ему для рабочего человека ничего не жалко". А мы с Надеждой Константиновной люди не пьющие, дома спиртного не держим, как некоторые народные баснописцы, и вот, изволите видеть, печники у нас не хотят работать. Что ж нам, из-за вас замерзать прикажете? Кстати, Демьян, – тут голос Ленина стал металлическим, – откуда у вас спирт? Вы разве не знаете, что у нас продажа алкоголя категорически запрещена, а за неподчинение закону знаете, что полагается? Вы не рассчитывайте, что с вами советская власть будет нянчиться!
– Помилуйте, Владимир Ильич, спирт у меня по рецепту из аптеки, специально для растирания…
– А вот я вам пропишу такое растирание, что не поздоровится. Стыдитесь! А еще народный поэт! Да, дорогой товарищ Демьян, серьезно прошу: вы у меня народ не спаивайте, не портите, а то смотрите, ответите перед своей партийной организацией. И чтобы этого больше не повторялось.
– Не повторится, Владимир Ильич.
– Ловлю вас на слове. – И Ленин вдруг, неопределенно хмыкнул – гм, гм… – со звоном положил трубку.
– Ух, пронесло! А то бы, знаете… – И Демьян крепко зажмурившись, покрутил головой, как провинившийся кот. – Мое счастье, что Владимиру Ильичу было в высшей степени свойственно чувство юмора. Он вообще ценил в людях юмор и считал его отличным средством массовой пропаганды. Например, помню такой случай…
Но в это время позвонили из "Правды" и, попрощавшись со мной, Демьян надел совершенно не шедшее к его большому лицу маленькое, почти дамское пенсне и сел за свой богатырский стол писать стихи в завтрашний номер газеты.
"Такой случай" стал мне известен значительно позже, уже в салон-вагоне Демьяна, во время нашей с ним поездки в колхоз его имени, поводом к чему послужила маленькая стычка между нами из-за того, что я по застенчивости отказался выступить на митинге в колхозе, и Демьян долго меня за это журил, убеждая, что каждый советский писатель обязан быть хорошим оратором и выступать на собраниях перед народом, "а то из вас ничего не получится".
– От нас, партийных работников, Ленин всегда требовал, чтобы мы в обязательном порядке, не реже одного раза в неделю, выступали перед рабочими на заводах и фабриках, не делая ни для кого исключения, и первый показывал нам пример этого, а при особо острой политической обстановке и чаще.
Во время гражданской войны и блокады, когда республика была, как тогда говорили, "в огненном кольце", когда судьба советской власти висела на волоске, выступать перед рабочими приходилось чуть ли не каждый день. Этим делом ведал МК, рассылая нас по путевкам на разные заводы, и о невыполнении этой партийной нагрузки, приравненной к боевому приказу, не могло быть и речи: выступали все, от рядового работника ЦК до председателя Совнаркома Ленина включительно.
Демьян строго посмотрел на меня и поднес к моему носу толстый палец с пожелтевшим от табака ногтем.
– А вы говорите, что не умеете выступать, стесняетесь и прочее. Позор! Так из вас никогда настоящего писателя-большевика не выйдет. А я еще хотел рекомендовать вас в "Правду", слава богу, не сделал этой глупости. Писать и выступать публично на митинге, одно другому не только не мешает, но даже помогает. Впрочем, поступайте, как хотите. Что же касается нас, старых большевиков, то мы, в те горячие денечки, все, как один, бывало, с утра до вечера разъезжали по заводам и, сколько хватало сил, агитировали за молодую советскую власть, вселяя в народ уверенность в окончательной победе. Автомобилей тогда у нас было совсем мало, так что частенько одна машина обслуживала по три, по четыре оратора и развозила их по рабочим аудиториям в разные концы нашей обширной матушки Москвы, а потом собирала и везла дальше, на следующий митинг.
Помню, однажды был большой митинг у железнодорожников, на Садовой, недалеко от Курского вокзала, в клубе имени Кухмистерова. Вы, наверное, хорошо знаете этот клуб, не раз бывали, когда работали в "Гудке", – такой узкий и длинный, как коридор, неуютный какой-то, вечно пыльный, плохо освещенный… А в тот памятный день он показался мне совсем унылым. Однако народа полным-полно: машинисты, кочегары, кондуктора, весовщики, стрелочники, смазчики, – все какие-то черные, промасленные мазутом, молчаливые, угрюмые, небритые, голодные, с лицами, покрытыми каменноугольной пылью, копотью, злые как черти. Известное дело – голод не тетка… Ждут Ленина… А Ленин не едет. Видимо, задержался где-то на другом предприятии или с автомобилем авария. Вот мне и говорят: "Пока что начинайте вы, а там, глядишь, и Владимир Ильич подъедет. Расшевелите аудиторию". Заглянул я из-за кулис в зал и совсем приуныл: вижу, что такую аудиторию трудновато будет расшевелить, ещё, чего доброго, совсем с эстрады сгонят, освищут. Однако делать нечего. Председатель за столом, покрытым старым красным кумачом, постучал по графину с желтой водой и объявляет меня. Выхожу с независимым видом на эстраду. Молчат. "Здравствуйте, говорю, товарищи железнодорожники, боевой отряд российского пролетариата". Молчат. Хоть бы кто-нибудь для смеха похлопал. Ну-ну, думаю. В чем дело? Может быть, меня не узнали? "Перед вами, говорю, Демьян Бедный, мужик вредный". – "Знаем, слышали! – среди общей тишины раздается сварливый голос из сумрачного зала. – Ты, брат, ближе к делу. Чем баснями нас кормить, скажи лучше, когда жизнь полегчает? До точки народ дошел, сил больше никаких нету!.." А другой перебивает: Нам Ленина обещали, а не тебя, Демьян. Мы Ильича пришли слушать. Пусть нам сам Ильич объяснит положение и откровенно скажет, на что нам надеяться!" – "Верно, – зашумели другие, – пусть Ленин выступает". – "Товарищи, – кричу, покрывая шум, – Ленин в данный момент выступает по путевке МК у Гужона и как только кончит и ответит на все вопросы гужоновцев, то незамедлительно приедет сюда. Так что не шумите и дожидайтесь, имейте терпенье. Товарищу Ленину трудно всюду поспеть. Надо и ему посочувствовать: думаете, ему легко приходится? Нам всем с вами не легко, а ему в десять раз труднее. Такой государственный воз тащить! Небось все шишки в первую очередь на него валятся, одна за другой, только успевай поворачивайся. Однако же наш Ильич, не в укор вам всем будь сказано, не жалуется, не шумит, не унывает, разве только изредка маленечко кряхтит про себя…"
Смотрю в зал, – мои железнодорожники как будто слегка успокоились: значит, заинтересовались, слушают со вниманием, не перебивают. Тут я решил окончательно взять их в плен, как и полагается опытному оратору-массовику. Здесь, говорю, кто-то из вас задал мне вопрос: когда, мол, наша жизнь полегчает? Я и сам недавно этот же вопрос задал товарищу Ленину. Встретился с ним возле царь-пушки по дороге в столовку и спрашиваю: "Владимир Ильич, скажите, когда наша жизнь полегчает?" А он в ответ: "Я сам только что хотел вас спросить: вы не знаете, товарищ Демьян Бедный, когда наша жизнь полегчает?" Посмотрели мы друг на друга и рассмеялись. "Нет, Демьян, – говорит Ленин, – кроме шуток, положение наше хуже худого: только что побили Деникина – Врангель выскочил; побили Врангеля – разруха выскочила; кое-как начали справляться с разрухой на железной дороге, глядь – прорыв на топливном фронте; с топливом мало-мало справились – с продовольствием крах, отчаяннейший голод… Это, знаете, Демьян, – говорит Ленин, – напоминает журавля из сказки: хвост вытащил – клюв увяз, клюв вытащил – хвост увяз…" В зале послышались смешки.