Я настаивал, чтобы Беллино сдержал свое слово, но, ответив мне, что Марина имеет мне что сказать, и что у нас еще будет время завтра побыть вместе, он меня покинул. Я остался наедине с Мариной, которая весело закрыла мою дверь. Эта девица, более сформировавшаяся, чем Сесили, хотя и моложе ее, сочла себя обязанной убедить меня, что достойна предпочтения перед своей сестрой. Я этому легко поверил, судя по огню ее глаз. Опасаясь, остаться в небрежении мужчиной, который мог быть утомлен предыдущей ночью, она развернула передо мной все свои затаенные любовные идеи; она мне рассказала в деталях обо всем, что она умеет, она развернула передо мной все свои доктрины, она обстоятельно изложила все обстоятельства, которые позволят ей стать великой повелительницей в таинствах любви, мысли, которые доставляют ей радость, и способы, которые она использует, чтобы их испытать. Я, наконец, заметил, что она опасается того, что, увидев, что она уже не девственница, я ее в этом буду упрекать. Ее беспокойство мне понравилось, и я развлекся, убеждая ее в том, что требование невинности девушек кажется мне ребячеством, потому что в большинстве случаев оно сводится лишь к наличию некоторых природных признаков. Я высмеял тех, кто затевает по этому поводу ссору.
Я увидел, что моя наука ей нравится, и она доверчиво пришла в мои объятия. Она показала себя во всех отношениях выше своей сестры и торжествовала, когда я ей об этом сказал; но когда она возымела претензию меня насытить, уверяя, что проведет со мной всю ночь без сна, я ей это отсоветовал, указав, что мы на этом потеряем, потому что нежная передышка сна сообразна природе; она согласилась, что пробуждение добавит силы ее огню.
Достаточно насладившись и хорошо выспавшись, мы возобновили праздник утром, и Марина удалилась весьма довольная, когда увидела три дублона, которые в душевной радости понесла своей матери, неутолимой в принятии все более возрастающих обязательств божественного провидения.
Я вышел и отправился получить деньги у Бучетти, не зная, что может приключиться в путешествии в Болонью. Я наслаждался жизнью, но слишком много тратил. Мне оставалась еще Беллино, которая, оказавшись девицей, не должна была счесть меня менее щедрым, чем ее сестры. Вопрос прояснится этим днем, и я должен был окончательно в этом убедиться.
Те, кто утверждает, что жизнь — это последовательность несчастий, хотели бы сказать тем самым, что сама жизнь — это несчастье. Если жизнь — несчастье, то смерть — счастье. Эти люди не писали бы такого, имея доброе здоровье, кошелек, полный золота и удовлетворение в душе, заимев в свои объятия Сесили, Марин и будучи уверены, что в дальнейшем получат и прочих. Такова порода пессимистов, (извини, мой дорогой французский язык), которые могут существовать лишь в окружении нищих философов и лукавых или желчных теологов. Если удовольствия существуют, и если испытывать их возможно только при жизни, жизнь — это счастье. Существуют, впрочем, и горести, и я должен это знать. Но само существование горестей доказывает, что радостей гораздо больше. Я получаю бесконечное наслаждение, когда, находясь в темной комнате, наблюдаю через окно светлые горизонты.
В час ужина я отправился к дону Сансио, которого нашел в одиночестве и очень прилично устроенным: накрытый стол, серебряные приборы, прислуга в ливреях. Беллино, из каприза или кокетства, пришел одетым в женское платье, в сопровождении своих прелестных, однако уступающих ему, сестер, и в этот момент настолько уверил меня в своем женском естестве, что я готов был поставить на это свою жизнь против паоло. Невозможно было выглядеть более красивой девицей.
— Можете ли вы допустить, — говорю я дону Сансио, — что Беллино не девица?
— Девица, или юноша, какая разница! Я считаю его очень красивым кастратом; и я видал других, таких же красивых, как он.
— Но вы в этом уверены?
— Ах ты, господи! Мне и не нужно быть уверенным.
Я отдал должное мудрости испанца, которой сам был лишен, и не ответил ему ни словом; но за столом не мог оторвать глаз от этого создания, которое моя порочная натура склоняла любить и полагать существом того пола, который мне нужен.
Ужин дона Сансио был превосходен и, как и следовало ожидать, лучше моего, поскольку иначе он счел бы себя опозоренным. Подали белые трюфели, ракушки разного вида, лучшую рыбу Адриатики, не пенистое шампанское, Peralta, Xérès, и Pedro Ximénès[2]. После ужина Беллино спела, заставив потерять последний разум, что еще оставался у нас после превосходных вин. Ее жесты, движения глаз, ее походка, осанка, ее вид, физиономия, ее голос, и к тому же мой инстинкт, который, по моему разумению, не мог позволить мне ощутить их силу, если бы это был кастрат, — все, все утверждало меня в моем мнении. Я должен был, однако, быть уверен в свидетельстве моих глаз.
От души поблагодарив благородного кастильца, мы пожелали ему доброй ночи и отправились в мою комнату, где Беллино должен был сдержать данное мне слово, либо удостоиться моего презрения и приготовиться к тому, что я уеду на рассвете один.
Я беру его за руку, усаживаю рядом с собой у огня и прошу двух малышек оставить нас одних. Они мгновенно исчезают.
— Дело, — говорю я ему, — будет недолгим, если вы моего пола, а если вы — противоположного, то будет зависеть от вас — провести ли эту ночь со мной. Я дам вам завтра утром сто цехинов, и мы отправимся вместе.
— Вы отправитесь один и вы проявите великодушие, извинив мою слабость, что я не могу сдержать свое слово. Я кастрат, и я не могу заставить себя ни показать вам мой позор, ни подвергнуть себя ужасным последствиям, которые может иметь это разоблачение.
— Их не будет, поскольку, как только я увижу или потрогаю это, я попрошу вас идти спать в вашу комнату, и мы отправимся завтра вполне спокойно, и между нами не возникнет никаких вопросов.
— Нет, это решено: я не могу удовлетворить ваше любопытство.
Эти слова вывели меня из терпения, но я овладел собой и попытался нежно проникнуть рукой туда, где должен был выяснить свою правоту или ошибку; но он своей рукой воспрепятствовал моему намерению.
— Уберите же эту руку, дорогой Беллино.
— Нет, категорически нет, потому что вы в состоянии, которое меня пугает. Я это знаю и никогда не соглашусь на эти ужасы. Я пойду и направлю вам своих сестер.
Я удерживаю его, я делаю вид, что успокоился; но внезапно, застав его врасплох, протягиваю руку в низ его спины, и моя быстрая рука проясняет на этом пути то, что не было прикрыто его руками, то, что он называл своим позором. В этот момент я понял, вопреки его стараниям, что это мужчина. Удивленный, раздосадованный, оскорбленный, испытывая отвращение, я выпустил его. Я увидел, что Беллино действительно мужчина, но мужчина, достойный презрения, как из-за своего уродства, так и из-за того позорного спокойствия, с которым я мгновенно стал его воспринимать; я с очевидностью увидел признаки его бесчувственности.
Мгновение спустя я увидел его сестер, которых я попросил уйти, потому что ощущал потребность во сне. Беллино должен был отправиться со мной, но он больше не интересовал меня. Я закрыл свою дверь и лег, однако был очень недоволен, потому что то, что я увидел, должно было меня разочаровать, но я не чувствовал себя таковым. Но чего же мне, в конце концов, хотелось? Увы! Я думал над этим и не находил ответа.
Утром, хорошо позавтракав, я уехал с ним и с сердцем, истерзанным слезами его сестер и его матери, бормочущей молитвы, с четками в руке, повторяющей «Dio procédera»[3].
Вера в божественное Провидение для большинства тех, кто занят в области, защищенной законами или религией, не является ни абсурдом, ни фикцией, ни следствием лицемерия; она существует, она реальна и, такая, какая она есть, благочестива, поскольку ее истоки превосходны. Каковы бы ни были ее пути, все, что происходит — суть Провидение, и те, кто ему поклоняется, независимо ни от чего, — здравомыслящие люди, хотя и подверженные заблуждению.
Pulchra Laverna Da mihi fallere; da justo, sanctoque videri; Noctem peccatis, et fraudibus objice nubem[4].
Так говорили своей латинской богине римские воры времен Горация, которые, как говорил мне один иезуит, не понимали своего языка, если говорилось justo sanctoque[5]. Среди иезуитов тоже есть невежды, а воры смеются над грамматикой.
Итак, я путешествую с Беллино, который, полагая меня разочарованным, имеет основания надеяться, что я больше не буду любопытствовать относительно него. Но не прошло и четверти часа, как стало очевидно, что он ошибался. Я не мог взглянуть на него, чтобы не почувствовать жар любви. Я сказал ему, что его глаза — это глаза не мужчины, а женщины, мне необходимо было тактично убедиться, что то, что я видел во время своей эскапады, не было огромным клитором.
— Может быть, — говорю я ему, — и я чувствую, что не испытал бы никаких затруднений, простив вам этот, впрочем, всего лишь забавный, недостаток; но если это не клитор, мне необходимо в этом убедиться, что очень легко. Я больше не собираюсь смотреть, я только прошу там потрогать, и будьте уверены, что как только я уверюсь в этом, я стану нежен как голубь, потому что после того, как я распознаю в вас мужчину, мне станет невозможно продолжать вас любить. Это мерзость, к которой я, видит Бог, не имею никакой склонности. Ваш магнетизм и, более того, ваше горло, которое вы являете моим глазам и моим рукам, укрепляют мое убеждение об ошибке, внушая непреодолимое впечатление, которое заставляет меня продолжать считать вас девушкой. Ваше телосложение, ваши ступни, ваши колени, бедра, ягодицы — совершенная копия статуи Анадиомены, которую я видел сотню раз. Если после всего этого вы действительно просто кастрат, разрешите мне считать, что вы, зная о своем совершенном сходстве с девушкой, задумали этот жестокий проект, чтобы влюбить меня, сделать меня безумцем, отказывая мне в доказательстве, которое одно может вернуть мне разум. Превосходный ученый, вы научились в самой проклятой из всех школ способу, как сделать невозможным молодому мужчине излечиться от любовной страсти, овладевшей им, как возбудить ее; но, дорогой Беллино, признайте, что вы используете эту тиранию, только ненавидя персону, на которую направлен этот эффект; и в этом случае я должен буду прибегнуть к единственному, что мне остается — возненавидеть вас, девица вы или юноша. Вы должны будете также почувствовать, что при вашем упорном стремлении помешать мне прояснить то, что я у вас прошу, вы заставляете меня пренебречь вами как кастратом. Значение, которое вы придаете вопросу, — ребяческое и злое. По-человечески и ради души, вы не должны настаивать на этом отказе, который, исходя из всего сказанного, ставит меня перед тяжкой необходимостью усомниться. В этом состоянии моего духа, вы должны, в конце концов, почувствовать, что я должен решиться применить силу, поскольку, если вы мой враг, я должен отнестись к вам как к таковому и отбросить жалость.
По окончании этого рассуждения, слишком жестокого, которое он выслушал, не перебивая, он ответил мне лишь следующими двадцатью словами.
— Заметьте, что вы не мой господин, что я оказался в ваших руках из-за обещания, которое вы мне передали через Сесиль, и что вы будете повинны в убийстве, учинив надо мной насилие. Скажите форейтору остановиться: я сойду и не скажу об этом никому.
После этого короткого ответа он утонул в слезах, которые повергли мою бедную душу поистине в состояние уныния. Я почувствовал себя почти виноватым; говорю «почти», потому что если бы я действительно счел себя таковым, я попросил бы у него прощения. Я не хотел рядиться в свои собственные судьи. Я погрузился в самое угрюмое молчание, имея терпение не произнести более ни слова до середины третьего прогона, который кончался в Синигей, где я хотел ужинать и ночевать. Перед тем, как туда прибыть, следовало достичь определенности. Мне казалось, что есть надежда еще раз обратиться к разуму.
— Мы могли бы, — говорю я ему, — расстаться в Римини добрыми друзьями, и так и было бы, если бы вы испытывали ко мне хоть немного дружеских чувств. С помощью любезности, которая, в конечном итоге, ни к чему не приведет, вы могли бы излечить меня от моей страсти.
— Вы не излечитесь, — ответил мне Беллино со смелостью и тоном, нежность которого меня удивила, — потому что вы влюблены в меня, девица я или юноша, и, найдя меня юношей, вы захотите пойти дальше и мои отказы введут вас в еще большее неистовство. Видя меня твердым и непреклонным, вы сотворите бесчинства, которые вызовут бесполезные слезы.
— Таким образом, вы полагаете продемонстрировать мне свое разумное упорство; но я могу вас опровергнуть. Уступите мне, и вы увидите во мне только доброго и честного друга.
— А я вам говорю, вы впадете в ярость.
— Меня приводят в ярость ваши прелести, воздействие которых, согласитесь, вы не можете не учитывать. Вы не побоялись моей любовной ярости, и хотите, чтобы я поверил, что вы боитесь ее теперь, когда я прошу у вас позволения потрогать вещь, которая вызовет мое отвращение?
— О! Вызвать ваше отвращение! Я уверен в обратном. Вот решение. Если бы я была девушкой, не в моих силах было бы вас не полюбить, и я это знаю. Но, будучи юношей, моим первейшим долгом является не давать ни малейшей уступки тому, что вы хотите, потому что ваша страсть, которая сейчас естественна, тут же превратится в противоестественную. Ваша пылкая натура станет врагом вашего разума, и сам ваш разум согласится стать соучастником вашего заблуждения и станет частью вашей натуры. Это зажигательное разъяснение, которое вы не боитесь мне предложить, и ваше торжественное обещание приведут к тому, что вы сами перестанете владеть собой. Ваше мнение и ваш такт, в поисках того, что найти не могут, хотели бы заместить его тем, что имеют, и между вами и мной произойдет самое отвратительное из того, что возможно между мужчинами. Как вы можете, при своем таком ясном уме, представлять и обманываться, что, найдя меня мужчиной, вы перестанете меня любить? Вы полагаете, что после вашего открытия все, что вы называете моим очарованием и от чего вы, по вашим словам, сделались влюблены, исчезнет? Знайте, что оно, может быть, усилится, и ваше пламя, став грубым, преодолеет все способы, которые ваш влюбленный разум использует, чтобы успокоиться. Вы придете к тому, чтобы насильно превратить меня в женщину, или самому вообразить себя женщиной, вы захотите, чтобы я использовал вас в таком качестве. Ваш разум, введенный в заблуждение вашей страстью, будет множить софизмы без числа. Вы будете говорить, что ваша любовь ко мне, мужчине, более обоснована, чем если бы я был девушкой, потому что источником ее будет самая чистая дружба; и вы не преминете приводить мне примеры подобных сумасбродств. Введенный в заблуждение фальшивыми бриллиантами ваших аргументов, вы уподобитесь бурному потоку, который никакая плотина не сможет удержать, и у меня не хватит слов, чтобы опровергнуть ваши ложные аргументы, и сил, чтобы отразить ваши яростные нападения. Вы придете, наконец, к тому, что доведете меня до смерти, если я буду противостоять проникновению в неприступный замок, дверь в который, созданная мудрой природой, открыта только для выхода. Это будет ужасная профанация, которая возможна только с моего согласия и для которой вы найдете меня готовым скорее умереть, чем ее допустить.
— Ничего этого не случится, — ответил я, немного поколебленный его рассуждениями, — и вы преувеличиваете. Должен, однако, вам заметить, что если все же то, о чем вы наговорили, случится, мне кажется, что будет меньшим злом при ошибке такого рода следовать природе, что может восприниматься философски, скорее как игра случая, и останется без последствий, чем если она будет протекать таким образом, что сделается неизлечимой душевной болезнью, при которой разум станет возвращаться к нам только мимолетно.
Так бедный философ рассуждает, когда беспорядочная страсть сбивает с толку чудесные способности его души. Чтобы хорошо рассуждать, следует не быть ни влюбленным, ни в гневе, потому что эти две страсти уподобляют нас животным; и, к сожалению, мы никогда так не нуждаемся в рассуждении, как когда находимся под воздействием той или другой.
Прибыв в Синигей достаточно мирно глубокой ночью, мы пошли в почтовый трактир. Велев сгрузить наши вещи и отнести их в хорошую комнату, я распорядился об ужине. Поскольку в комнате была только одна кровать, я спросил у Беллино очень спокойным голосом, желает ли он приказать разжечь огонь в другой комнате. Он удивил меня, мягко ответив, что не видит никаких затруднений, чтобы лечь в мою кровать.
Читатель легко представит, в какое удивление поверг меня этот ответ, которого я никак не ожидал, но в котором очень нуждался, чтобы очистить свой разум от того мрака, в который он был погружен. Я увидел, что пьеса близится к развязке, и не смел этому радоваться, поскольку не мог предвидеть, окончится ли она приятно или трагически. В одном я был уверен, — что в кровати он от меня не ускользнет, даже если будет иметь дерзость не захотеть раздеться. Будучи удовлетворенным победой, я решил одержать вторую победу, пощадив его, если обнаружу, что он мужчина, чего я, однако, не ожидал. Встретив в нем девицу, я не сомневался в полной ее снисходительности, потому что это представлялось мне очевидным.
Мы обменивались мимикой за столом, и в этих беседах, в его виде, выражении его глаз, его улыбках он, казалось мне, стал другим. Освободившись, как мне казалось, от тяжкого груза, я поужинал скорее, чем обычно, и мы поднялись из-за стола. Беллино, занеся ночную лампу, запер дверь, разделся и лег. Я сделал то же самое, не произнося ни слова. Итак, мы легли вместе.