Мы отступали, а коричневая нацистская чума все сильнее растекалась по родной Украине. И страшно мне стало за мать, мою жену и доченьку мою, кипели слезы во мне… Как, почему, зачем, чьей злой волей отобрано у меня это простое человеческое счастье? Почему мирный и тихий рай земной был взорван пришедшей с запада нацистской нечистью? Почему Бог допустил такое?
Так, в часы злой и жестокой годины, вспомнил я об отце нашем небесном.
И вырвались у меня слова Кобзаря, стихи которого наизусть знал мой отец и передал мне:
Когда с милой Украины
Кровь врагов постылых
Понесет Днипро, тогда я
Встану из могилы —
Лишь тогда я и достигну
Божьего порога,
Господу спою осанну…
А покуда я не знаю Бога!
Я подумал об этом - закипела в моем горле ненависть, слезы побежали ручьем из глаз моих…И потемнело вдруг небо, озарилось сполохами взрывов, дрогнула земля, загрохотали орудия. И упал я на землю, и набилась в рот земля мне, и волосы мои смешались с землей, и тело было накрыто ею… И лежал я глядя незримыми глазами в темно-синее небо, покуда не склонился надо мною враг.
2. ЗЕМНОЙ АД
Мир, движущийся в неистовой земной круговерти и ледяные глаза человека в сером мундире – это первое, что я увидел, придя в сознание. Смерть холодно глядела на меня из черного зева винтовки, руки сами собою поднялись к высокому вечному небу.
Что было дальше? Брели, подгоняемые нагайками, под внезапно налетевшим дождем, по раскисшему бездорожью к затерянной в безбрежной степи станции, словно жертвенный скот на убой. Перелески с березами и елями смотрели с укоризной.
Вахманы – предатели, ревностно служившие врагам, цинично раздевали нас под струями дождя, оставляя лишь нательные рубашки и кальсоны, избивали прикладами непокорных, выбивали золотые зубы, загоняли в клетушки вагонов.
Набилось - как селедок в бочку. В долгой дороге, лишенные элементарных удобств и медицинской помощи, некоторые из нас погибли от удушья и жажды.
Рядом со мною ехал Зейдельман – профессор – филолог, неизвестно откуда появившийся в этой степи. О себе он ничего не рассказывал. Росту он был невысокого, но физически очень крепок. При знакомстве он мрачно пожал мне руку, словно железными рукавицами сдавил! Ему удалось отстоять свои очки с толстыми стеклами, и он все осматривался. А потом подмигнул, и ловко блеснул серебристой рыбкой ножа, извлеченного откуда-то из рукава. Человек исключительной отваги, он, почти весь путь выковыривал дыру в стене деревянного вагона. Все на него шикали, боясь наказания, но он делал свое дело упорно и методично, и потом мы лишь глядели и не мешали ему. Зейдельману удалось задуманное. На полном ходу он прыгнул под откос, но вахманы тут же заметили, открыли огонь, и он упал у зарослей, недалеко от блестевшей реки. Потом приподнялся, окровавленный, и снова свалился в траву... Его так и бросили умирать, хотя, возможно, ему и удалось выжить – этого мне не ведомо. Дыру забили фанерой, и наш поезд с несчастными пленниками несся в неизвестность…
И привез он нас в такой ад – не дай Бог кому еще испытать!
Это был лагерь смерти, находившийся на Западной Украине. Здесь содержались в заключении русские и поляки, украинцы и белорусы, чехи и евреи, французы и итальянцы…Фабрика смерти включала в себя место, где содержались заключенные для работы, места, в которых складировали вещи уничтоженных людей, а также газовые камеры.
Увиденное и пережитое мною в этом загороженном колючей проволокой страшном месте, сильно пошатнуло мою веру в род человеческий! Ибо где еще можно было так наглядно увидеть, как люди издеваются над людьми, придумывая все более изощренные мучения и казни.
Практически ежедневно грохотали выстрелы. Убитые кусочками свинца из черных трубок смерти люди падали в яму, устремив невидящие глаза в далекое молчаливое небо. Попав в рабочую команду, я был вынужден закапывать трупы погибших в так называемой «долине смерти» … С тех пор промчалась вереница лет, а перед моим взором стоят лица погибших, их глаза, в ушах звенят их страшные крики.
Обреченные на смерть послушно, точно овцы, брели к яме, раздевались наголо по приказу лощеных людей в отутюженной форме. Оркестр узников играл «танго смерти», а затем в дело пускали винтовки и автоматы.
«Танго смерти» обожал комендант лагеря штурмбанфюрер Рихтер. Он купался в крови, его настолько захватила игра в высшего судию, что он еще и развлекался смертью - стрелял в заключенных прямо с балкона своей канцелярии. Причем выбирал тех, кто идут с работы плохо – хромают, явно больные, сломленные непосильным трудом. Для него это был уже отработанный людской материал, доведенный до состояния выжатого лимона, использованный полностью для нужд великого царства – «третьего рейха» новоявленного сатаны. Затем Рихтер передавал автомат своей жене, и она также стреляла с упоением. Их дочь, белокурая девочка лет восьми, хлопала в ладоши, восторженно кричала: «Папа, мама, ещё, ещё!» Ближайший помощник коменданта обожал выдергивать плоскогубцами ногти у своих жертв. Стоит только человеку заболеть, просто споткнуться, показать слабость или немощь – он немедленно уничтожался!
Каждый из офицеров охраны лагеря, словно соревнуясь друг другом, придумывал свои способы убийства людей. Можно утопить человека в реке или заморозить в бочке. Бросить в котел с кипящей водой. Подвесить вниз головой и запороть насмерть плетью…. Один из офицеров - Груббер обожал подбрасывать вверх грудных детей, отобранных у матерей, и стрелял по ним, как по летящей мишени. Дети падали тяжелыми грушами… Груббер при этом цинично отмечал, что если он до завтрака не убьет десятерых узников, то лишится аппетита!
Страшно вспомнить о «бегах смерти»! Их эсэсовцы устраивали для развлечения. Бегущих, напуганных людей травили хищными собаками, подставляли им подножки. Тех, кто спотыкался или падал, на месте убивали.
Был у нас в лагере врач – «собачий фюрер» Кляйн. Его так называли, потому что он содержал целую свору свирепых псов. Он проводил эксперименты - натравливал голодных и злых псов на раздетых донага заключенных, которых звери разрывали – тут же, на глазах! Однажды, когда один узник заболел, Кляйн натравил на него собак, которые его моментально растерзали. «В лагере нет больных, есть только живые и мёртвые», – часто любил повторять нацист.
Мало было просто жить и работать – важно было пройти проверку. Слабых и больных узников тут же перед строем расстреливали, остальных отправляли на работу.
Как-то занемог и я. Стоял, шатаясь, и товарищи, пожалев, спрятали меня, поставив во второй ряд.
Был дождливый сентябрьский день. Низко над горизонтом ползли свинцовые тучи. С деревьев уже падали первые мокрые, пожелтевшие листья.
Я стоял и смотрел в серое небо. Мне вспоминались последние минуты, когда видел своих близких. На удаляющемся перроне стояли мама, Мариэла и маленькая Лаура. Все это как-бы проносилось перед моим взором…
И вдруг мой взгляд встретился с глазами немецкого часового, стоявшего неподалеку на вышке. Я вспомнил, что уже видел этого ефрейтора еще при погрузке пленников на поезд, а потом – в группе солдат охраны, сопровождавших узников на работы. Его кажется называли Гофманом. Он был уже немолод, невысок ростом; запомнился его широкий рот и длинный нос, а также большие поблекшие, будто выцветшие глаза, словно равнодушные ко всему окружающему. В отличие от других фашистов он был более спокоен, сдержан, покрикивал на нас как-то деланно, неохотно, больше для порядка.
Он неподвижно стоял на вышке, сжимая в руках шмайсер. Его глаза внимательно всматривались в мои, по спине у меня проползал холодок, но от его взгляда будто становилось теплее и спокойнее. Мне показалось, что он даже опустил веки глаз, как будто слегка, едва заметно, кивая. Я также почти незаметным движением кивнул ему в ответ, и в это время осмотр закончился, меня благополучно миновали.
На душе у меня как-то стало легко, будто надежда какая-то появилась. С этой внезапно постигшей меня легкостью, я и отправился на работы в ближайший лес, у меня даже и сил прибавилось. А ведь приходилось поднимать и грузить огромные бревна в кузов машины. Я потрогал лоб – он был потным и холодным, в ногах была слабость, но я превозмогал ее, чтобы никто из конвойных не заметил больного. Мне почему- то казалось, что это тот немец на вышке мне помог.
С тех пор мы часто переглядывались с тем длинноносым немолодым немцем. Про себя я называл его Гофманом. Наверное, он действительно носил эту фамилию. Я вспоминал гимназические уроки немецкого и даже прояснил для себя значение фамилии Гофман. Мне кажется, что она образована от немецких слов «hoffen» («надеяться») и «Mann» («человек») и переводится как «человек надежды». Хотя, наверное, возможны и другие объяснения. Почему-то вспомнились уроки музыки в гимназии, и учитель играл нам сонату Эрнста Теодора Амадея Гофмана, немецкого композитора и писателя прошлого века, и уверял нас, что как композитор Гофман куда сильнее!
У нынешнего Гофмана был странный, почти магический взгляд и бездонные глаза, словно зеркало отражавшие целый мир.
Взглянув в его глаза вблизи (а это бывало во время работ, правда, длилось мгновения) я погружался в выцветшее море, и будто видел отражения окружающего мира и разные видения. Стояли какие-то дома, двигались люди, смеялись и плакали, скакали лошади, ездили кареты, играли оркестры - все это переплеталось, озарялось оранжевым и голубым светом.
Несмотря на молчаливую поддержку некоего Гофмана, мое заключение в лагере постепенно приводило меня к отчаянию. Я все больше понимал, что шансов выжить у меня практически нет, надежд, на то, что освободят свои, было тоже немного. Ведь нужно было еще как-то дожить, дотянуть до того времени.
И я начал обдумывать способ побега. Случаи бегства из этой тюрьмы были, но крайне редко они заканчивались удачей. И все же я решил сделать попытку. Моим спутником, товарищем в этом опасном предприятии решился стать Сантьяго Фернандес, испанский антифашист, сражавшийся во французском Сопротивлении. Непонятно каким ветром его занесло именно в этот лагерь, я не так блестяще знал испанский, чтобы углубиться в сложные перипетии его судьбы, а он недостаточно владел русским, чтобы все детально объяснить.
Сантьяго был уже немолодым, долговязым худощавым человеком с обильной сединой в волосах, бывших когда-то черными. Он носил острую бородку и усы, и чем-то напоминал мне Дон Кихота.
Лагерь стоял в глуши, окруженный смешанными лесами.
Последние четыре дня нас с Сантьяго присоединили к команде, направляемой на работы по заготовке леса. Дерево рубили, оно вздрагивало, совсем, как человек, потом стонало, медленно клонясь к земле, а затем рушилось на землю и замирало. Уже мертвое оно очищалось от веток, а огромное туловище с визгом распиливалось на части.
Обработанное дерево грузили в вагоны. Через лес было протянуто железнодорожное полотно, по которому проходил поезд, направлявшийся затем куда-то на восток, в сторону фронта.
Наш с Сантьяго план был прост: забраться в вагон, в который грузили мелкие ветки. Поезд охранялся слабо, и мы рассчитывали проделать это незаметно.
В тот день выглянуло рыжее солнце, которое словно танцевало на ветру, разбрасывая по осенним фиолетовым облакам золотые искры.
Сначала мы озябли на прохладном ветру, но затем интенсивная работа разогрела нас. С самого начала мы старались попасть в ту группу рабочих, которые грузила стволы и ветки в вагоны поезда. Для погрузки веток сегодня использовался товарный вагон, и, спустя время, он был почти полностью забит содержимым.
Обычно старший из охраны давал знак машинисту об отправке и для этого он проходил вперед, вдоль железнодорожного пути. Так было и в этот раз. Еще за работой следили двое немцев с автоматами, один из которых, рыжеватый, с небольшими усами щеточкой, подняв воротник шинели, чтобы защититься от ветра, уселся под деревом и закурил. А вторым был тот самый Гофман, знакомый мне длинноносый пожилой немец, который абсолютно равнодушно наблюдал за работой, то и дело поворачиваясь на месте. Этим мы и воспользовались. Когда он в очередной раз глянул на ту партию, что работала в лесу, его что-то привлекло, он обернулся, сделав несколько шагов к ним, мы с Сантьяго быстро залезли в вагон, и, не обращая внимания на неизбежные царапины, ползком пролезли в заранее подготовленную нишу в углу и уселись в ней, замаскировавшись ветками. Какое-то время поезд еще стоял, слышались голоса, а потом раздались шаги. Мы затаили дыхание. У двери кто-то стоял, внимательно всматриваясь в вагон. Мы съежились в своем тайнике. Желтоватый луч фонарика начал скользить по веткам, они замелькали в наших глазах серебряными полосками.
От света, попавшего в щель между ветками, я зажмурился, а потом открыл глаза. У дверей вагона стоял Гофман. До сих пор не могу понять видел он меня или нет. Но, как бы то ни было, прозвучали голоса команды, дверь закрылась, послышался стук закидываемого запора, и мы оказались в полной темноте. Голоса затихли, и у меня закрался страх: как же мы отсюда выйдем, если вагоны запираются снаружи? Мы могли рассчитывать лишь на окно, закрываемое изнутри, но полностью заложенное ветками.
Громко заревел паровоз, и поезд медленно тронулся, перестукивая колесами на рельсах.
Сантьяго двинул меня локтем, и во тьме я больше угадал, чем увидел его улыбающееся лицо со встопорщенной бородкой и усами в разные стороны: удалось!
«Погоди, дружище», - подумалось мне, - «рано ты радуешься».
Мы расположились поудобнее, вынули заранее припасенные сухари и начали посасывать их, чтобы унять чувство голода. Пахло срубленными ветками, листвой и хвоей.
От напряжения у меня заболела голова. И я старался унять боль, массируя виски.
Прошло достаточно много времени. Ритмично и мерно стучали вагоны, навевая дремоту. А затем пришел и сон. Пришло какое-то чувство равнодушия к тому, что произойдет: как будет, так и будет!
Ехали мы достаточно долго, минули, наверное, целые сутки, когда, очнувшись, мы поняли, что поезд стоит, наверное, на какой-то станции. Слышны были гудки паровозов, далекие возгласы людей. Скорее всего, была ночь, потому что сквозь щель в окне не просачивалось никакого света.
Обсудив ситуацию с Сантьяго, мы решили покинуть вагон, опасаясь, что утром, при разгрузке, нас немедленно обнаружат. Быть может это конечная станция… Мы как могли, уминали ветви, ломали их на мелкие части, стараясь добраться до единственного окошка. Вскоре нам, с большими трудами, уставшим и исцарапанным, удалось это сделать, но тут обнаружилось, что окно забито деревянным щитком. Началось самое трудное – мы пробовали пальцами выковыривать гвозди. Желание спастись из ловушки сделало свое дело: ломая ногти, изрезав пальцы, мы как-то подцепили и вынули два гвоздя, оставался третий, наиболее прочно вбитый, он не поддавался. Мы начали вставлять в образовавшие щели наиболее прочные стволы веток, и, с большими усилиями, взломали щиток. Это мы сделали с таким хрустом, что тут же затаились, испугавшись неизбежной реакции охраны. Но было тихо, видимо, в ночной час нас никто не услышал.
Однако, когда мы выглянули наружу, то определили приближение утра.
Густая темнота еще окутывала окрестности. На нас дохнуло свежим дождевым ветром, принесшим запахи сухих трав. Но сбежать из нашего укрытия мы не успели, ибо зашипев, поезд вдруг тронулся с места. Колеса застучали по стрелкам, состав разгонялся, вагон бросало из стороны в сторону. Замелькали огни, мы миновали станцию… Потянулись серые темные дома, наши родные дома, но пока находящиеся под проклятым немцем.
Набрав темп, состав миновал поселок и вырвался в широкую степь. Прыгать на железнодорожную насыпь в незнакомой местности на такой скорости было опасно. Мы стали ждать благоприятного случая.
Горизонт светлел, и мы опасались того, что бежать придется при свете дня, когда мы неизбежно попадем под прицелы охранников эшелона.