— Ну, ладно. Чего не так, потом достригут! — произносит он, кое-как исполнив обычный обряд пострижения.
Подана мантия, кукуль…
Стоит надеть его — и всё кончено! Мир земной совсем и навсегда закрыт для бывшей великой княгини. За что?.. Она ли виновата, если так изжился, изболелся Василий, что не мог быть отцом? Вина здесь не Соломонии, она уверена в том! И зачем только она так свято хранила долг жены?! Лучше было погубить свою душу, прочь откинуть, растоптать свою чистоту супружескую… Первому встречному кмету, челядинцу отдать её!
Да ведь так и будет с Василием! Не его дитя принесёт ему литвинка. Соломония чует, она уверена в этом.
Стены кельи сразу словно раздвинулись перед нею. Она видит бывшую опочивальню свою. Но на постели другая лежит… И в полутьме, при сиянии лампад неугасимых видит Соломония: к этой новой её заместительнице крадётся кто-то… Не Василий только…
Тот может прямо войти… Нет, другой, молодой, здоровый, пригожий… Да вот, может, этот самый?
И Соломония сухим, воспалённым взором уставилась на Ивана Овчину-Телепнева.
Тот даже поёжился от этого взгляда.
А Даниил уже совсем вплотную подошёл…
— Возьми кукуль сей и возложи на тя, жено, аки подобает по велению святых отец…
И он уж сам готов был возложить вместо вечного савана монашеский кукуль на княгиню.
Но тут безумие окончательно овладело ею.
Сделав движение, словно желая склониться, она сразу вырвалась у державших её и, дико вскрикнув, взметнула кукуль кверху, бросила его на землю, стала топтать ногами, истерично выкликая хриплым, надорванным голосом:
— Сама… на себя? Живой в могилу? Не лягу!.. Слушайте, люди! Христиане, слушайте!.. Слуги князя и мои! Не по воле сан принимаю… Не охотою, но силою, вопреки закону Божескому и человеческому, постригаема. И вот… вот… вот как топчу я кукуль сей… и насильников моих топчу… Вот… вот!..
Вместе с дикими криками пена слетала с побелевших уст у несчастной.
— Что делаешь, безумная! — устремившись к Соломонии, грозно прикрикнул Шигоня, когда увидел, что Даниил, видимо оробев, отступил от исступлённой женщины.
Сильно схвативши за локоть, он пригнул её к земле, словно принуждая поднять брошенный кукуль.
— Нет, не возьму!.. Не хочу… Прочь с ним вместе, диавол, слуга диавола… Плюю на тебя…
И она брызнула ему пеной прямо в лицо.
Шигоня, побагровев от гнева, поднял было свой тяжёлый посох боярский, но вовремя спохватился, заметив, как двинулись вперёд и князь Бельский, и Иван Кубенский, словно решили защитить несчастную от опасного удара.
Быстро оглядевшись, боярин выхватил из-за ближайшей божницы пук лозы вербной, с Недели Ваий здесь оставленный, и, нанося сильные удары по обнажённым рукам и плечам Соломонии, закричал:
— Смирися! Войди в себя, богохульная жено!.. Что ты творишь, подумай?!
Все окаменели на миг.
От неслыханной обиды и срама исступлённая женщина мгновенно пришла в себя.
Поднялась, трепеща мелкой дрожью, до крови стиснула зубами край своей губы, изнемогая не столько от телесной боли, сколько от позора и негодования.
Прежде чем она успела сказать что-нибудь грубому палачу, Шигоня, желая по возможности загладить жестокость необдуманного поступка, угрюмо произнёс:
— Как смеешь ты, жено, противиться воле государя, великого князя нашего? Дерзаешь ли не исполнять приказаний его?
— А ты как смеешь, ты — холоп, бить меня, свою княгиню? — негодующим, твёрдым голосом только и спросила Соломония.
Но от этих простых слов, от величавой осанки, которую безотчётно приняла несчастная, от искажённого скорбью лица её повеяло чем-то таким необычным и грозным, что мороз пробежал у всех по телу.
— Именем великого князя наказую тебя за непокорство, а не своей рукою и волею! — нашёлся ответить надменный боярин и быстро отступил, давая знак продолжать обряд.
Явное замешательство воцарилось вокруг.
— Можно ли так? Не донести ли великому князю? — робко, неуверенно зашептали иные из присутствующих.
— В монастырь али в изгои захотелось? — отвечали им товарищи. — Дома жить надоело?
Смолк ропот. Обряд пошёл своим чередом.
Но Соломония, улучив эту минуту замешательства и тишины, ровно, негромко, с роковым каким-то спокойствием, обведя всех глазами, проговорила:
— Стоите?.. Молчите?.. Рабы лукавые, неверные! Нет ли ножей под полою кафтанов, чтобы тут же и зарезать, как овцу бессловесную, княгиню свою былую «милостивую». Так ведь вы прозывали меня! Я ль не заступалась за вас! От скольких от вас государев гнев отвела, от опалы избавила, милостей добыла… И никто не вступился? Да? Будьте же все вы прокляты!.. Богу в жертву против воли приносите меня… Нет, не Богу… В жертву княжой прихоти! И обрёк вас Господь. Человекоугодники, не слуги вы прямые княжеские… И горе вам! Бог помстит за меня. Вижу гибель вашу!.. Не пурпур и злато — кровь ваша и язвы и лохмотья покроют тела ваши, аки тела слуг нерадивых, выпустивших на волю диавола!.. Жёны ваши и дочери — поруганы, растлены, пострижены насильно, как и я!.. Дети ваши, нерождённые, изгублены в утробах материнских… Не терема высокие — виселицы построются для вас, и вороны чёрные обовьют боярские головы взамен шапок горлатных… Вот моё слово последнее… моё заклятие на вас, на детей ваших! Великое самое преступил князь великий: совесть теперь свою преступил ради стяжания царского. Вас ли пощадит?! Помните же и трепещите, ехидны, змеи-предатели. А ему скажите…
Но тут и Шигоня, и Потата, писец ближний и «печатник» княжой, и Рак, советник его, онемевшие сперва, когда раздалась мерная, зловещая речь княгини, произносимая каким-то необычным, несвойственным ей звонким голосом, — теперь все эти вельможи пришли в себя. Дан был знак. Громко запел клир. Надрывались басы… дисканты краснели от усилий подняться на крайнюю, доступную им высоту… Загудели чтецы… монахи, священники стали подпевать тоже… А среди этого чтенья и напевов и рокота — прорезался зловещий голос Соломонии, сулившей болезни, горе и беды супругу вероломному и всему грядущему роду его. Но голос её стал слабеть… Она зашаталась, сразу опять помертвела… И если бы не поддерживали её снова две монахини, так и рухнула бы, потеряв сознание.
— Что с ней? — спросил Шигоня, видя, как навалилась Соломония на свою соседку-держальницу.
— Сомлела, кажись, боярин.
— Ничего… Тем лучше…
— Вестимо! — отозвался и Даниил. — Господь видит сердца наши, во сне ли, наяву ли мы или в бесчувственном состоянии. Сердце чисто у княгини. Бес вселился в неё и глаголал. А там очнётся-опамятуется — и сама же порадуется чину своему ангельскому…
И обряд пошёл своим чередом, быстро теперь, без помехи. Через несколько минут из кельи уведена была, всё также без памяти, не великая княгиня московская Соломония, а инокиня, старица София, которую готовились везти в Покровский девичий монастырь, что в Суздале.
Глава II
ГОД 7038-й (1530), 25 АВГУСТА
Весёлый, радостный перезвон так и стоит над Москвой златоглавою, словно в Светлое Христово Воскресенье! Не успеют затихнуть колокола в одном месте, как в ином, тем на смену, начинают заливаться другие…
А самый большой, соборный «боец-колокол» без устали так и гудит, словно шмель между пчёлами, пуская свою басовую ноту: дон-дон… дон-дон!
И в его гуденье вплетается малиновый перезвон монастырских, небольших, но серебристых колоколов: динь-диль-динь! Динь-диль-динь! Динь-диль-динь-диль, динь-диль-динь!..
О чём говорят, о чём поют-заливаются колокола, эти спутники жизни людской, христианской?
Отчего толпы московского люду, хоть и не праздник, но запирают лавки, покидают торжища, бросают все дела и работы и бегут, валом валят туда, к Кремлю, из которого подан был первый сигнал к необычайному благовесту?..
Радость великая для Москвы, для всей земли Русской: у государя, великого князя Василия, и молодой княгини Елены, роду Глинских, — сын родился.
— Да сын ли? — спрашивает на бегу немолодой посадский другого из толпы, который тоже спешит к Кремлю, уже на ходу надевая на себя кафтан понаряднее.
— Сын, сын, Кириллыч! Уж так было сказано. Да нешто по звону не слышишь, что сын?.. Ведь вон и старец блаженный, юродивый Христа ради-для, прорицал нашей княгинюшке: «Родится у тебя сын — Тит, широкий ум!..» Конечно! Сын!.. И Тита нынче память аккурат, угодника… Двадцать пятое августа…
— Слава Те, Господи. Не сиротеет земля!..
И оба бегут дальше, а сзади ещё и ещё катятся и набегают народные волны… И все не с горы, а в гору катятся… туда, к высоким теремам кремлёвским.
— Слышь! — орёт один парень другому. — Поторапливай! Столы от князя ставить будут… Место бы получше захватить!..
И все бегут… И женщины, и дети, и старухи… Иные падают от усталости, но опять подымаются и мчатся вперёд.
А из Москвы гонцы скачут… Боярам-наместникам, разным воеводам и тиунам весть подавать, кого следует, светских людей и пастырей духовных, на крестины звать… Радость великая совершилася! Долгожданный наследник дарован великому князю и всей земле. И попутные жители, селяне и горожане, которым, мимо проносясь, развещали желанную весть гонцы, — все от радости обнимались и целовались по-братски; без праздника — пир и праздник снаряжали. Всем близка была радость княжая, долгожданная.
Ведь шутка ли, четыре бесконечных года ждать пришлось.
Царь Василий — совсем угрюмый, словно ночь, тёмен ходил. И подумывать даже стал:
«Неужто права была Соломония: я виной в бесплодии её? Али сбылось её слово — проклятие страшное, какое в злобе она изрекла?! Ведь до чего озлилась баба!..»
Вспомнил он, какую кашу сумела заварить разведённая за бесплодие жена, едва привезли её в монастырь.
Не успел князь обвенчаться с Еленой, как слух повсюду прошёл: тяжела-де разведённая княгиня… И должна родить на скорях. Выходит: не ради бесплодия постриг и сослал её государь, а просто прельщённый молодой литвинкой полонённой.
— Кто слышал о том? — спросил Василий у Шигони, который поспешил известить повелителя о новой клевете вражьей.
— Кто слыхать мог? Сама старица София двум жёнкам знатным толковала про то: Юрьевой жене, когда та приехала навестить по старой дружбе княгиню…
— Юрьева жена? И мне ни слова? Плетьми её, сороку стрекотливую… Нынче же… Будет знать, как языком трепать, а мне и не доводить ничего… А ещё?
— Ещё постельничего твоего Якова жёнке, Аринке Мазуровой, княгиня говорила. Те дома потолковали… От слуг да мамок и говор пошёл.
— Обеих баб подальше убрать… Чтобы не слыхал я о них.
Приказал Василий и сам задумался.
Шигоня стоял и ждал.
— Как полагаешь: правда ли? — спросил Василий.
— Чтобы прямая правда была — не думаю. А только тоже слышал я: в злобе сказывала княгиня: «Хошь от клятого самого, да будет мой сын у князя великого». Чтобы потом чего не было, теперь поразведать бы надо, княже!
— Конечно. Потату пошли… да Рака, Феодорика. Он же и по лекарской части силён. Пусть доведаются. И если супруга моя строптивая в самом деле чадо мне теперь подкинуть сбирается, на срам миру всему да на смуту… так…
— Не тревожься, государь. Не будет того, чего тебе невместно или ненадобно! — многозначительно произнёс боярин, поклонился и вышел.
Поехали княжеские доведчики. В монастыре их уже ждали, словно уведомленные о наряженном следствии.
Дверь в келию старицы Софии оказалась запертой. Мать игуменья, позванная на допрос, и все сёстры согласно показали.
— Мало мы вхожи к старице Софии. Своя челядь у неё и девки свои же. А сказывали, правда, что лежала, болезновала княгиня. И младенчик теперь объявился у ней, и будто Георгием крестили его.
Силой взломали двери посланные, вошли к Соломонии, приказав с места никому не трогаться! Через четверть часа вышли бояре оттуда.
Крики и проклятия постриженной неслись за ними вслед. Но её держали и не пускали из кельи два пристава, приехавшие с Потатой и Раком.
— Ничего нет. Всё — одно злосшивательство хитрое, государю на досаду. А правда, не в своём уме словно старица наша! — сказал Потата игуменье. — Пошли-ка двух сестёр поздоровее. Пусть в постели её подержат, как связана она лежит… Пока припадок пройдёт. Мы ж князю всё донесём, что видели.
Сёстры пошли к несчастной, а княжие посланцы уехали.
В обширном помещении, отведённом постриженной Соломонии, царил беспорядок, словно борьба происходила большая или шарили, искали здесь чего.
Но ребёнка какого-нибудь или следов его нигде не видно, как ни шнырют монашенки.
Говор не смолк, но надвое теперь пошёл.
Одни клялись: был младенец да людьми Василия, князя великого, увезён и загублен. Другие душу в заклад ставили, что и не было ничего, и быть не могло.
Вспомнил всё это теперь Василий, один знавший истину, и вздохнул.
Третий год шёл к концу после второго брака — а всё праздной ходила Елена, новая княгиня великая.
Чего-чего ни делал Василий. И лекаря восточного звал, травами и разными зельями тот пользовал его и рыбий камень пить давал… И к ворожеям, к наговорницам, презрев запрет христианский, ездил и ходил тёмною ночью государь, таясь от людей… Ничего не помогало.
Смотрели княгиню знахари и знахарки много раз — и все говорили:
— Здорова княгиня и плодородна!
— Значит, я виной… За мои грехи старые род мой без потомства останется, пересечься должен? Не хочу я! Не бывать этому!
И странные мысли порою западали в голову полубольному князю, который только и старался, что подобрее выглядеть при красавице — молодой жене.
Нередко с завистью посматривал он на любимца, постельничего своего, на молодого богатыря Ваньку Овчину, князя Телепнева-Оболенского. Кроткий, тихий и незлобивый, хотя и храбрый в бою, Иван не одному князю был близок и мил. Отличала его и молодая великая княгиня. При виде боярина вспыхивало побледнелое, прекрасное личико литвинки, снова огнём загорались её потухшие, усталые, печальные глаза, звенел порою прежде весёлый, детски беззаботный смех, который всегда так пленял Василия, ещё когда он спознавался с девушкой.
Замечал всё это муж. Больно ему было, и ничего не мог сказать. Княгиня держала себя, как и надо быть госпоже с любимым слугой мужниным. Овчина обожал молодую княгиню чисто, по-юношески, даже не скрывая этого. И был с нею так почтителен, как больше требовать нельзя.
И, покачивая седеющей головой, высокий станом, но исхудалый от болезни, согнувшийся, Василий думал про себя:
«Да, пара он ей! Не тебе, старому, чета. Да вот не судил им Бог».
И, по какому-то странному случаю, даже тени ревности не шевелилось в сердце старого, «грозного», как порой прозывали его, великого князя.
Между тем вешние светлые зори сменялись знойными, тёмными, летними ночами. Шли месяцы, годы. Три их ровно прошло. Всё остаётся бездетной Елена. И стала она ездить по разным ключам чудотворным, воду пить… По местам святым, по монастырям, которые славились чудотворными иконами, мощами святых целителей или живыми молитвенниками-схимниками, известными жизнью строгой, святой и непорочной; всюду бывала. И молила там княгиня за себя и за мужа… Просила даровать ей чадо. Вклады богатые делала и поминки давала… Нищих кормила, оделяла… Всё напрасно!..
В этих поездках порой сопровождал её сам Василий, а за недосугом посылал провожатым кого-нибудь из приближённых, чаще всего — кроткого и преданного Овчину; сестра же его была в приближенье у Елены. Искренно расположенная к брату, Елена старалась приласкать и отличить во всём его сестру Аграфену, жену боярина Челяднина.
Однажды государь сказал Елене:
— Что бы ты не съездила к святому Пафнутию? Далеконько, правда… Да ведь и матери ж моей, сказывают, святитель в таком деле помог.
— На край света поеду, лишь бы в угоду тебе, государь! — отозвалась Елена.
Сборы были недолгие. Несмотря на конец сентября, погода стояла чудная. И вскоре по дороге в боровской Пафнутьев монастырь выступил длинный поезд, центром которого являлась колымага Елены.