В сетях интриги. Дилогия 2 стр.

— Ну, что ты там нацарапал… докладывай… А ты, Носушка, не мешай, не вертися под ногами! — цыкнула царица на любимого шута, по кличке Нос, который так и вился у ног державной госпожи, словно преданный пёс.

— Дай нам послушать стихосложение сего хвата! — уговаривала завистливого урода царица. — Не ремствуй чрез меру. Наших милостей и на тебя, и на него хватит!.. На вот…

Тяжёлая груша, брошенная царственной, белой и полной, хотя слишком большой рукой, была совсем по-собачьи, ртом, на лету, подхвачена горбуном-шутом. Чавкая, стал он уплетать сочный плод. Анна обратилась снова к поэту:

— Читай, коли не больно длинно оно у тебя. Уж просим: пощади, помилуй!..

— Сочинение моё много кратче твоих добродетелей и великолепий, всещедрая монархиня!

Отдав ещё пару поклонов, он стал в позу и начал читать с повышенным выражением, громко и нараспев:

Светом Анна — осияна!
Восклицайте все: «Осанна!..»
Императорского сана
Процветай украса, Анна!..
Всякий громко пой осанну!
Уму Анны, её сану…
Солнце, зори — в Анны взоре:
В дружном хоре вскликнем вскоре:
«Минуй, горе, нашу Анну!»
Все… по…

Докончить панегирика ему не пришлось.

Уже при начале второго куплета Анна, незаметно озираясь, грузно налегая на спинку своего кресла, дала знак обоим врачам, и те снова поднесли ей флакон с солями, повторили приём возбуждающих капель… Но это не помогло. С лёгким стоном Анна снова склонилась на руки Бидлоо и Бирону и теперь на несколько мгновений совершенно потеряла сознание.

Гости вскочили с мест в тревоге, с говором… Музыканты на хорах, полагая, что ужин кончился, грянули молодецкий марш.

— Сидите… не вставайте! — прорезал общий гул и говор резкий, властный голос Бирона. — Это пустое… Её величеству лучше… Не тревожьте государыню беспокойством своим!.. Музыку остановить… Молчите там… гей, вы, музыканты!..

Музыка стала не сразу, нестройно затихать… Гости, бледные, напуганные, кто стоял, кто опустился на свои места… Говор смолк… замирали оборванные звуки отдельных инструментов, не успевших сразу остановиться… Наконец все утихло.

И прозвучал слабый, болезненный голос Анны:

— Сидите… прошу, пожалуй… Я на минутку…

Она встала и шепнула врачам:

— Ведите меня скорее!..

Врачи и Бирон почти вынесли из зала Анну, совсем теряющую сознание от нестерпимой боли и сдержанных мук…

Минутная тишина дрогнула. Все смешалось… Блеск и веселие недавнего пиршества сменились смятением и страхом.

Глава II

ВЗДОХИ ЗЕМЛИ

Прошло дней пять после весёлого придворного бала, законченного так тревожно и смутно.

Ранние морозы сменились оттепелью; холодный затяжной дождь сеял, словно из сита, целый день. А к полуночи, подгоняемый резкими порывами ветра, налетающего с запада, с моря, казалось, хотел залить своими струями притихшую, спящую столицу.

Мрак ненастной ночи ещё больше оттенялся редкими, колеблющимися огоньками уличных фонарей, ещё не потушенных ветром кое-где, на более людных улицах и площадях. Рано упавшая ночь не вызвала в окнах весёлых огоньков ни во дворцах, где притихли пиры, ни в бедных домишках, где ставни плотно прикрыты, чтобы холодный ветер меньше врывался в щели окон…

И только тонкие стрелы света изредка пробиваются в эти щели ставен и тонут, словно растворяются, во влажной, холодной тьме.

Крепко прикрыты ставни и двери грязной харчевни Арсентьича, приютившейся в полуподвальном помещении старого дома, недалеко от гавани. Но светлые нити пробиваются и здесь наружу сквозь толщу ставен, а жизнь внутри, ночная, подавленная, нездоровая жизнь кипит там вовсю.

Сам кабатчик, чёрный, поджарый, похожий на большого жука, сидя у выручки за стойкой, зорко поглядывает во все стороны, наблюдая за разнообразной «публикой», наполняющей этот вертеп, полуночлежку, полукабак. Двое-трое подносчиков суетятся, подавая питьё и незатейливую закуску гостям. Столы все заняты, как и скамьи вдоль стен. Кому не хватило места, устроился на пустом бочонке, поставленном торчком. Многие просто расположились на полу. Несколько сальных плошек и свечей, мерцающих в неуклюжих фонарях и самодельных шандалах тусклыми пятнами жёлтого неровного света, озаряли обширное и низкое помещение, перехваченное посредине толстыми деревянными стойками вместо колонн.

Сизые клубы густого табачного дыма из носогреек, набитых крепчайшей махоркой, порою совсем заволакивали пространство, не находя исхода, и медленно подымались к низкому, закоптелому потолку. Тогда только можно было различить, какая разнообразная толпа собралась в притоне в эту холодную, непогодную ночь. Свои и наезжие матросы, портовые рабочие разных племён и типов, маркитантки и гулящие бабёнки, пришлые крестьяне, не попавшие на постоялый двор, нищие всевозможного вида и подонки столицы, воры, мошенники, всякий сброд — имели здесь своих представителей.

Рабочие и пригородные крестьяне, измученные трудовым днём, лежали где попало, по углам, на скамьях и под ними, забывшись крепким сном, и даже грохот, гам, крики, проклятья и пьяные песни остальной компании не могли помешать этому тяжёлому, мёртвому сну измученных людей.

А крики, ссора и брань, порою шум свалки то и дело подымались с разных сторон, где по углам играли в карты, засаленные и затрёпанные до неузнаваемости, или в тавлеи, а то и просто кидали пятак на орла либо на решку.

За одним из крайних столов, поближе к тихому углу, где вповалку спала кучка пригородных мужиков и баб, несколько солдат негромко толковали о чём-то, потягивая водку из приземистых стаканчиков толстого зелёного стекла с тяжёлым дном. Стоило кому-нибудь, хотя бы случайно, приблизиться к этому столу, даже без намерения слушать тихие речи, все они смолкали, словно по команде, и так открыто недружелюбно вперяли взгляды в незваного соседа, что тот спешил отойти подальше.

Да никому и дела не было, о чём толкуют служивые, кроме одного, нищего — инвалида на вид, который сидел поодаль, на уголке большого общего стола, усердно потчевал свою тоже довольно пожилую и безобразную, пьяную уже подругу-нищенку и сам притворялся, что льёт в горло стаканчик за стаканчиком. Но вино проливалось мимо рта, по привязанной седой бороде, за борты изношенного полукафтанья, прямо за пазуху этому мнимому инвалиду. Более внимательный, опытный глаз мог бы разглядеть, что весь инвалид — загримирован; но только очень близкие люди узнали бы в нём кабинет-секретаря Яковлева, наперсника и клеврета Бирона, который нередко сам пускался на разведки, стараясь выведать, что делается в самой толще столичного населения, на его низах, где всегда скопляется самый горючий материал, опасный во дни смут и переворотов.

Другой такой же тайный агент, но уже из партии цесаревны Елисаветы, Жиль, француз, креатура маркиза Шетарди, слонялся по всем углам, приняв вид не то странствующего штукаря-фокусника, не то ландскнехта без дела. И он, как Яковлев, ловил на лету речи, замечал, кто о чём толкует, особенно стараясь незаметно разобрать, о чём идёт дело у кучки угрюмых, уже полупьяных солдат, сидящих поодаль ото всех…

Среди кабака, заняв два стола, выделялась весёлая компания молодых парней, грузчиков, пришедших с барками сюда вниз по Неве из разных концов России.

Пили они много, но юность и молодецкий задор не давали им впасть в опьянение. Усталь только развеялась от этого загула, в который пустились удальцы. У трёх-четырёх из компании очутились в руках домры и балалайки, один лихо погромыхивал в бубен, другой постукивал ножом в полуштоф, заменяя триангль, и этот импровизированный оркестр довольно ладно вторил широкой песне, которую выводили они все своими сильными, молодыми голосами. Из остальной публики тоже не мало мужских и женских голосов поддержали песню, и хор полился стройно, могуче, покрывая разладный гам и шум, наполняющий грязные стены закоптелого, тёмного кабака-притона.

Старинную песню выводили юные голоса. Пели о казацких разбоях на Волге-матушке на вольной реке.

Промеж было Казанью, между Астраханью,
А пониже городка Саратова!

Начал-залился запевала, а хор разом, сильно подхватил и повёл дальше:

Из тоя ли было нагорные сторонушки
Загребали-выплывали пятьдесят лёгких стругов,
Воровски-и-и-их казаков!..
Дожидалися казаки, удалы молодцы,
Губернатора из Астрахани, Репнина,
Князя Данилу Лександровича.
Напускалися казаки на купецки струги,
Отыскали под товарами губернатора,
Посекли-изрубили в части мелкие,
Разбросали по матушке Волге-реке.
А ево ли оспожу да губернаторшу с молодыми с дочерьми,
со боярышнями
Те ли молодцы, казаки воровские, помиловали,
Крепко к сердцу прижимали да приголубливали!
А купцов-хитрецов пограбили,
Насыпали червонцами легки свои струга,
По-о-о-ошли вверх да по Камышевкё-реке-е-е-е!..

Ещё не успел прозвенеть последний затяжной звук песни, выводимый сладким голосом запевалы, ещё, казалось, гудят октавы подголосков, а у столов загнусил ленивый и чёткий говорок ярославца-кабатчика:

— Ну, и што завели, Осподи помилуй!.. Песню какую, воровскую да бунтарскую. Того гляди, дозор мимо пройдёт, заслышит, и мне, и вам несдобровать, гляди!.. Ноне времена-то каковы, ась. Пей да пой, а сам на дыбу оглядывайся. Плюнь, братцы… Затяните што-либо иное, повеселее…

Парни, ещё сами находившиеся под впечатлением заунывно-мятежной песни, ничего не возражали осторожному Арсентьичу. Вмешался Жиль, уже стоящий здесь, словно наготове. Не смущаясь своей ломаной, малопонятной другим русской речью, он затараторил громко и решительно:

— Ньет! Зашем он не поиль эта песня?.. Кароши песни. Такой и у нас, а la belle France, все поиль… Такой.

Не находя русского выражения, он сделал широкий жест рукою.

— Я понимай карактер… Я плоко кавариль, но я понимай!.. Карош…

— Ты чево путаешься, крыса заморская? Прочь поди, немчура, пока цел! — бросил Жилю кабатчик, недовольный вмешательством. — Без тебя мы тута…

— Я ньет немшура, — не унялся Жиль, принимая задорный вид. — Немшура — пфуй!.. Я франсузки сольда… Ваш армэ взял мой на Дансик. Теперь императрис пускай менья на мой belle France… Я лупил ваш Русья… Я всо понимай…

— Француз, — недоверчиво протянул кабатчик, вглядываясь в Жиля. — Твоё счастье. Немцы нам и без тебя во как осточертели!.. Сиди, пей да помалкивай, коли так. А вы, слышь, робя, меня не подводите… Гляди, паря…

— Ладно! — с усмешкой ответил запевала, переглянувшись с остальными. — Иную заведём, братцы. Не молчком же сидеть, вино тянуть. В церкви и то «Глас Херувимский» попы выводят… Валяй, братцы, нашу…

И он взял знакомые аккорды на своей тренькающей балалайке. Домра подхватила, загремел бубен, и грянули первые, задорные звуки, первые, мало кому не известные строфы:

Собиралися Усы на царёв на кабак…

Десятки голосов поддержали первое вступление хора и зарокотали дальше:

А садились молодцы во единый круг…

— Тово чище!.. Овсе разбойничью запевку завели! — махнув рукою, забормотал Арсентьич. — Окаянные… Праокаянные… Н-ну, народ!..

Бормоча, хмурясь, но довольный в душе, он отошёл к стойке, уселся на своё место и, пригорюнясь, стал слушать любимую песню, выводимую стройно и сильно десятками голосов:

Большой ли Усище — он всем атаман,
Гришко ли, Мурлышко ли, дворянский сын!

В этот самый миг откуда-то из угла выскочил полуголый, истерзанный пропойца и хрипло запричитал:

— Я сам дворянский сын, высокого роду… Не то што вы, голь кабацкая… Смерды вонючие! Да, разорили, сожрали меня немцы проклятые, бироновцы. Да крючки приказные… душегуб…

Он не договорил.

— Молчи… не мешай!.. Слышь, круговой, цыц!.. Нишкн-ни… Не то.

Чей-то увесистый кулак взметнулся перед самым носом «дворянина», и тот, съёжившись, нырнул в свой прежний угол, упал на лавку и хрипло стал подтягивать «воровской» песне. А та лилась и лилась громко и широко, овладевая общим вниманием.

Гришка сам говорит, сам усом шевелит:
«А братцы Усы, удалые молодцы!..
А нуте-тко, Усы, за свои за промыслы,
А точите вы ножи да по три четверти!
Изготовьте вы бердыши и рогатины.
Да собирайтеся все на прогалины.
Эх, знаю я боярина: богат добре,
Двор в далёкой стороне, на высокой горе.
Хлеба сам не пашет, нашу рожь продаёт,
С хрестьян деньги дерёт, в кубышку кладёт,
Казну царску грабит-крадёт!»
Пришли они, Усы, ко боярскому двору,
Повлезали на забор, пометалися на двор.
А Гришка Мурлышка, дворянский сын,
Сел в избе да под окном!..
Ен сам говорит, сам усом шевелит:
«Ну-тко ты, боярин, поворачивайся!
Берись, братцы Усы, за свои промыслы.
Гей, ну-тко, Афанас, доведи ево до нас!..
Ай, ну-тко, Агафон, клади спиной на огонь!»

Гулливо, насмешливо льётся песня, полная жестокой забавы и глумления. И вдруг закончилась широким, весёлым завершением:

Не мог боярин в огню стерпеть,
Побежал, пузатый, во большой амбар,
Вынимал он с деньгами кубышечку…

Слушатели, взвинченные напевом и словами, насторожились, ожидая услышать приятный для них конец, но этого им не удалось.

Сильный стук прикладами потряс снаружи входную дверь, грубые голоса, такие же отрывистые и властно звучащие, как удары прикладом по дереву, покрыли недопетую песню:

— Гей!.. Отворяй… Живее, ну, ты, собака!.. Кто там жив человек в кабаке сидит!..

— Ахти, дозор! — всколыхнулся Арсентьич, словно разбуженный ото сна. — Напели, идолы… Буде горлопанить! — прикрикнул он в сторону парней, и без того умолкнувших. И пошёл к дверям, громко спросил, словно не узнав пришедших:

— Хто там!.. Чево двери ломите… Не пускаю я по ночи неведомо ково… Слышь!.. Ково Бог несёт…

— Вот я те спрошу, как войду! — сердито отозвался один властный голос, должно быть, старшего дозорного. — Гляди, своих не узнаешь!.. На холоду, на дождю дозор держишь… Я тебе, собаке… Отпирай…

Ещё более тяжёлые удары посыпались на дверь. Но Арсентьич уже поспешил снять запоры и широко её распахнуть, с поклонами встречая входящих по скользким ступенькам четырёх драгун со старшим во главе.

Назад Дальше