Век хирургов

[битая ссылка] [email protected]

Предисловие

Познакомившись с некоторыми записями и документами, я обнаружил, что девизом, которому подчинены все нижеследующие главы, руководствовался мой почти забытый, с неудовольствием упоминаемый в собственной семье дед, отец моей матери, Генри Стивен Хартман. Те слова были не раз подчеркнуты его рукой, будто тем самым он хотел обратить чужое внимание на то, какое огромное значение им придавал.

Генри Стивен Хартман происходил из эмигрировавшей в Америку немецкой семьи учителей, главе которой, Карлу Вильгельму Хартману, в те тяжелые времена, когда колонисты только начинали осваивать Новую Англию, приходилось не только учительствовать, но и выполнять функции врача.

По всей вероятности, на протяжении всего того времени, когда Карлу Вильгельму поневоле приходилось заведовать «медицинской практикой», его не покидало чувство неловкости, ведь медицина была далека от его основной профессии. Во всяком случае своего сына Уильяма он отослал учиться к бродячему «врачу»-шотландцу, который был вынужден покинуть родные места из-за пьянства, но тем не менее «на трезвую голову» пользовался славой умелого врачевателя, прежде всего грыж и свищей прямой кишки. К изучению науки грыжесечения и устранения свищей сын относился с большим прилежанием. Его бродяжие медицинские опыты состояли в путешествиях из Нью-Йорка, а время от времени из Бостона, через многочисленные американские штаты, которые он исколесил на запряженной единственной лошадью повозке. В отдаленных районах страны он стал одним из самых популярных специалистов в области врачевания свищей, на чем даже сумел сколотить немалое состояние.

Уильям Хартман, будучи уже немолодым человеком, женился на женщине, переселенке из Франции, тридцатью годами моложе него. Как можно заключить из его записок, она была невероятно начитанна, занималась изучением истории и сочинением стихов. Уже в возрасте шестидесяти четырех лет, в 1826 году, Уильям становится отцом близнецов. Один из братьев получает имя Ричард, второй – Генри Стивен. Отец настаивал на том, что оба должны стать настоящими, академически образованными хирургами. Между тем система медицинского образования в Соединенных Штатах к тому времени была развита настолько, что оба брата в Гарварде получили высшее медицинское образование, которое им предстояло завершить научной стажировкой в Европе. Как явствует из записок, душевные качества и склад характера Уильяма Хартмана в разной степени проявились в его сыновьях. В конечном итоге Ричард унаследовал от него деловую хватку и некоторую меркантильность, а потому еще до начала учебы покинул отца и брата. Пять лет спустя Ричард возвратился назад, успев заработать две сотни тысяч долларов. Как ему удалось их добыть, так и осталось невыясненным. Также неясно, каким способом он позже преумножил это свое состояние. Но все же известно, что Ричард, скончавшийся, когда ему было уже за семьдесят, так и не женившийся и не оставивший после себя детей, завещал большую часть своего имущества брату, которого очень любил, видя в нем лучшую часть себя самого. Так Генри Стивен в конце концов обрел статус, позволивший ему распоряжаться своей жизнью в соответствии со своими интересами.

Жизненные перспективы Генри Стивена Хартмана приобрели отчетливые очертания в тот самый день, когда, находясь в Бостоне, он узнал об открытии наркоза. Ввиду его склонности к хирургии это открытие пробудило в нем интерес к ее истории, любовь к которой еще до того была привита его матерью. Убежденный в революционном значении открытия наркоза для развития хирургии, он направился в Европу, чтобы собственными глазами увидеть победное шествие американского изобретения. Эмпирический опыт, полученный в той поездке, укрепил его веру в то, что бурное развитие этой области медицины не за горами. Крепче стало и его желание стать свидетелем ее прогресса – как он стал свидетелем первой операции под наркозом. Унаследованные от отца любопытство и жажда путешествий сделали за него остальное.

Не обремененный никакими финансовыми заботами, а позже даже весьма разбогатевший и полностью независимый, с раннего детства привыкший разговаривать на трех языках (английском, немецком и французском), он путешествует по Америке и Германии, Англии и Франции, Италии и Испании, России, Индии, Африке и многим другим странам и континентам нашей планеты. Ему довелось повстречать почти всех хирургов и ученых, чьи имена жирным шрифтом вписаны в вековую историю хирургии благодаря их новаторским идеям, прикоснуться к полкам почти всех библиотек и исходить почти все музеи мира, а также и самому собрать архив работ, которые, взятые в совокупности, складываются в красочную мозаику, изображающую зачаточный этап великой науки, рассказывают о ее героях и жертвах, их успехах и поражениях. В 1922 году, за всю свою необыкновенно долгую и насыщенную жизнь пережив пять операций, Генри Стивен Хартман умирает от сердечного приступа, находясь в Швейцарии. К тому моменту как странствующий историк медицины он пережил столетие хирургии буквально от начала до конца, скопив множество записок о своих приключениях. При этом его манера излагать зачастую выдает в нем на удивление находчивого повествователя.

Генри Стивен Хартман завещал свой личный архив и заметки тому из своих потомков, который однажды, возможно, ощутит такой же глубокий интерес к хирургии в сочетании с неменьшим интересом к ее истории. Через двенадцать лет после его смерти я занялся штудированием книг по медицине, а после обратился к изучению истории. Таким образом я случайно оказался наследником его достояния. Оно и побудило меня самостоятельно объехать страны в пределах и за пределами Европы, ставшие некогда местом, где разворачивались решающие для науки события. Это занятие в конечном итоге привело меня к изучению истории хирургии, которая отнюдь не ограничивается общеизвестными медицинскими фактами. Чтобы восполнить белые пятна в беллетристическом наследстве моего деда, мне пришлось подробнее познакомиться с общей атмосферой того столетия, характерными для него персонажами, образом жизни, бытовыми привычками, частными судьбами, досконально изучить все описания внешности и манеры говорить современников моего деда, им упомянутых. Я сделал попытку понять их и к ним приблизиться в той же степени, в какой, должно быть, был близок к ним сам Генри Стивен Хартман. Поиски достойного обрамления для весьма примечательных заметок моего деда заняли у меня целый год, в течение которого меня терзали подозрения, что рассказчик в моем изложении заслоняет хроникера. В равной степени и по той же причине меня мучила и история с сигарой из главы «Варрен». Собранные для написания этой книги источники, однако, убедили меня, что сведения, содержащиеся на страницах его записок, совершенно достоверны, если мы, конечно, закроем глаза на некоторую ограниченность медицинских и исторических взглядов и суждений, обусловленную эпохой. Так, за год работы из оставленных Генри Стивеном Хартманом беглых очерков родилось это упорядоченное, пропущенное через собственный опыт и тем дополненное повествование.

Долгие сумерки, или Древние времена

История хирургии есть история последнего столетия. Она начинается в 1846 году с открытия наркоза, а вместе с ним и возможности осуществления безболезненных операций. Все, что имело место до того, – лишь кромешная темнота незнания, муки и безрезультатные попытки нащупать во мраке верный путь. «История одного века», напротив, распахивает перед нами самую захватывающую панораму из всех, какие только открывались человечеству.

Бертран Госсе

Варрен

Макдауэл был героем моего детства. Он умер в 1830 году, когда мне было всего четыре года, поэтому мне так и не довелось встретиться с ним. Однако мой отец неоднократно бывал у него в гостях и рассказывал мне о сельском враче из Дэнвилля, по обыкновению совершавшем плановые «обходы» своих пациентов верхом на лошади. Он был человеком, который почти за сорок лет до изобретения анестезии и почти за шестьдесят лет до открытия антисептиков бросил вызов популярным научным воззрениям: в лесах Кентукки он сделал надрез на теле живого человека, и эта операция оказалась успешной. На пороге зарождения хирургии, в мрачные, наполненные болью, пронизанные ужасом и ожиданием смерти времена, в медицинской летописи предшествующие великому, блестящему столетию хирургов, отсчет которого начался в 1846 году, пример Макдауэла казался лучом целительного света, распалившим мое живое воображение. Даже годы спустя, когда я сам оказался на гребне революционных событий, принадлежащих к веку хирургии, когда пережил зарождение и прогрессивное развитие современной медицины, личность Макдауэла осталась для меня образцом для подражания, пусть родом из прошлого. Теперь сложно даже вообразить, как человек подобного масштаба мог родиться в эпоху, когда медицинский кругозор был убог, возможности науки сильно ограниченны, а бесчеловечность методов – непреодолима.

Если Макдауэл был героем моего детства, то Джон Коллинз Варрен был героем моей юности, моих студенческих лет. Мой отец в значительной степени поспособствовал этому еще до того, как я в 1843 году поступил в Медицинскую школу Гарварда в Бостоне. Для отца, человека, которого на протяжении всей жизни манил этот город, Варрен всегда был воплощением того, кем он и сам мог бы стать. А стать он хотел профессором хирургии.

Нельзя сказать, что мой отец недовольно морщился, подводя итог своей жизни. Как специалист по грыжам и свищам он исколесил Соединенные Штаты Америки вдоль и поперек, от Новой Англии до самых отдаленных южных районов, был участником целой вереницы интересных событий, свидетелем части из которых на закате его жизни был и я сам. Но мой отец отнюдь не был тем ортодоксальным врачом, каким был Варрен. Он был человеком, который выучился операциям в одной области человеческого тела у бродячего, злоупотребляющего спиртным шотландца и так никогда и не преодолел того ощущения, что является специалистом второго сорта. Но его никогда не оставляло желание стать профессиональным врачом и хирургом, несмотря даже на то, что своей работой, в особенности в «штатах наездников» Среднего Запада и Юга, где часты были случаи паховой грыжи и кишечного свища, он добился признания и нажил небольшое состояние. Сознание собственной профессиональной неполноценности занозой сидело в нем, и этим самоедством он был совсем не похож на типичного американца. Чувство это сверлило его душу до самого конца жизни, и именно оно заставило отца по крайней мере мне, его сыну, дать классическое медицинское образование. При этом он надеялся, что я стану знаменитым профессором хирургии, каким был бостонский профессор Варрен.

Как-то раз – помню, это была пятница приблизительно в середине ноября 1843 года – в окружении других студентов-первокурсников я впервые вошел в операционную Центральной больницы штата Массачусетс. Она находилась на верхнем этаже здания, под самым куполом. Это была самая высокая часть всего здания. Больнице на тот момент было всего лишь тридцать лет, и она не принадлежала к числу лучших в Америке, хотя вполне выдерживала сравнение с больницами Англии и Франции, считавшимися тогда передовыми. Операционный зал был настолько обособлен и располагался так высоко, что, с одной стороны, туда попадало достаточно света, с другой же – в нижние этажи здания не проникали громкие крики мучающихся от боли пациентов.

Я и сейчас помню ту минуту, когда я впервые с благоговением взглянул на обтянутый красной материей, переведенный в горизонтальное положение операционный стол и на расположенные полукругом восходящие ряды скамеек для студентов и прочих посторонних наблюдателей. Мы, новички, испытывали тогда эмоции, полностью противоположные выжидательно-злорадному интересу, поскольку при первой хирургической демонстрации в студенческие годы едва ли хоть раз обходилось без обморока или, по меньшей мере, предобморочной бледности. Частенько случалось также, что наблюдающие, дрожа от ужаса и подавляя тошноту, покидали операционную. Служителям больницы было поручено быть особенно внимательными по отношению к новичкам и сразу же выводить из зала всех первокурсников с признаками головокружения и дурноты, которых затем следовало укладывать на заранее подготовленные снаружи кровати с пышно взбитыми подушками.

Уже в возрасте двенадцати лет, стоя подле моего отца, я услышал первые жалобы, первые стоны, первые крики его пациентов. Все эти проявления муки я воспринимал как вполне естественных спутников любой операции, и именно это давало мне уверенность в том, что я не выкажу слабости, в первый раз наблюдая, как оперирует великий Варрен. Но я все же чувствовал зябкие прикосновения нетерпения, когда вместе с остальными усаживался на скамью под куполом операционного зала и дожидался появления мэтра.

Было ровно десять часов, когда в операционную вошел Варрен в сопровождении Джорджа Хейварда, профессора клинической хирургии, и некоего неизвестного мне тогда местного хирурга и ассистента. На тот момент Варрену шел уже пятьдесят седьмой год. Он был худ, узкоплеч и невысок. Тонкую шею он прятал под легким платком, повязанным высоко под подбородком. Лицо его, обрамленное сверху жидкими седыми волосами, было гладко выбрито, имело выражение холодности и удивительного самообладания. Костюм его был подобран с чрезвычайным тщанием, даже еще большим, чем это было принято у среднестатистических джентльменов Новой Англии из лучших семей. Его возникновение в дверях и его проход до операционного стола имели в своей манере нечто величавое и торжественное. Его поведение и каждое из его движений казались точно выверенными, и это первое впечатление было абсолютно справедливым, хотя он, в отличие от всех прочих хирургов, гордых своим умением проворно рассекать живые ткани, не ставил во время операции рядом с собой секундомер. Но и без того Варрен умел мастерски распоряжаться временем и был врагом каждому, кто пренебрегал секундами, – им управлял холодный, расчетливый ум, который выдавали не менее холодные светлые глаза. Варрен изучал медицину в Европе, и его студенческие годы пришлись на начало XIX века. В лондонской больнице Гайс Хоспитал, чьи операционные, к которым некогда применяли возвышенные эпитеты, вошли в современную историю как угрюмые, кишащие заразой пещеры, он, в соответствии с традициями того времени, занимал пост «дрессера», или ассистента, приносивший ему пятьдесят фунтов дохода и дававший право проводить несложные хирургические операции, в то время как должность «волкера», или совершающего обходы врача, вознаграждалась лишь двадцатью пятью фунтами и предоставляла возможность всего только наблюдать за операциями. Варрен учился у Уильяма и Эстли Куперов. Тогда британские хирурги стремились постигнуть тайны человеческого тела и во благо науки превращались в похитителей трупов или распорядителей целых шаек осквернителей кладбищ – только бы добыть тела для своих анатомических театров, чему препятствовали устаревшие запреты. В те дни и в Варрене пробудилась тяга к анатомическим исследованиям. До своего возвращения на родину, в Бостон, Варрен успел взять от Европы все знания, которые она только могла ему дать. По прибытии он продолжил работу своего отца, доктора Джона Варрена. В новой Англии его хирургическим талантом восхищались, и его манера, ввиду его же холодности и склонности к дотошному планированию, не имела ничего общего с внешне безупречной виртуозностью французов, с которой позже познакомился и я сам. Но она полностью отвечала мировым стандартам хирургии.

В десять часов два санитара внесли первого пациента и расположили его на столе – в центре так называемой операционной арены – ногами к восходящим рядам скамеек. Варрен не обмолвился ни единым словом. Он молча стоял рядом с Хейвардом, своим кудрявым ассистентом, торжественными жестами избавляясь от элегантного платья. Позже он приказал «дрессеру» подать ему другой, изрядно поношенный костюм, без просвета покрытый пятнами высохшей крови – следами сотен, а может, и тысяч минувших операций. Когда пациент, грузный мужчина, в выражении лица которого я прочел волнение и страх, был уложен на деревянный операционный стол, тонкие губы Варрена пошевелились, чтобы рассказать об особенностях случая.

У него был вывих бедра, которым долгое время никто не занимался, отчего кости срослись в крайне неестественном положении. Чтобы вернуть ему способность двигаться, бедро предстояло выправить. Санитары обвязали ногу прочным тросом, конец которого они закрепили на надежной опоре, поднимавшейся из пола между боковым входом и скамейками наблюдателей. На бедре пациента были зафиксированы грубой кожи ремни, которые соединялись с противоположной балкой вторым тросом. На нем был подвешен полиспаст. Когда санитар потянул за трос, внутри полиспаста тут же что-то завизжало. В следующую же секунду донесся первый возглас больного. Он был громок и прокатился по всей операционной, отражаясь от стен. Санитары продолжали натягивать трос. Пациент разметался на операционном столе. По его лицу устремились ручейки пота. Скрежет его зубов, стиснутых, еще когда из его горла вырвался первый крик, был слышен даже на самых верхних скамьях. По мере того как канат натягивался все туже и туже, мне все чаще казалось, что тело мужчины парит над столом. Санитары стали тянуть с новой силой. Вдруг мужчина принялся колотить себя руками, разомкнул бескровные губы и издал страшный звериный рев.

Дальше