Конечно же, я обещала пойти, но… так и не решилась отпроситься у грозного деда. Сидела у замерзшего окна в темном доме, и страдала.
Вечером было так весело: тетки – Валя и Женя, взялись лепить снежную бабу. Втроем мы скатали весь снег во дворе. Тетки почему-то не боялись деда. Снежную бабу поставили прямо перед крыльцом. Она была такая огромная, что пришлось вынести из дома стул, чтобы поднять и водрузить ее голову. Потом из погреба достали крупную оранжевую морковку и снабдили бабу носом, из сарая принесли несколько крупных кусков угля, для глаз и широченной улыбки; украсили грудь снежной красавицы, выложив углем, узоры и пуговицы, в довершение ко всему, напялили ей на макушку старое ведро, без дна. Тетки рассчитывали напугать, или рассмешить деда; и бабушка видела все эти приготовления и не возражала. Тетки лучше подружек, они совсем молодые, и у них тоже каникулы, потому что они студентки.
Потом тетки убежали куда-то: на танцы, или в гости, а я осталась дома в темноте с суровым дедом и вздыхающей бабушкой.
В сенях что-то упало, покатилось с грохотом, послышалась ругань деда, видимо, он наткнулся на брошенные с вечера санки. Прислушалась: хлопнула входная дверь, скрипнуло крыльцо, загремел цепью, рванувшись к хозяину, дворовый пес Бобик-Мухтар и сразу же залился хриплым лаем. Кто-то забарабанил в калитку.
Мы замерли.
– Кой, к черту, ходит тут! – заорал дед, и его голос слился с собачьим лаем, – никого нет дома! Пошли вон, отсюда!
– Сейчас начнется! – шепнула бабушка, поднялась и поспешила в сени.
Я вжалась в диван, думая о том, что же сейчас начнется. Слышала, как во дворе продолжал надрываться Бобик – Мухтар, как дед ходил к калитке и обрывки разговора его с кем-то, потом вошла бабушка и включила свет в дальней комнате; и, наконец, входная дверь распахнулась, я побежала смотреть на гостей.
В столовую из сеней вошел дед, а за ним скользнула маленькая фигурка, закутанная платком, поверх овчинного тулупчика, из – под тулупчика выглядывала длинная красная юбка и, в довершение, огромные заснеженные валенки.
– Анна Михайловна! – всплеснула руками бабушка. Маленькая старушка, притопывая огромными валенками, неожиданно запела тоненьким голоском:
Дед стоял напротив расшалившейся «девочки», уперев согнутые руки, в бока и внимательно наблюдал за ее танцем. Суровое выражение медленно сползало с его лица, кустистые брови раздвинулись, и из-под них блеснули глаза, он улыбался. Бабушка, почувствовав изменение настроения у мужа, метнулась к выключателю, и скоро свет залил столовую. Дед подошел к гостье и принялся стаскивать с нее тулуп и валенки, приговаривая:
– Как же ты, Михайловна?
Счастливая оказанным ей вниманием Михайловна, шмыгала покрасневшим носиком, жмурилась на свет и лепетала:
– Празднык святой! Зайшла до Юрочки, воны мини рюмочку поднэслы…. До Нюры зайшла, до Наташи, До Карпенкив… Як же я до вас нэ зайду! Тут Манюнечка, онучка моя! Як же я нэ споздравлю Григория Григорьевича? Стэпановну? Манюнька моя!
– Здравствуй, няня! – я подбежала к старушке и обняла, уткнувшись носом в ее холодную, с мороза щеку.
Наобнимавшись с «онучкой», Анна Михайловна приосанилась, оправила юбку, затянула узелок на платке под подбородком и чинно поклонилась хозяевам:
– С празднычком Вас, Григорий Григорьевич! С праздныком, Стэпановно!
Анна Михайловна деда боялась безумно, но, после нескольких рюмочек, принятых ею в разных местах, совсем расхрабрилась.
Бабушка поклонилась в ответ из-за спины мужа; а тот неожиданно согласился:
– С праздником, Анна Михайловна, не хочешь ли рюмочку? – Дед усадил гостью за стол и самолично поднес ей стаканчик самогона, из своих запасов. Самогон прозрачный, как морозный воздух, в граненом стеклянном графине, с апельсиновыми корками на дне.
Анна Михайловна деликатно выпила стопочку, поклонилась еще раз хозяевам; после чего вся троица уселась за стол.
Через пол часа хозяева и гостья нестройным хором пели: «Святый вечер». Первой, тоненьким голоском затянула Анна Михайловна:
Авдотья подхватила вторым голосом, Григорий, гудел низко, дирижируя себе вилкой.
Маша, торопясь, кинулась в комнату, натянула гамаши, заправив в них ночную рубашку, нащупала в духовке носки, оставленные там, на просушку, выскочила в сени, сорвала с вешалки пальто и платок, влезла одной рукой в рукав, одновременно засовывая ноги в валенки, волоча платок за собой по полу, рванулась к двери.
Холодный воздух ворвался в дверной проем клубами пара. Маша вздохнула глубоко, задохнулась и засмеялась от счастья. Прямо напротив ее лица улыбалась во весь рот снежная баба. Маша сбежала с крыльца, ткнулась в бабу и потопала к калитке, на ходу наматывая платок. В след ей неслось:
Снова покачнулась и чуть не упала. Спасительная спина отодвинулась вперед на пол метра, никто не дышал сзади в затылок, не давили с боков… вдохнула сырой полуночный воздух… холодно.
Как мы все одиноки! Если только… если сделать шаг…
Пододвигаюсь ближе:
– Мою старую няньку – Анну Михайловну, считали бабой-Ягой, – говорю чуть слышно, бросая слова наугад, в черноту; он молчит, но я знаю, что он слушает, слегка склонив голову; продолжаю громче, скороговоркой, чтобы не забыть:
– Муж ее погиб еще в гражданскую; она жила одна, в маленькой избушке, с земляным полом и соломенной крышей. Перебивалась тем, что нянчила чужих детей. Мы – ее многочисленные внуки, очень любили свою «бабушку Няню» и продолжали навещать ее, до самой ее смерти. Она страшно боялась грозы. И всякий раз искренне молилась, просила Бога, чтобы защитил Он ее воспитанников, их родителей, ну и ее грешную, заодно.
Что бы ни происходило, Анна Михайловна встанет на колени и просит помощи, искренне, как маленький ребенок, которому страшно, и он прячется за отца. Беды обходили нас, ее детей, стороной.
Умерла она тихо, ей было уже больше восьмидесяти, и до последнего своего часа она оставалась в твердой памяти и здравом уме. Удивительно добрый и безгрешный человек…
Я уже чувствую тепло человеческого тела, оно объединяет нас, как заговорщиков; и еще кто-то пододвинулся ближе, коснулся рукой… Мы сбиваемся в кучку, озябшие, недоумевающие, испуганные. Мы ждем.
4
Простоволосая женщина сосредоточенно плясала на пыльном деревенском перекрестке.
– Натусь, чего это она, а?
– Известно чего, зло свое переплясать хочет, – объяснила Натуся и потянула меня за руку, – Пойдем отседова. Ведьма она.
Я поймала на себе невидящий, темный взгляд, и поспешно отвернувшись, запылила сандалиями, вслед за Натусей.
Натуся, кто такая ведьма? – я решилась спросить, когда мы уже вошли в дом.
– А вот, пусть Клавдя табе порасскажет, она получше моего мастерица… Клашкя! – шумит Натуся. – Поди суды!
– Иду! – кричит Клавдя из комнат. Я слышу ее шумное дыхание, она торопится на зов старшей сестры, но она не может бегать быстро, как я, или ходить, как Натуся, левая нога у Клавди больная: она вывернута набок и намного короче правой. Натуся и Авдотья рассказывали: маленькая Клавдя когда-то выпала из качки и повредила ножку. Лечить было некому.
«Какие тогда врачи! И, деточка! Тогда поесть бы до сыта… Так и осталась Клавдя с больной ножкой. Ты ее жалей!» – потихоньку просила Авдотья.
Натуся и Клавдя – сестры моей бабушки Авдотьи. Я помню их столько же, сколько себя, Авдотью, Григория… в общем, всегда. Живут они вдвоем в городском предместье, в маленьком, разделенном на две половины домике. Сестры знают много такого, о чем только в книжках со сказками написано. Особенно Клавдя.
– У нас не говорят «сглазили», – объясняет Клавдя, – тут либо «сделано», либо «наделано». Ни одна девка замуж без присухи не выходит. Наговаривают невесты и на вечернюю зарю, и на утреннюю; и на воду, и на водку; так чтобы наверняка… Неважно, что потом всю жизнь – с горьким пьяницей; зато – мой, мой и больше ничей! Не выносят бабы соперниц. Что муж, что сын, а все одно: в ее доме должен жить, поэтому невестка – молодуха первый враг. Конечно, часто оказывается, что невестка свекрови сто очков вперед даст. Тогда уж мужику – только держись! Между двух огней сгорит, синим пламенем!
Со свету сжить человека, способов много. Если кто очень не нравится: иголку ему под подкладку, мелочь под порог; молодым – соломенную вязанку в подушку. Можно и к ведьме сходить, есть такие, что «на смерть» наговор делают, не погнушаются в храме свечку поставить «за упокой» на живого человека. Никакая медицина после такого наговора не поможет, сгорит человек. Тах-то вот!
Есть у нас в Усмани одна такая ведьма. Дюже злющая, да сильная; раньше-то против нее никто устоять не мог. Уж кого невзлюбит, до могилы доведет! Все по домам ходила, высматривала себе жертву. Пришла тах-то к Митрофанычевым, за стол села и сидит, молчит, да на хозяев нехорошо поглядывает. Сам-то и не выдержал, прикрикнул на нее: мол, «делать дома, что ли нечего, по чужим дворам шастаешь, да людей пугаешь!»
Ведьма, казалось, только того и ждала. Зыркнула на хозяина и вышла вон. А у Митрофановичева с той поры рука сохнуть стала. По врачам, да по больницам затаскали его, а ему только хуже. Жена его потихоньку по бабушкам стала бегать, да только бабки и сами ведьму боятся. Не всякому под силу чужой наговор снять. А мужик совсем плохой стал, того и гляди, помрет. Тогда врачиха – Любовь Петровна, присоветовала к колдуну одному обратиться. Он на хуторах живет, даже в колхозе кем-то числится.
Пришел колдун к Митрофанычевым, в дверях постоял и велел хозяйке три ведра воды принести. Та, конечно, к колонке сбегала, воду принесла, перед колдуном поставила, спросить боится, ждет. Колдун ведро воды поднял, да и плеснул в комнату, до самого окна разлилась вода; он прошел в дом с другим ведром и снова плеснул, уже от окна к двери; вернулся, и последнее ведро в комнату вылил. Приказал хозяйке полы не вытирать, с тем и ушел.
На следующий день больному легче стало, – заканчивает свой рассказ Клавдя, – а ведьму вы с Натусей, надо быть, на перекрестке увидали. Бессильна она перед колдуном оказалась, свое зло назад получила, вот и отплясывала.
Потом я заболела корью. Лежала в большой комнате на диване и боялась смотреть на себя в зеркало. Мне казалось, что эта красная сыпь, покрывшая кожу моего лица и тела, не сойдет никогда, и я на веки вечные останусь некрасивой и не смогу больше гулять с подругами на улице, бегать на реку, и никто не станет меня такую любить. Я горько плакала, укрывшись с головой одеялом.
Но возвращалась Клавдя с работы, приносила кульки, полные бордовыми крупными вишнями, садилась у моего изголовья на стул и принималась утешать меня, рассказывая свои удивительные истории.
– Пошто тужишь? – улыбалась Клавдя, гладя меня по лохматой голове, – Вот мы сейчас тебе косу причешем, и станешь ты красавица-раскрасавица!
– Да! – ревела я, – а прыщики?
– А что прыщики? – удивлялась Клавдя, – через три дня их – тьфу! Как не бывало!
– Ты откуда знаешь? – сомневалась я.
– Так все ж болеют; сначала эта краснота, потом она сходит, словно и не было ничего, – объясняла Клавдя.
– Да! А вдруг это ведьма наколдовала? – не унималась я.
Клавдя насторожилась:
– Ты разве брала у нее чего?
– Не-е-ет, – испуганно ответила я.
– Тах-то! – успокоилась Клавдя. – Нельзя у ведьмы ничего брать из рук, и из дома ее ничего выносить нельзя.
– Почему?
– Потому, – строго глядя на меня, пояснила Клавдя, – ведьма сабе замену ищет. Уйти ей просто так невозможно, вот и смотрит она кому бы свое проклятие передать. Только найдя сабе замену сможет ведьма покой обрести, если вообще возможен для нее покой… Ишшо когда я маленькая была, жил тут у нас один колдун, все никак умереть не мог; мучилси, страсть! Когда отходил он, к яво дому подойти боялись, штоб ненароком не попасть под раздачу, значить. Вся явоная избушка ходуном ходила, так он кричал. Вот ведь – мука какая! И воды подать некому; куды, какой страх! Неделю тах-то промучилси, а потом сквозь трубу дым черный, как повалить! И огонь, прям сквозь крышу! Стало, пришел хозяин-то за ним… Так и сгорел… Помнишь, Натуся?
– Помню, как не помнить, – соглашается сестра…
… она летела над землей, невысоко так, чтобы я могла хорошенько разглядеть ее черные волосы и волны василькового платья, красиво развеваемого встречным ветром. Она была как нарисованная акварелью картина, и все-таки живая, смеющаяся, удивительная. «Фея» – подумалось.
Она смеялась и звала меня.
«Вот бы и мне так летать» – и побежала следом за васильковой женщиной. Это было нетрудно: она летела медленно, оборачивалась, улыбалась ободряюще и взмахивала полной рукой: «за мной, за мной…»
«Волшебница! Она научит меня» – я бежала и бежала, пока, вдруг не потеряла ее из вида.
Полуразрушенный дом, с пустыми проемами на месте окон и дверей; у стен не было крыши, она провалилась внутрь, но я все-таки вошла.
Сразу почувствовала ее за своей спиной. Хотела обернуться, но она взяла меня за плечи и не позволила.
Кто-то был еще. Мы не одни стояли среди почерневших обломков стропил, слежавшейся древесной трухи, кирпичных обломков, лежалого мусора. Рядом был еще кто-то, и этот кто-то приблизился.
– Стой, – прикрикнула черноволосая, – я должна тебя убить!
Я не поверила. Это было похоже на игру, она улыбалась за моей спиной, я чувствовала ее улыбку.
– За что? – чуть нервничая, спросила я.
– Так надо, – она продолжала крепко держать мои плечи, а может, уже и не держала, только я не могла пошевелиться.
– Куда бы тебя ударить? – Она размышляла вслух и решила, – в левую лопатку… Сначала я уловила движение воздуха кожей на затылке, и внезапно, словно отстранившись, увидела как красивая женщина в ярко-голубом платье занесла нож для удара и точно примериваясь, медленно опустила его к спине девочки, коснувшись лезвием левой лопатки.
Тот час сама я ощутила прикосновение холодного острия, кольнувшего кожу.
…
Я ловлю себя на том, что продолжаю говорить, уткнувшись в спину впередистоящего человека. Я не знаю, слушает ли он меня, слышит ли… А, возможно, так же как и я грезит наяву своими воспоминаниями, то погружаясь в нереально далекое, то возникая вновь здесь и, чуть шевеля губами, торопливо собирает вязь событий, пытается соединить, воссоздать себя, вспомнить… Я не хочу мешать ему, поэтому поворачиваю голову чуть вправо, мне даже чудится очертание профиля, чуть склоненная голова… Ну да это неважно, ведь тепло другой руки, прижатой к моей руке более реально, чем беспомощное в темноте зрение…
…
В семье она была старшая – Натуся. Грамоты совсем не знала, может, поэтому замуж так и не вышла; а ребеночка родила себе от пришлого мужика. Война была, мужиков и не осталось совсем; вот как-то прислали из города в колхоз рабочих, чтобы помогли на уборочной. С одним из этих приезжих и сошлась Натуся.
Вдвоем с Клавдей они воспитали Шурку.
Шурка Мещеряков, дядька мой двоюродный, красавец, белокурый, голубоглазый, росту в нем под два метра. Везде первый, лучше всех учился, а после окончания школы поступил в Тамбовское летное училище и стал летчиком-инженером. Стал, да ненадолго. Запил. От полетов его отстранили, перевели в диспетчеры. Командование уговаривало его лечится, но он не согласился, обиделся, домой в деревню к матери уехал.